А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


– Людей веселых люблю, а злых нет. По анекдоту вижу, ближе ко вторым пристраиваетесь. Так? А вы встаньте, товарищ рядовой. – Он смотрел упрямо, пока я нехотя поднялся, ловя на себе скрытые улыбки присутствующих. Но сказал без злости: – Глядите, может, после приемника в дивизион наш попадете!
Спросив, сколько еще осталось стричь, ушел, бросив парикмахерам:
– Поторапливайтесь, баня ждет!
Тот самый солдат, который стриг меня, сказал с каким-то восхищением:
– Сержант Долгов – сила! Старшиной приемника назначен. Считай, повезло, легким испугом отделался. Шахтерская хватка…
Мне было стыдно, что старшина отчитал меня, в душе я издевался над ним: "Да уж чего там – сила! В Вольтеры бы такого: "Он в две шеренги вас построит, а пикните, так мигом успокоит".
– Давай кончай! – рявкнул на солдата. Помедли он в ту минуту, я бы не удержался, турнул его.
После бани Долгов в предбаннике выдавал каждому белье и обмундирование: одну пару рабочего, ношеного, другую – новенькую, с фабричными складками. Гражданское одеяние складывали в общую кучу в угол.
Я бросил туда свое и подошел к сержанту. Нагнувшись, тот перекладывал стопки обмундирования. Спина его под гимнастеркой выгнулась колесом, лицо было кирпично-красным от прилившей крови, он натужливо сопел. Я невольно усмехнулся. Долгов вдруг поднялся, сердито спросил:
– Весело?
Но глаза, как и днем, были незлыми. Когда он заметил мою улыбку? Затылком, что ли, видит?
– Какой рост? Не знаете? Третий. Получайте, веселый человек!
Он сказал это с иронией. Я не ответил. Приняв белье и обмундирование, отошел к свободному месту на лавке.
Уже одевшись, розовый, разомлевший, Пушкарев оглядел себя в круглое зеркальце, зажатое в руке, и вдруг осклабился до ушей:
– Эх, мать моя не узнала бы меня. Я теперь калачом – не узнать нипочем. Вот бы дома показаться!
– Да уж чего там, здорово! – не удержался я.
Он выглядел смешным в слежавшемся обмундировании со складками вдоль и поперек, невысокий, мешковатый. Обстриженная голова оказалась буграстой, неровной, точно над ней не очень потрудились в свое время: отесали топором и – ладно, мол, гуляй!
Тем временем Пушкарев натянул кирзовые сапоги и ловко отбарабанил по голенищам:
– Гопца, дрица, отцаца, села муха у крыльца!
Солдаты смеялись, качали головами. В углу, за стопками белья и обмундирования, Долгов тоже улыбался. Пушкарев глуповато шмыгнул носом, подмигнул мне.
"Ну и балабон все-таки!" – Я отвернулся.
А потом потекли денечки… Одинаковые, похожие один на другой, точно сиамские близнецы. Просыпался ежедневно по истошному крику дневального "Подъем!" с каким-то отрешенным чувством, как заведенная машина, обалдело, ровно на пожар, натягивал амуницию, сапоги, становился в строй. Другие все это делали с непонятным старанием, даже вроде соревновались друг с другом, будто они всю жизнь только и ждали, чтоб вот так лезть из кожи вон. Странно, как люди быстро привыкают к новой обстановке. Или это – та самая приспособляемость к окружающей среде? Неужели в человеке одновременно заложены эти два начала – высокоорганизованного существа и машины? И когда нужно, а вернее, при определенных условиях, проявляется то одно из них, то другое?
Нет, пусть остальные как хотят, но не мне уподобляться этой самой мухе дрозофиле, терять человеческое достоинство. Пусть поймут все и он, сержант Долгов, взгляды которого я не раз ловил на себе. Он ежедневно появляется в казарме, точно из-под земли, вместе с командой дневального "Подъем" и, заложив руки за спину, вышагивает в проходе между деревянными колоннами, подпирающими потолок казармы, будто молчаливый постовой. Что-то острое, цепкое во взгляде, густые темные брови вздернуты под углом, "С этим будут, видно, "деловые контакты", чует сердце".
И как в воду глядел: потом не только в тот дивизион – угодил прямо к нему, Долгову. Но сначала был младший сержант Крутиков…
2
– Как дела, ракетчик?
Открыв глаза, я вижу рядом хирурга. Высокая фигура его в халате, с военной выправкой и спрятанными за спину руками, показалась слишком прямой, подчеркивавшей жесткость, решительность этого человека. Да и голос. Что ж, он должен скрывать за грубостью, сухостью всякие чувства к людям, которые именуются больными. Их нужно резать, оперировать – тут деликатность не нужна. Из-под крутых надбровий острый взгляд серых глаз уставился требовательно и строго. И хотя я помнил, что "мигенькая" не могла нахвалиться им, невольно подумал: "Режет, наверное, как мясник, этот хваленый эскулап!" Поэтому и ответил небрежно:
– Дела как в сказке: чем дальше, тем страшнее.
– Хорошо сказано! – похвалил он, не изменив выражения лица, и присел на табуретку. – Только по тону чувствую, с базара-то, как говорится, рано собрался. Рано, дорогой. На базар еще надо! Ну-ка, посмотрим.
Он принялся снимать с моего лица марлевые, пропитанные мазями тампоны, сбрасывая их в подставленную сестрой ванночку. Некоторые из них прилипли, но я терпел боль, сцепив зубы: не показывать же свою слабость! Я видел рядом его виски с проседью, крупный хрящеватый нос, худые выбритые щеки, острый подбородок.
– Нам бы только побыстрее живое мясо получить, новую здоровую ткань. Потом несколько операций и – как новенький пятиалтынный! Так, Галина Николаевна?
– Еще интересней станет, Михаил Васильевич.
– Вот-вот, ракетчик должен быть красивым!
Покончив с тампонами, он принялся рассматривать то, что еще называлось лицом, – сплошную гнойную коросту. Смотрел, чуть насупившись, поворачивая сухими сильными пальцами мою голову. Неизвестно, что уж он там нашел, повторяя изредка: "Так, так". Я же знал, что лицо плохо заживало. "Мигенькая" часто сушила его кварцем, то и дело меняла тампоны, но, кажется, усилия ее были тщетными. Мне становилось невмоготу от всех этих лекарств, мерзкого физического ощущения, а беспомощность раздражала и злила. Я нередко ловил себя на мысли, что с каждым днем грубее отвечал Галине Николаевне, но она будто ничего не замечала. Чудная женщина!
Михаил Васильевич закончил осмотр, отклонился и выпрямил сухую фигуру.
– Так. Начнем, ракетчик, новые уколы. Будем помогать организму делать нужную работу.
– Мне все равно. И уколы… Делайте что угодно. Я подопытный кролик – вытерплю все!
Поздно понял, что опять сорвался. Большие глаза "мигенькой" испуганно расширились. А хирург положил мне руку на плечо.
– Э-э, слышал, вы – герой. Но, как говорил один философ, пусть покинет меня все, только бы не покинуло мужество. И не подопытный вы кролик, а человек, которого собираемся вылечить. – Левая рука его, лежавшая на коленке, вдруг сжалась в увесистый, жилистый кулак, а пупырчатая, гусиная кожа на шее побагровела. Он обернулся к сестре. – Все. Вечером первый укол.
Поднявшись, он ушел, а сестра подступила ко мне:
– Что ж ты, мигенький? А? Ты уж крепись… Все будет хорошо. Еще немного…
Добрая душа! Ей было жалко и меня, и врача, которого я, наверное, обидел.
Вскоре и она ушла – получать лекарства для будущих уколов.
А я думаю. Крутиков… Не случись тогда у меня с ним "все наперекосяк", не перевели бы из вычислителей в огневики, не оказался бы вместе с Долговым, а потом и тут, в палате, на госпитальной койке. Простая цепь зависимостей. Роковые случайности… Или не так? И в жизни все обусловлено, все происходит по законам, строгим, неумолимым и неведомым?
После войскового приемника рвался к технике – даже сам не понимал этой своей прыти, – рассчитывал, начнется настоящее дело! От шагистики, как про себя называл строевую подготовку, монотонного чтения уставных статей, школярского повторения их, пока проходил "курс молодого солдата", меня мутило. Отдушиной были ознакомительные занятия на технике. Нас приводили в парк, под дощатый навес, где стояли установки, или за три километра, на "выгон" – лесок, обнесенный колючей проволокой. Тут нам показывали маневренность установок, знакомили с боевой работой расчета. Ракета лежала почти в горизонтальном положении, скрытая в металлическом ребристом цилиндре, и только утолщенная остроносая, словно набалдашник, зеленая голова ее торчала снаружи. Расчет по команде стремглав бросался в люки, установка ревела двигателем, окутывалась сизым дымом и срывалась с места, лязгала гусеницами. Ломая мелкий кустарник, исчезала за деревьями. Я, кажется, забывал в такую минуту, что войсковичок, салага и что стою в строю таких же, с разинутыми ртами парней. А рядом восторженно бубнил в самое ухо Пушкарев:
– Гляди, пошла! Эх ты, милая! Круши, ломай. Сила! Давай!…
Нас отводили на опушку, к месту, где установка должна была занять боевую позицию. Она выскакивала из леса с шумом и грохотом, подминала с треском кустарник. Развернувшись, останавливалась точно вкопанная. К приборам припадали наводчики, ракета начинала задирать свой нос. И опять рядом восторженный скорый голосок:
– Такая, брат, штучка поцелует так поцелует! Не-прия-а-тно! На том свете в цыганском поту ворочаться будешь.
– Отвяжись, – просил я его.
Пушкарев не обижался и умолкал всего на несколько минут.
Да, рассчитывал – начнется настоящее дело. Но ошибся. Проходили первые дни, а нас пичкали занятиями в классе, и опять – уставы, физо, строевая…
К младшему сержанту Крутикову я сразу почувствовал неприязнь. Невысокий, с женственно-мягким лицом, тонкой талией, Крутиков был еще и щеголеват: грудь держал колесом, перешитые "по себе" брюки туго обтягивали икры ног, гимнастерка под ремнем, стянувшим талию, подгибалась так, что подол ее превращался в узенькую полоску. Выходило на кавказский манер. Четыре значка на груди Крутикова всегда горели надраенным золотом. Прикреплены они были к гимнастерке не просто: под каждым пластмассовая по форме вырезанная прокладка – белый аккуратный ободок выступал вокруг значка.
Возможно, моя неприязнь к нему была вызвана этой его щеголеватостью, а может, в какой-то мере считал его повинным в том, что нас снова мучили шагистикой.
На плацу Крутиков весь преображался, командовал с протяжкой в голосе, явно любуясь собой, а исполнительную команду бросал резко, точно стегал кнутом. Пропустив отделение, припадал позади к асфальту и недовольно требовал:
– Четче, четче шаг! Носочки оттягивать не забывайте!
Потом проворно забегал вперед и, с красным, взопрелым лицом, поджатыми губами, пятясь перед нами и рассекая рукой воздух, командовал:
– Раз, два… Левой! Кому там сено-солому привязать?
Раздражал меня в этих занятиях формализм, и исходил он от Крутикова – в этом я был убежден. Догадывался, что он относился к числу тех самых людей, для которых важен не столько результат дела, сколько сам процесс, – и он гонял нас, будто мы готовились всю жизнь ходить на парадах или стоять в почетных караулах.
Странно, для меня все эти "приемчики" не составляли труда, будто занимался ими всю свою жизнь: переходил на строевой, выбрасывал руку к виску, делал повороты на месте и в движении. А когда отрабатывали приемы с автоматом, деревянная планка негромко, но четко пощелкивала, и Крутиков не раз ставил меня в пример.
Но были и такие, кому действительно надо было привязывать "сено-солому". Тихий, молчаливый Зеленин, "ветровик", как звали метеорологов, услышав свою фамилию, произнесенную резким фальцетом Крутикова, заливался краской и неизменно шаг отбивал с правой ноги. "Отставить!" – вскрикивал Крутиков, весь напрягаясь и вращая белками. Зеленин боязливо пятился в строй. Круглое лицо его в секунду принимало растерянное выражение. Перед тем как отдать честь, всякий раз, подняв руку к пилотке, путался, ломал строевой шаг, семенил ногами. "Назад!" – злился Крутиков и снова заставлял солдата проходить мимо себя.
Мы втайне подсмеивались над Крутиковым. Как-то в перерыве, когда разговор зашел о нем, я не удержался:
– Раньше, слышал, будто дурак – в пехоте, умный – в артиллерии, а щеголь – в кавалерии. Теперь вон Крутиков все карты перепутал: скорее всего, он первое и последнее и в то же время – ракетчик…
Солдаты загоготали – шутка пришлась по душе. Подошел Крутиков с чуточку самоуверенной, знающей себе цену улыбкой:
– Чему смеетесь? Расскажите, может, вместе веселей будет.
– Так, ничего. – Пожав плечами, я отошел. Но от меня не скрылось: Крутиков оглядел всех, улыбка сразу сникла на его лице. Понял, что речь шла о нем, и, возможно, догадался о моей прямой причастности к этому: многозначительно посмотрел в мою сторону, потом – на часы и подчеркнуто резким тоном резанул:
– Закончить перерыв, строиться!
С того дня я стал замечать, что он мне мелко платил: чаще других выделял уборщиком казармы, на занятиях по строевой подготовке, разбивая по двое, старшим в паре никогда не назначал. Иногда ловил его короткую ухмылку. Впрочем, я настраивал себя быть выше, не обращать на все его фокусы ни малейшего внимания.
Но случилось непредвиденное…
На плац тогда высыпала вся батарея – отрабатывали отдание чести в движении. Пятачок асфальта перед казармой стал тесным: мешались и путались команды, переговоры и шутки солдат сливались в общий нестройный гул.
Крутиков звонко выкрикивал фамилии, и мы гуськом проходили мимо него. Вскинув руку к пилотке, он четко, стремительно поворачивал голову и, выпятив грудь, смешно таращил круглые белесо-серые глаза. Когда наступила моя очередь, я, проходя мимо, взглянул на его лицо и, сам того не ожидая, невольно улыбнулся. Тут же заметил, как недобро зажглись крутиковские глаза. Резко, точно его дернули за веревочку, он опустил руку.
– Рядовой Кольцов, стойте! – Сделав ко мне шаг, он как-то весь напрягся, нахохлился, пшеничного цвета брови нервно шевельнулись. – Подсмеиваться? Умничать? Но… солдату надо уметь отдавать честь. – Он вертанул головой, что-то отыскивая глазами. – Вот! Телеграфный столб видите, надеюсь? Если потренироваться самостоятельно?…
Со злой усмешкой он поводил глазами – то на солдат, то на меня, – оценивая впечатление, какое произвели его слова. Внутри у меня подкатился жесткий холодок. "Столбу? Отдавать честь?" – пронеслось в голове.
– И… по всем правилам: за три-четыре шага до подхода. Ясно?
Он уже смотрел на меня веселее, предвкушал удовольствие увидеть любопытную картину. Его порозовевшие щеки, светлый шелковистый пушок на них, выдававшийся вперед подбородок были совсем рядом, я даже видел, как на висках у него пульсирует кровь. Позади нас солдаты смолкли в напряженном ожидании. Уступить было уже не в моих силах, и в то же время сознавал – надо не сорваться, выдержать.
– Отдавать честь столбу не стану.
– Что?! – Крутиков, видно, не предполагал такого ответа: глаза вытаращились, нижняя губа дергалась, будто на резинке.
– Человеку, пожалуйста. Вам или другому…
– Выполняйте приказание! – знакомым резким фальцетом, багровея, выкрикнул Крутиков. – Будете наказаны.
Его вывело из себя мое спокойствие, хотя оно мне давалось нелегко.
Что бы произошло дальше, неизвестно, но с крыльца казармы торопливо шагнула сухопарая, жердеподобная фигура старшины батареи. У него смешная для его роста фамилия – Малый.
– В чем дело? – еще не доходя до нас, озабоченно спросил он.
Крутиков разгоряченно принялся объяснять происшедшее. Выслушав его, Малый насупился, редкие брови ощетинились, морщинистая кожа на лице чуть окрасилась изнутри, обернулся ко мне:
– Идить до каптерки.
Уходя, я уловил позади негромкий, но жестковатый, с украинским акцентом голос:
– Стара история, Крутиков: ломаете дрова…
Солдаты провожали меня притихшие, молчаливые. Только тут ощутил – противная, мелкая дрожь, родившаяся почему-то в животе, растеклась, дошла до ног и рук. Вот тебе и первая шайба в твои ворота! Но это, видно, только цветики. Впрочем, посмотрим. В конце концов, постоять за себя сумею. "Какое мне дело до вас до всех…"
Каптерка – узкая, тесная; к стене прижался тоже узенький стол, покрытый застиранной, пожелтевшей простыней, за бязевыми шторами на стеллажах – шпалеры солдатских чемоданов, на вешалках – обмундирование.
– Ну як, герой? Приказы отказываетесь выполнять? Дуже рано. Шо ж дальше?
В дверях стоял Малый, ссутулившись, подавшись вперед, точно готовился налететь коршуном. Старшине сверхсрочной службы перевалило уже за сорок, два пацана (жена старшины работает) днями бегают возле домов офицерского состава. Под кителем у Малого проклевывается тугой, будто арбуз, живот. "Це вже не от котлет, а от лет", – шутит старшина над собой. Узкая, вытянутая каптерка оставила отпечаток и на старшине: оттого что ему приходилось сидеть в ней за столом, вдавливаясь в него, поперек кителя у Малого на уровне второй снизу пуговицы ворс вытерся, бронза пуговицы съелась, контур звездочки отливал сине-белым металлом.
Я поднялся с табуретки, молчал. Что ж, если понадобится, и ему отвечу. Хотя почему у него лицо суровое, брови косо развернулись, но глаза живо и даже будто бы одобрительно блестят?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23