А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


– Молчите? Наче не Кот Иванович – слизать с глечика сметану и – шасть в кусты!
Я думал: "Испытывает? Деликатностью хочет взять? Или просто прелюдия – и сейчас начнет кричать? Нет, надо упредить, вот сразу, сейчас". Взгляды наши встретились.
– Ошибаетесь. Далеко не так. Мне незачем в кусты.
– Интересно…
– Думаю, и в армии нельзя умалять человеческое достоинство.
– Шо ж, грамотный. Бачу…
Меня это "бачу" обожгло – я вспыхнул:
– Приказание приказанию рознь. А это – оскорбление. Да! И, если хотите, за это надо бить!
Я разошелся, сыпал словами, не стесняясь, видел, что у старшины в уголке рта появилась улыбка, глаза странно светились. Оборви он меня резко, не распушился бы так – клин клином вышибают! Что уж руководило им в ту минуту, неизвестно, но он слушал меня, не перебивая, заложив руки за сутулую спину. Знал, может, истину: выговорится человек – облегчится, и не перебивал.
– Ваше дело наказывать. В армии полагается… Наказывайте!
Меня колотило от прихлынувшей обиды, губы посинели, ноздри раздулись, горло пересохло – сглотнул горькую, тяжелую, будто ртуть, слюну. Когда-то Ийка говорила, что в такие минуты у меня страшный вид.
– Да, полагается, – неожиданно спокойно подтвердил старшина, воспользовавшись паузой. – А вы шо, тот Юхим, что из воды выходит сухим? Будет потребно, накажут, по заслугам отвесят. А вот так разговаривать со старшими негоже. Золотое правило: балакай, да не забалакивайся.
Он не обращал внимания на мое возбуждение. Спокойствие его сразу охладило меня. Я вдруг понял: бесполезно метать молнии против стены – она все равно будет стоять. И молчал, закусив губу, как делал обычно, принимая твердое решение.
Старшина примирительно сказал:
– Идить на плац. Разберемось.
Я ушел. А потом началось это "разберемось". Меня не один раз в те дни вызывали в канцелярию: случай крамольный. Допытывались до каких-то мелочей и тонкостей – почему и зачем, – а мне было, все равно: в десятый раз повторял одно и то же.
В конце концов мне объявили два наряда вне очереди "за нетактичное поведение", скорее для острастки другим, и… перевели в расчет установки.
"Что-то будет там?" – думал я, рассеянно выслушав решение комбата.
Впрочем, не все ли равно, что теперь вместо Крутикова будет тот знакомый по карантину сержант Долгов? Важно другое: я – "гомо сапиенс", разумное существо, и мое достоинство выдержало первое испытание.
3
Сны, сны… Дикий ералаш. Но недаром говорят, что в них – тоже жизнь человека. Что бы делал, если бы они не поглощали две трети всего госпитального времени?
Вот и опять снится этот поезд, вагон-теплушка с еловыми, смолой пахнущими ветками, который увозит меня из дому, от матери, Ийки…
Но что такое? Почему перестук колес, четкий, ясный вначале, становится как-то мягче, глуше, словно уходит куда-то, удаляется?… Потом уж совсем непонятное: вагон, поезд уплывают бесшумно, без толчков на стыках рельсов. Наконец все исчезает. Я неожиданно оказываюсь в темноте. Но чувствую, есть стены – это какое-то помещение, – и лежу не на нарах теплушки, а на кровати. Но так же жестко, будто лежу на каменных плитах. И что это за помещение, почему так темно? Нет, вон щель – тоненькая, словно ножевая прорезь. Оттуда пробивается свет. Переливается, струится – призрачный, желтоватый. Осторожно, в тревоге оглядываюсь. В темном углу два зеленых, ярко горящих светляка. Они вдруг прыгают в мою сторону, что-то упругое, мохнатое наваливается на меня, начинает рвать, царапать мое лицо. Два светляка – это уже глаза, – они рядом. Узкие, чечевичные зрачки. С ужасом догадываюсь: кошка! Это она царапает и рвет когтями лицо, довольно мурлычет, точно поймала мышь. Объятый страхом, хочу что-то сделать, крикнуть, но крика не получается. Сбросить ее! Руками! Я рванул их, но они ни с места. Хотя их не вижу, но вдруг осознаю – они же отлиты из свинца! Липкая, как гуммиарабик, испарина в мгновение покрывает все тело. И не успеваю еще оправиться от омерзения, затмившего на секунду мой страх, как кошка исчезает, растворяется в глухой темноте, окружающей меня. Лицо саднит, печет огнем после отвратительных когтей.
Лежу, замерев в суеверной боязни – а вдруг кошка снова бросится на меня? Я начинаю понимать, что попал в какую-то темницу, в соседство с дикой голодной кошкой. Но как попал? Бросили? Ведь бросали же фанатичные жестокие восточные владыки своих провинившихся подданных в башни смерти, в ямы с разъяренными барсами, львами, удавами!
Бежать, бежать отсюда!… Поднимаюсь и осторожно, наощупь передвигаюсь, замирая при каждом шорохе, звуке. Сердце оборвалось, упало куда-то вниз. Я двигаюсь к чуть приметной щели. Но как она далеко и как долго к ней идти!… Наконец-то – о, счастье! – дверь.
За ней длинный коридор, впереди – спасительный квадрат света. Туда, туда! Бегу, тяжело дыша, задыхаясь, спотыкаясь и падая. Потом с ужасом чувствую – не подвинулся вперед ни на миллиметр, все происходит, оказывается, на одном месте. И в то же время понимаю: если обернусь, снова увижу зеленые острые кошачьи глаза. Она гонится за мной. А тело не мое, чужое – тяжелое, непослушное. Последним усилием, собрав всю волю, рывком бросаюсь вперед и… оседаю, точно мукой набитый куль.
Сколько минут прихожу в себя, да и вообще прихожу ли? Чувство реального, чувство грешной плоти исчезло – вроде и не живу, не вижу себя. Но думаю, мыслю.
Потом голоса… Чьи они? Удивительно близкие – тембр, интонация… Среди них слышу явно женские: один чуть с ленцой, капризный, другой – быстрый, энергичный, с какими-то убедительными нотками: "А-а, вот ты где, беглец, подопытный кролик!"
Они рядом, и теперь я различаю каждого из них. Вот – с искаженным свирепой гримасой лицом младший сержант Крутиков, другой – незнакомец. Откуда-то из-за угла появляется толпа: багровые сердитые лица их полуосвещены, как в массовых сценах оперы. Толпа подступает ко мне, гудит недовольно, зло. Среди нее я вдруг вижу Ийку и… Надю – волосы у нее взлохматились, коса откинута будто от сильного ветра. Так вот чьи голоса я услышал сначала! И пока меня подхватывают эти двое, теперь уже не замечаю – кто, я успеваю различить в толпе солдат. Ах, да это же наш расчет! Вон сержант Долгов, Сергей Нестеров, Уфимушкин, Рубцов, Гашимов… Но они будто неживые все, а нарисованные на листах фанеры, как мишени в тире: попади пулькой с волосяным хвостом – и они опрокинутся. Так и есть! Слышу знакомый сухой хлопок воздушной винтовки. Мишень опрокидывается – люди вниз головами раскачиваются из стороны в сторону… Меня куда-то тащат. Я всем телом чувствую текучий холод где-то рядом находящейся пропасти, весь сжимаюсь от страшного предчувствия. И вдруг Ийка и Надя начинают кричать: "В пропасть его, изменника, селадона, в пропасть!"
Это они толкают меня. Я лечу куда-то в темноту, лечу, как в замедленных кадрах кино: будто плыву, работая в страхе руками и ногами. Падая, успеваю увидеть, словно кукольную маску, лицо Ийки в вытянутом овале капроновой белой косынки, стянутой концами на подбородке; страдальческое от боли лицо Нади, толстую косу, теперь перекинутую вперед, строгие, с укоризной глаза… Да, она смотрит так, как тогда с крыльца дома, когда уходил в казарму после крупной размолвки!…
Томительно долго отсчитываются секунды падения. Во мне все уже замерло, окаменело. Такое состояние, наверное, испытывают смертники в последние минуты перед казнью: жизнь еще окончательно не оборвалась, но уже умерла. И все же какими-то дальними, еще не застывшими клетками сознания понимаю: стоит мне долететь до дна пропасти, коснуться его – произойдет страшный взрыв и разнесет в куски.
Думаю об этом лихорадочно. Будто надеюсь еще что-то сделать, только бы так медленно падать, только бы зацепиться за что-нибудь! Только бы…
Взрыв! Но звука не слышу: вспышка яркого пламени ослепляет меня. Глаза, глаза… А-а, так ведь самовоспламенился трассер ракеты! Бежать, иначе сгорю! Но почему – чувствую – не должен этого делать? Почему нельзя убежать, хотя уже горит тело, потрескивает, шипит, словно поленья сухих дров в печи? Но пахнет не сладковатым запахом горелого мяса, а противным, тошнотворным йодоформом, рыбьим жиром… Понятно! Я должен сгореть, должен доказать – могу пойти на это сознательно! Потому что я помню слова командира расчета лейтенанта Авилова. Да, это он сказал: "Кого увлекает величие его дела, тот не чувствует смерти". Он тут же, в стороне, и даже смеется! Но странно – почему у него на глазах слезы? А пламя уже охватывает меня всего. Чтоб не вскрикнуть, я стискиваю зубы, весь напрягаюсь. "А все-таки она вертится!" – почему-то хочу крикнуть подобно Галилею. Но кто-то подсказывает мне: "А все-таки… молодец, что не бросил рычаг!" Я ищу глазами сквозь пламя – кто это сказал. Кто? Но боль сковывает меня. Уу-ааа…
– Что ты? Что ты, мигенький? Ну, скажи! Открываю глаза. Рядом испуганное лицо, густо-красные губы, голубоватые, до блеска отутюженные лацканы халата, крахмальная шапочка, желтоватая чистая кожа шеи с двумя мягкими кольцевыми складками и тревожные зеленоватые глаза Галины Николаевны. В палате сумрачно, тяжелые, шоколадного цвета шторы задраены, только через узкую щель между ними пробивается дневной свет. "Вот она откуда, та самая щель!"
Неужели все сон? И опять – в который раз! – увидел в дурном варианте, в ералашной смеси все, что со мной приключилось. Тело бьет мелкая противная дрожанка, под нательной рубахой позвоночник от шеи до врезавшегося пояса кальсон будто все еще в том гуммиарабике.
Просыпаться для меня – сущая пытка: в голове дурман настаивается гуще, подмывающая тошнота от всех этих липких мазей под бинтами подступает к самому горлу. Горит лицо, его колют тысячи острых иголок. Я стискиваю зубы, напрягаю все мышцы лица так, что в глазах под мокрыми липкими веками вспыхивают и рассыпаются фонтанчики золотых брызг.
– Вот и хорошо: открыл глаза. Больно? Как себя чувствуем? – взволнованно, с радостной суетливостью спрашивает сестра, нагнувшись ко мне.
– Ничего, – выдавливаю я, стараясь не выказать своего паршивого состояния. Мне не верится, что уже не сплю, и невольно, не сознавая, что это не останется незамеченным, обвожу глазами палату. "Мигенькая" действительно перехватывает мой взгляд, озабоченно сдвигает свои подрисованные карандашом брови и, будто боясь, что я ее не выслушаю, снова закрою глаза, торопливо продолжает выкладывать:
– Неспокойно спал, дергался, говорил непонятное… Солнце взошло и прямо тебе в лицо. Думала, от этого. Закрыла штору, тампоны сняла. Приходил на обход Михаил Васильевич со студентами-практикантами. Будить не стали. Сейчас кварц включу, будем сушиться, мигенький!
Она говорит певуче, с обычной своей картавостью, но быстро, как и делает все.
Я стеснялся этой маленькой плотной женщины в халате, туго перетянутом в полной талии. Она ухаживала за мной, как за беспомощным ребенком, кормила с ложечки, делала уколы, ставила клизмы… И чтобы приглушить в себе это чувство, я отвечал ей обычно с грубоватыми нотками в голосе. Пусть думает, что мне все равно теперь. Вижу ее насквозь, да и не только ее… Что я стою? Подопытный кролик, с которым надо обращаться осторожно, предупредительно, а то, чего доброго, скопытится – тогда прощай еще один научный эксперимент! Так ведь сказал Михаил Васильевич: "Для меня это беспрецедентный, невиданный фактум".
"Брось, Гошка!" – с измученными нотками, бывало, просила меня Ийка, когда изводил ее своими шутками. Да, я умел шутить хладнокровно, зло и бравировал этим. Но теперь мне не до шуток. Для меня впереди – неизвестное, страшное, о чем не хочется думать.
Все это пронеслось у меня в секунду, но в следующий миг я улыбнулся. У сестры, когда она волнуется, на чистом лбу смешно собираются три коротенькие горизонтальные морщинки, гладенькие, не резкие. И тогда видно, как просвечивает ее тонкая, словно пергаментная от всевозможных мазей кожа.
Наконец лицо Галины Николаевны принимает обычное выражение – она поняла, что со мной ничего не случилось. Торопливо повторяет:
– Посушимся, мигенький.
Каблучки ее топают от койки, она проворно подкатывает кварцевую установку, напоминающую зубоврачебный станок с грибом-лампой, наклоняется, щелкает выключателями. Между разошедшимися полами халата на ее спине мне в щели видна салатовая, с белой оторочкой нейлоновая комбинация. Потом она поворачивает чуть покрасневшее после наклона лицо, и я вижу ее глаза, зеленоватые, с желтыми, воском отливающими белками. Конечно, с ней связана эта кошачья ассоциация. Приснится же такое! Вот взять и рассказать ей…
Но вместо этого с усмешкой – хотя никакой такой усмешки, конечно, на моей изуродованной роже не увидеть! – говорю:
– Надоела вам, наверное, хуже горькой редьки возня с этими больными, лежачими и ходячими?
– С чего ты взял, мигенький?
– Кругом дефективные. Наглядное проявление закона естественного отбора Дарвина. Так называемые отходы или слабые индивидуумы, уступающие место другим.
Сестра теперь что-то делала возле тумбочки в углу палаты. Обернулась, сощурив глаза, будто хотела вникнуть в тайный смысл моих слов. Поняла мою иронию:
– Не будь злюкой – борода не вырастет.
– Мне не грозит больше такая опасность!
– Нет, мигенький, не говори так. Не знаешь нашего Михаила Васильевича.
– Все хороши, когда спят. Беда – спят мало!
– Ну что ты! Он с виду только суровый, зато сердце доброе. И золотые руки хирурга.
Да, руки… Они у него большие, лопатообразные, с редкой черной порослью волос. Когда во время обхода он брал меня за локоть или плечо, поворачивал, казалось, сжимали железные тиски. И вид решительный, будто он собирался вырвать руку или выкрутить плечо. Вспомнив это, я уже хотел ядовито заметить, что с таким "золотом" в самый раз быкам рога крутить, но удержался и только усмехнулся. Мое молчание она, должно быть, расценила по-своему, как согласие с ней. Принялась сыпать передо мной добродетели хирурга. Я в душе смеялся, слушая ее, как он режет все эти аппендиксы, грыжи, желчные пузыри. Но мне, черт возьми, не легче, что он разделывается с этим всем, будто повар с картошкой! У меня пропала злая веселость.
– Понятно, есть такие – обдерет и фамилию не спросит.
– Что ты, мигенький! – Обида и жалость прозвучали в ее словах. Повернувшись от тумбочки, она с искренним удивлением уставила на меня зеленоватые глаза, – я успел почему-то подумать: "Могло же вот такое кроткое создание присниться в образе кошки!"
– Правда, такую операцию ему придется делать первый раз, но убеждена – будет хорошо. Да ты не беспокойся! – Она подошла к кровати, нагнулась, с жалостью и теплотой спросила: – Переживаешь, мигенький?
Она немолодая, у нее есть дочь, и, может быть, в ее вопросе я почувствовал неожиданно материнское участие. Что ж, ей не менее тридцати восьми, а мне девятнадцать – ровно в два раза моложе. Но я не изменю своему настрою – быть ядовитым: мне теперь все нипочем. Сказать ей словами Кромвеля? "Вы сидите здесь слишком долго… Во имя господа бога уходите!"
– Знаете, что сказал королю Карлу Первому знаменитый Оливер Кромвель, предводитель "железнобоких". – Я с внутренней усмешкой смотрю на нее и, как и предполагал, вижу – испуганно, будто их дернули изнутри, дрогнули ее глаза, растерянно приоткрылся рот. Лицо опять стало наивно-детским. – Нет, не скажу, – медленно говорю я, подавив в себе желание. – Вот другое: "Доверять неразумным ощущениям – свойство грубых душ".
Она молчит, стараясь понять мои слова, смотрит пристально, так, что я отвожу глаза.
– Письмо бы хоть тебе… – наконец начинает она. – Давай напишем, есть же девушка? Давай, мигенький!
Вот оно! Не первый раз она затевала со мной этот разговор.
Мне опять становится весело от мысли: хоть она в два раза старше меня, но я больше ее понимаю во всей этой жизни. В ней сидит еще какая-то наивность, а мой критицизм даст возможность видеть жизнь без сладенькой пряничной глазури, какой мы ее нередко сами смазываем. "Эх, милая сестричка, какая же ты… Ай-ай-ай!" Но тут же мне приходит неожиданно шальная мысль: а что, если в самом деле… написать Ийке?… Нужен я ей теперь как пятое колесо в телеге! И все-таки… пощекотать нервы, испытать совесть?…
Галина Николаевна перехватила мою усмешку, спросила:
– Как ее зовут?
– Ийя.
– Трудное имя. Я напишу ей, мигенький. Хорошо?
– Ладно. Только под мою диктовку.
– Вот и умница, вот и молодец, – повторяет она в шутливом замешательстве: не ждала, что после многих отказов на этот раз так быстро соглашусь, – Сушись, мигенький, а я бумагу достану. Сейчас…
И пока она достает из тумбочки ученическую тетрадь, авторучку, у меня в голове с какой-то необыкновенной легкостью складываются уже готовые фразы записки. Нет, она для нее будет разорвавшейся бомбой… Как об этом не подумал раньше?…
Когда сестра присела к тумбочке, я продиктовал:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23