Зато улучшенная продовольственная карточка, номер два, короче, рабочая карточка. Потому что домохозяйкам полагалось по 300 граммов хлеба ежедневно и по семь граммов жира. Вот и скажите мне, что можно сделать с такой жалкой кляксой.
Работа была нелегкая — разбирать развалины. И не с Лоттой на пару — Лотта это моя дочь, — нет, мы работали целой колонной: Берлин Центр, а там почти все сровняли с землей. Лотта тоже все время здесь была. С коляской. Мальчишку у ней звали Феликс, но он подцепил туберкулез, думается, от этой кирпичной пыли. Он уже в сорок седьмом помер, еще до того, как ее муж воротился из плена. Вообще-то они почти и не знали друг друга. Это была военная свадьба с заочным венчанием, потому как он тогда воевал на Балканах, а потом на Восточном фронте. Да и не долго он продержался, этот брак. Потому что они были внутренне чужие люди. И помогать он ни грамма не хотел, даже носить чурбаки для печки из Тиргартена — и то нет. А хотел он только лежать на кровати, уставившись в потолок. Сдается мне, он много нехорошего навидался в России. И все причитал, словно для нас, женщин, ночные бомбежки были сплошное удовольствие. Только причитаниями ведь делу не поможешь. Вот мы поплевали на руки и взялись: лезь в развалины, вылезай из развалин! Иногда мы разбирали разбомбленные чердаки или целые этажи. Осколки в ведро, а с полным ведром да с шестого этажа своим ходом, потому что транспортера у нас тогда не было.
А один раз — как сейчас помню — мы шуровали в полуразрушенной квартире. Там ничего не осталось, только клочья обоев свисали со стены. Но Лотта нарыла в одном углу плюшевого мишку. Он был весь в пыли, пока она его хорошенько не выбила. А потом он стал выглядеть как новенький. Но только мы все себя спрашивали, а что стало с тем ребенком, которому принадлежал мишка. И ни одна из нашей бригады не пожелала его взять, пока Лотта не решила отнести медведя своему Феликсу, потому как малыш тогда еще был жив. Но по большей части мы насыпали кирпичную крошку в вагонетки или сбивали остатки штукатурки с уцелевших кирпичей. Россыпь мы поначалу сбрасывали в бомбовые воронки, позднее отвозили на грузовиках к насыпной горе, которая тем временем вся покрылась зеленью и очень даже красиво выглядела.
Точно, точно, целые кирпичи мы складывали в пирамидку. Мы обе, Лотта и я, работали сдельно: на очистке кирпичей. Лихая у нас была бригада. Женщины, к примеру, которые явно повидали на своем веку лучшие дни, вдовы чиновников, а одна так и вовсе графиня. Я до сих пор помню: ее звали фон Тюркхейм. У ней раньше, по-моему, были земли на востоке. А ка-ак мы выглядели! Штаны из старых армейских одеял, пуловеры из шерстяных оческов. И все в платках, туго обвязанных вокруг головы. Из-за пыли. И было нас в Берлине до пятидесяти тысяч. Нет, нет, все сплошь женщины, мужчин не было. Их и вообще было слишком мало. А которые и были, только болтались без дела, либо суетились на черном рынке. Грязная работа — это не для них.
Но как-то раз — до сих пор помню — пошли мы к такой горе, чтобы вызволить из нее железную балку, и вдруг я ухватила чей-то башмак. В самом деле, там висел какой-то мужчина. Ну, конечно, от него немного осталось, но повязка на рукаве его пальто дала нам
понять, что он был из фольксштурма. А само пальто еще вполне прилично выглядело. Чистая шерсть, довоенный товар. Я его прихватила еще до того, как этого мужчину унесли. Даже пуговицы — и те уцелели. А в одном из карманов лежала хонеровская губная гармошка. Гармошку я подарила зятю, чтоб хоть немного его подбодрить. Но зять не желал играть на гармошке. А когда и желал, то лишь грустные мелодии. Вот мы с Лоттой были совсем не такие. Ведь надо же было както жить дальше. Ну и жили, peu а peu …
Верно, верно, я потом нашла работу в столовой при ратуше Шенеберг. А Лотта — она в войну служила телеграфисткой — потом уже, когда с развалинами было покончено, выучила на курсах машинопись и стенографию. И тоже скоро нашла место, и с тех пор, как развелась, работает вроде как секретаршей. А еще я до сих пор помню, как Ройтер — это был тогда наш бургомистр — нас всех хвалил. И я почти всякий раз участвую, когда встречаются прежние разборщицы развалин, под кофе с пирожными, у Шиллинга на Тауентциен. Там всегда бывает очень весело.
1947
Той, не знающей себе равных, зимой, когда мы страдали от более чем двадцатиградусных морозов, а доставка рурского угля по воде стала в западной зоне невозможна из-за того, что все водные артерии, и Эльба, и Везер, и Рейн замерзли, я как сенатор отвечал за энергоснабжение города Гамбург. Как подчеркивал бургомистр Брауэр в своих радиообращениях, еще никогда — даже и в военные годы — положение не было таким безнадежным. За период не ослабевающих морозов у нас набралось до восьмидесяти пяти замерзших. А уж про то, сколько людей умерло от гриппа, вы меня лучше и не спрашивайте.
Небольшим подспорьем были воздвигнутые сенатом во всех частях города павильоны для обогревания, что в Эймсбютеле или Бармбеке, что в Лангенхорне или Вандсбеке. Поскольку запасы угля, заготовленные нами еще с весны, были конфискованы британским оккупационным командованием в пользу армии, а у гамбургских электростанций угля оставалось всего на несколько недель, приходилось вводить драконовские меры экономии. Во всех районах города отключали электричество. Электричка ограничила свою деятельность, трамваи — тоже. Всем пивным полагалось закрываться в 19 часов, а театры и кино вообще прекратили работу. Более ста школ отменили занятия. А для заводов, не выпускавших жизненно необходимую продукцию, ввели сокращенный рабочий день.
Происходили — если уж быть точным — и более страшные вещи: отключение электричества распространилось даже на больницы. Комитет по здравоохранению счел необходимым приостановить рентгеновские исследования при отделе сывороток на Бреннерштрассе. Вдобавок из-за неурожая масличных культур и без того скудное снабжение продовольствием фактически осталось снабжением только на бумаге: на человека в месяц приходилось 75 граммов маргарина. А поскольку желание Германии принять участие в международной китобойной экспедиции было отвергнуто британскими властями, не приходилось рассчитывать и на помощь местных маргариновых фабрик, принадлежавших голландскому концерну Унилевер. Итак, помощи не было ниоткуда. И все страдали от голода и мороза.
Но если вы спросите меня, кому тогда пришлось всего хуже, я не без упрека по адресу тех, кому и тогда приходилось много легче, скажу: это были все жильцы разбомбленных домов, обитавшие в подвалах, а также беженцы с востока, которые ютились на садовых участках и в кишевших вшами бараках. И не будь я даже сенатором именно по жилищным вопросам, я все равно не отказался бы от обязанности проверять эти наспех сооруженные из рифленой жести на бетонном основании времянки, равно как и садовое товарищество Вальтерсхоф. Там разыгрывались ужасающие сцены. Хотя ветер свирепо задувал сквозь щели, большинство чугунных печек стояли ненатопленными. Старики, те вообще не вылезали больше из постели. И стоило ли удивляться, что самые нищие, которым из-за отсутствия предметов для обмена был недоступен черный рынок, где четыре брикета отдавали за одно яйцо или три сигареты, что эти самые нищие либо погружались в полное отчаяние, либо вступали на нелегальный путь? Особенно активно грабили поезда с углем дети разбомбленных или изгнанных.
Должен признаться, что уже тогда я не мог вынести приговор в соответствии с инструкциями и предписаниями. В присутствии высоких полицейских чинов я мог наблюдать происходящее на товарной станции Тифзак: полуприкрытые ночной тьмой фигурки, которые не отступали ни перед каким риском, среди них подростки и дети. С мешками и тачками они стекались на станцию, используя каждое темное место и лишь изредка попадая в свет дуговых фонарей. Одни сбрасывали уголь с платформ, другие собирали. Глядь — а их уже и след простыл.
В результате я попросил тогдашнего начальника железнодорожной полиции не вмешиваться на сей раз в происходящее. Но облава уже началась, лучи прожекторов высветили территорию. Слова команды, усиленные мегафоном. Лают полицейские собаки. Я все еще слышу пронзительные полицейские свистки и вижу перед собой изможденные детские лица. Если б они по крайней мере плакали. Но даже и на это они уже были неспособны.
Только, пожалуйста, не спрашивайте, каково было тогда у меня на душе. Но для вашей публикации хочу еще добавить следующее: наверно, по-другому просто было нельзя. Органам городского управления и полиции отдали приказ не бездействовать. И лишь в конце марта морозы пошли на убыль.
1948
Вообще-то мы с женой собирались первый раз в жизни по-настоящему отдохнуть. Нам как пенсионерам приходилось трястись над каждым пфеннигом, даже когда рейхсмарка уже почти ничего не стоила. Но поскольку мы с ней никогда не курили и могли что-то предпринять с талонами на курево — тогда все давали только по карточкам, — нам удалось немножко поразжиться благодаря черному рынку и даже кое-что отложить.
Ну, мы, стало быть, и поехали в Алгой . А там все время лил дождь. Впоследствии моя жена могла на эту тему и еще про все, что нам довелось пережить в горах, сочинить настоящую рифмованную поэму на чистом рейнландском диалекте, потому как оба мы родом из Бонна. Начиналась эта поэма следующими словами:
Три ночи, три дня мы по Рейну гуляли,
Ни гор, ни небес, ни камней не видали…
Но в нашем пансионе и вообще повсюду уже ходили слухи про новые деньги, которые должны наконец-то ввести. А потом прошел слух: вот через два дня и введут.
И выдали нам к Рождеству по подарку:
Ко всем неприятностям — новую марку.
Вот что сочинила моя жена по этому поводу. И тут и поспешно, так сказать, про запас, подстригся у деревенского брадобрея на старые деньги, причем даже велел срезать больше, чем надо. А жена покрасила у него волосы в каштановый цвет и — плевать на расходы — сделала там же перманент. А потом пришлось срочно укладывать вещи. Хватит, наотдыхались! Но поезда по всем направлениям, и особенно в Рейнланде, все равно как когда ездят по деревням за продуктами, были набиты битком, каждый хотел чем поскорей очутиться дома, и это отлилось у моей Аннелизы в следующие рифмы:
А поезд наш битком набит,
За новой маркой всяк спешит…
Потом, еще не успев приехать в Бонн, мы ринулись в сберкассу и сняли со счета все, что там у нас еще оставалось, потому как в ближайшее воскресенье, это, значит, было 20-го июня, началась вся эта катавасия с обменом. Но, перво-наперво, полагалось занять очередь. Под дождем, к слову сказать. Дождь вообще-то лил всюду, не только у нас в Алгое. Простояли мы целых три часа — такой длины была очередь. Каждому выдали по сорок марок, а месяц спустя — еще двадцать, но уже не рейхсмарок, а немецких марок, рейха ведь, собственно говоря, больше не осталось. И считалось это проявлением справедливости, но никакой справедливости тут не было. Во всяком случае, не было для нас, пенсионеров. От того, что мы собственными глазами увидели на другой день, вполне могла закружиться голова. Вдруг, словно кто-то сказал «фокус-покус-тили-покус», все витрины засияли товаром. Колбаса, ветчина, приемники, нормальные ботинки, а не такие, с деревянной подметкой, костюмы, из натуральной шерсти, причем всех размеров. Ну, само собой, это был накопленный и припрятанный товар. Сплошь спекулянты скупили это добро про запас, дожидаясь, когда придут настоящие деньги. Потом уже прошла молва, будто всем этим мы обязаны Эрхарду, ну, который с толстой сигарой. А новые деньги втихаря отпечатали американцы. Позаботились они заодно и о том, чтобы новая немецкая марка была только в так называемой Тризонии, а в советской зоне чтоб ее не было. Вот почему русские завели собственную марку и закрыли все подступы к Берлину, после чего пришлось устраивать воздушный мост, и теперь наша Германия была разделена также и по деньгам. Вот только с деньгами вскоре стало совсем худо. Для пенсионеров вроде нас — и подавно. По поводу чего Аннелизе написала:
Денег дали нам так мало,
Что на жизнь и не хватало…
Не диво, что в нашем местном ферейне товарищ Германн бранился:
— Интересно, откуда вдруг взялась такая уйма товаров? Да оттуда, что частная экономика заботится не об удовлетворении потребностей, а о собственных барышах…
Вообще-то он был прав, хотя потом стало немного получше. Но для нас, мелких пенсионеров, так ничего и не изменилось. Мы, правда, могли постоять перед полными витринами, но и только. Хорошо, конечно, что теперь появились, наконец, свежие фрукты и овощи, вишни, по пятьдесят пфеннигов за фунт, цветная капуста по шестьдесят пять за вилок. Но нам приходилось считать и пересчитывать, как раньше.
К счастью, моя жена послала на конкурс, объявленный газетой «Кёльнише рундшау», свое стихотворение под названием «Бегство из Алгой». Полагалось описать «Лучшие впечатления об отпуске». Ну, чего тут долго рассказывать, она получила вторую премию, что означало двадцать новых марок наличными. А за публикацию в газете — еще десять. Деньги эти мы положили в сберкассу. Мы и вообще старались сберечь все, что только можно. Но для поездки в отпуск за все эти годы денег так и не набралось. Потому что мы, как это тогда называлось, стали «жертвами денежной реформы».
1949
…И представь себе, мой дорогой Улли, бывают еще на свете знамения и чудеса, потому как мне на старости лет, совсем недавно выпала удивительная встреча: она еще жива, прекрасная Инга, чей неприступный облик (в natura и figura) некогда (или прикажете говорить: во времена Адольфа?) бросал нас, штеттинских юнцов, в жар и в холод, волновал, лишал дара речи, короче, кружил нам голову и — рискну даже сказать — повергал в сердечный трепет тех, кто приблизится к ней на расстояние не более вытянутой руки. Нет, не когда мы разбивали палатки у залива, а когда мы совместно собирали зимнюю помощь для замерзающего восточного фронта, складывали и запаковывали подштанники, пуловеры, нарукавники и прочие шерстяные вещи, мы набрасывались друг на друга. Впрочем, все это сводилось лишь к мучительным поцелуям на разостланных меховых пальто и вязаных кофтах, после чего от нас зверски разило нафталином.
Чтобы снова вернуться к сегодняшней Инге: возраст явно сказывается — как и у нас, но даже от покрытой морщинами и обзаведшейся серебристой сединой фрау др. Стефан исходит тот поток юной силы, который некогда вознес ее в высшие круги. Думаю, ты наверняка помнишь: производство за производством. Под конец она стала фюрершей в BDM, тогда как мы были всего лишь: я — фюрером в юнгцуге , а ты фенляйнфюрером. Когда же нас позднее все-таки засунули в форму Люфтваффе, пора коричневых рубашек, галстуков и фюрерских шнуров (известных под названием «обезьяньи качели») все равно уже была на исходе. Зато Инга — о чем она стыдливо прошептала мне на ухо — продержала своих девушек в железном кулаке до самого конца: забота о беженцах из Задней Померании, пение в госпиталях. И лишь когда пришли русские, она, не потерпев ни малейшего физического ущерба, отреклась от Союза Немецких Девушек.
Ну, чтобы не злоупотреблять твоим терпением, как человека, вынужденного читать это послание: мы встретились с ней по случаю книжной ярмарки в Лейпциге, в программу которой входил допущенный Государством рабочих и крестьян профессиональный разговор под эгидой Дуденовского общества ; членами которого являлись два немца, в частности я, профессор, которому (как и тебе) предстоял выход на пенсию, но лингвистические достоинства которого пользовались и пользуются большим спросом у Западного Дудена. И поскольку мы до известной степени могли без помех работать с Восточным Дуденом, она и произошла, эта встреча, ибо Инга тоже как известный лингвист принадлежит к общенемецкому языкоухудшающеулучша-ющему объединению, где имеют, хотя и ограниченное, право голоса также австрийцы и немецкоговорящие швейцарцы. Не хочу, однако, докучать тебе нашими спорами касательно реформы правописания: эта гора уже давно мучается родовыми схватками и не сегодня-завтра родит пресловутую мышь.
Единственно интересным представляется мой тет-а-тет с Ингой. Мы церемонно уговорились встретиться за чашкой кофе с пирожными в Медлеровском пассаже, причем я получил возможность по приглашению Инги грызть некое саксонское лакомство, именуемое «творожник». После кратких профессиональных замечаний мы подошли к нашей штеттинской юности. Ну сперва обычные школьные воспоминания. Она с опаской двигалась между воспоминаниями из нашего совместного периода по «гитлерюгенд», прибегала к метафорам такого типа «В те мрачные года совращения…» Еще она сказала: «…Как же были осквернены наши идеалы, как злоупотребляли нашей верой…» Но когда я перешел к периоду после сорок пятого, она без малейшей запинки истолковала перемену своей прежней системы и прежних цветов на социалистическую, совершившуюся всего лишь через полтора года колебаний как «мучительный переход к антифашизму».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31
Работа была нелегкая — разбирать развалины. И не с Лоттой на пару — Лотта это моя дочь, — нет, мы работали целой колонной: Берлин Центр, а там почти все сровняли с землей. Лотта тоже все время здесь была. С коляской. Мальчишку у ней звали Феликс, но он подцепил туберкулез, думается, от этой кирпичной пыли. Он уже в сорок седьмом помер, еще до того, как ее муж воротился из плена. Вообще-то они почти и не знали друг друга. Это была военная свадьба с заочным венчанием, потому как он тогда воевал на Балканах, а потом на Восточном фронте. Да и не долго он продержался, этот брак. Потому что они были внутренне чужие люди. И помогать он ни грамма не хотел, даже носить чурбаки для печки из Тиргартена — и то нет. А хотел он только лежать на кровати, уставившись в потолок. Сдается мне, он много нехорошего навидался в России. И все причитал, словно для нас, женщин, ночные бомбежки были сплошное удовольствие. Только причитаниями ведь делу не поможешь. Вот мы поплевали на руки и взялись: лезь в развалины, вылезай из развалин! Иногда мы разбирали разбомбленные чердаки или целые этажи. Осколки в ведро, а с полным ведром да с шестого этажа своим ходом, потому что транспортера у нас тогда не было.
А один раз — как сейчас помню — мы шуровали в полуразрушенной квартире. Там ничего не осталось, только клочья обоев свисали со стены. Но Лотта нарыла в одном углу плюшевого мишку. Он был весь в пыли, пока она его хорошенько не выбила. А потом он стал выглядеть как новенький. Но только мы все себя спрашивали, а что стало с тем ребенком, которому принадлежал мишка. И ни одна из нашей бригады не пожелала его взять, пока Лотта не решила отнести медведя своему Феликсу, потому как малыш тогда еще был жив. Но по большей части мы насыпали кирпичную крошку в вагонетки или сбивали остатки штукатурки с уцелевших кирпичей. Россыпь мы поначалу сбрасывали в бомбовые воронки, позднее отвозили на грузовиках к насыпной горе, которая тем временем вся покрылась зеленью и очень даже красиво выглядела.
Точно, точно, целые кирпичи мы складывали в пирамидку. Мы обе, Лотта и я, работали сдельно: на очистке кирпичей. Лихая у нас была бригада. Женщины, к примеру, которые явно повидали на своем веку лучшие дни, вдовы чиновников, а одна так и вовсе графиня. Я до сих пор помню: ее звали фон Тюркхейм. У ней раньше, по-моему, были земли на востоке. А ка-ак мы выглядели! Штаны из старых армейских одеял, пуловеры из шерстяных оческов. И все в платках, туго обвязанных вокруг головы. Из-за пыли. И было нас в Берлине до пятидесяти тысяч. Нет, нет, все сплошь женщины, мужчин не было. Их и вообще было слишком мало. А которые и были, только болтались без дела, либо суетились на черном рынке. Грязная работа — это не для них.
Но как-то раз — до сих пор помню — пошли мы к такой горе, чтобы вызволить из нее железную балку, и вдруг я ухватила чей-то башмак. В самом деле, там висел какой-то мужчина. Ну, конечно, от него немного осталось, но повязка на рукаве его пальто дала нам
понять, что он был из фольксштурма. А само пальто еще вполне прилично выглядело. Чистая шерсть, довоенный товар. Я его прихватила еще до того, как этого мужчину унесли. Даже пуговицы — и те уцелели. А в одном из карманов лежала хонеровская губная гармошка. Гармошку я подарила зятю, чтоб хоть немного его подбодрить. Но зять не желал играть на гармошке. А когда и желал, то лишь грустные мелодии. Вот мы с Лоттой были совсем не такие. Ведь надо же было както жить дальше. Ну и жили, peu а peu …
Верно, верно, я потом нашла работу в столовой при ратуше Шенеберг. А Лотта — она в войну служила телеграфисткой — потом уже, когда с развалинами было покончено, выучила на курсах машинопись и стенографию. И тоже скоро нашла место, и с тех пор, как развелась, работает вроде как секретаршей. А еще я до сих пор помню, как Ройтер — это был тогда наш бургомистр — нас всех хвалил. И я почти всякий раз участвую, когда встречаются прежние разборщицы развалин, под кофе с пирожными, у Шиллинга на Тауентциен. Там всегда бывает очень весело.
1947
Той, не знающей себе равных, зимой, когда мы страдали от более чем двадцатиградусных морозов, а доставка рурского угля по воде стала в западной зоне невозможна из-за того, что все водные артерии, и Эльба, и Везер, и Рейн замерзли, я как сенатор отвечал за энергоснабжение города Гамбург. Как подчеркивал бургомистр Брауэр в своих радиообращениях, еще никогда — даже и в военные годы — положение не было таким безнадежным. За период не ослабевающих морозов у нас набралось до восьмидесяти пяти замерзших. А уж про то, сколько людей умерло от гриппа, вы меня лучше и не спрашивайте.
Небольшим подспорьем были воздвигнутые сенатом во всех частях города павильоны для обогревания, что в Эймсбютеле или Бармбеке, что в Лангенхорне или Вандсбеке. Поскольку запасы угля, заготовленные нами еще с весны, были конфискованы британским оккупационным командованием в пользу армии, а у гамбургских электростанций угля оставалось всего на несколько недель, приходилось вводить драконовские меры экономии. Во всех районах города отключали электричество. Электричка ограничила свою деятельность, трамваи — тоже. Всем пивным полагалось закрываться в 19 часов, а театры и кино вообще прекратили работу. Более ста школ отменили занятия. А для заводов, не выпускавших жизненно необходимую продукцию, ввели сокращенный рабочий день.
Происходили — если уж быть точным — и более страшные вещи: отключение электричества распространилось даже на больницы. Комитет по здравоохранению счел необходимым приостановить рентгеновские исследования при отделе сывороток на Бреннерштрассе. Вдобавок из-за неурожая масличных культур и без того скудное снабжение продовольствием фактически осталось снабжением только на бумаге: на человека в месяц приходилось 75 граммов маргарина. А поскольку желание Германии принять участие в международной китобойной экспедиции было отвергнуто британскими властями, не приходилось рассчитывать и на помощь местных маргариновых фабрик, принадлежавших голландскому концерну Унилевер. Итак, помощи не было ниоткуда. И все страдали от голода и мороза.
Но если вы спросите меня, кому тогда пришлось всего хуже, я не без упрека по адресу тех, кому и тогда приходилось много легче, скажу: это были все жильцы разбомбленных домов, обитавшие в подвалах, а также беженцы с востока, которые ютились на садовых участках и в кишевших вшами бараках. И не будь я даже сенатором именно по жилищным вопросам, я все равно не отказался бы от обязанности проверять эти наспех сооруженные из рифленой жести на бетонном основании времянки, равно как и садовое товарищество Вальтерсхоф. Там разыгрывались ужасающие сцены. Хотя ветер свирепо задувал сквозь щели, большинство чугунных печек стояли ненатопленными. Старики, те вообще не вылезали больше из постели. И стоило ли удивляться, что самые нищие, которым из-за отсутствия предметов для обмена был недоступен черный рынок, где четыре брикета отдавали за одно яйцо или три сигареты, что эти самые нищие либо погружались в полное отчаяние, либо вступали на нелегальный путь? Особенно активно грабили поезда с углем дети разбомбленных или изгнанных.
Должен признаться, что уже тогда я не мог вынести приговор в соответствии с инструкциями и предписаниями. В присутствии высоких полицейских чинов я мог наблюдать происходящее на товарной станции Тифзак: полуприкрытые ночной тьмой фигурки, которые не отступали ни перед каким риском, среди них подростки и дети. С мешками и тачками они стекались на станцию, используя каждое темное место и лишь изредка попадая в свет дуговых фонарей. Одни сбрасывали уголь с платформ, другие собирали. Глядь — а их уже и след простыл.
В результате я попросил тогдашнего начальника железнодорожной полиции не вмешиваться на сей раз в происходящее. Но облава уже началась, лучи прожекторов высветили территорию. Слова команды, усиленные мегафоном. Лают полицейские собаки. Я все еще слышу пронзительные полицейские свистки и вижу перед собой изможденные детские лица. Если б они по крайней мере плакали. Но даже и на это они уже были неспособны.
Только, пожалуйста, не спрашивайте, каково было тогда у меня на душе. Но для вашей публикации хочу еще добавить следующее: наверно, по-другому просто было нельзя. Органам городского управления и полиции отдали приказ не бездействовать. И лишь в конце марта морозы пошли на убыль.
1948
Вообще-то мы с женой собирались первый раз в жизни по-настоящему отдохнуть. Нам как пенсионерам приходилось трястись над каждым пфеннигом, даже когда рейхсмарка уже почти ничего не стоила. Но поскольку мы с ней никогда не курили и могли что-то предпринять с талонами на курево — тогда все давали только по карточкам, — нам удалось немножко поразжиться благодаря черному рынку и даже кое-что отложить.
Ну, мы, стало быть, и поехали в Алгой . А там все время лил дождь. Впоследствии моя жена могла на эту тему и еще про все, что нам довелось пережить в горах, сочинить настоящую рифмованную поэму на чистом рейнландском диалекте, потому как оба мы родом из Бонна. Начиналась эта поэма следующими словами:
Три ночи, три дня мы по Рейну гуляли,
Ни гор, ни небес, ни камней не видали…
Но в нашем пансионе и вообще повсюду уже ходили слухи про новые деньги, которые должны наконец-то ввести. А потом прошел слух: вот через два дня и введут.
И выдали нам к Рождеству по подарку:
Ко всем неприятностям — новую марку.
Вот что сочинила моя жена по этому поводу. И тут и поспешно, так сказать, про запас, подстригся у деревенского брадобрея на старые деньги, причем даже велел срезать больше, чем надо. А жена покрасила у него волосы в каштановый цвет и — плевать на расходы — сделала там же перманент. А потом пришлось срочно укладывать вещи. Хватит, наотдыхались! Но поезда по всем направлениям, и особенно в Рейнланде, все равно как когда ездят по деревням за продуктами, были набиты битком, каждый хотел чем поскорей очутиться дома, и это отлилось у моей Аннелизы в следующие рифмы:
А поезд наш битком набит,
За новой маркой всяк спешит…
Потом, еще не успев приехать в Бонн, мы ринулись в сберкассу и сняли со счета все, что там у нас еще оставалось, потому как в ближайшее воскресенье, это, значит, было 20-го июня, началась вся эта катавасия с обменом. Но, перво-наперво, полагалось занять очередь. Под дождем, к слову сказать. Дождь вообще-то лил всюду, не только у нас в Алгое. Простояли мы целых три часа — такой длины была очередь. Каждому выдали по сорок марок, а месяц спустя — еще двадцать, но уже не рейхсмарок, а немецких марок, рейха ведь, собственно говоря, больше не осталось. И считалось это проявлением справедливости, но никакой справедливости тут не было. Во всяком случае, не было для нас, пенсионеров. От того, что мы собственными глазами увидели на другой день, вполне могла закружиться голова. Вдруг, словно кто-то сказал «фокус-покус-тили-покус», все витрины засияли товаром. Колбаса, ветчина, приемники, нормальные ботинки, а не такие, с деревянной подметкой, костюмы, из натуральной шерсти, причем всех размеров. Ну, само собой, это был накопленный и припрятанный товар. Сплошь спекулянты скупили это добро про запас, дожидаясь, когда придут настоящие деньги. Потом уже прошла молва, будто всем этим мы обязаны Эрхарду, ну, который с толстой сигарой. А новые деньги втихаря отпечатали американцы. Позаботились они заодно и о том, чтобы новая немецкая марка была только в так называемой Тризонии, а в советской зоне чтоб ее не было. Вот почему русские завели собственную марку и закрыли все подступы к Берлину, после чего пришлось устраивать воздушный мост, и теперь наша Германия была разделена также и по деньгам. Вот только с деньгами вскоре стало совсем худо. Для пенсионеров вроде нас — и подавно. По поводу чего Аннелизе написала:
Денег дали нам так мало,
Что на жизнь и не хватало…
Не диво, что в нашем местном ферейне товарищ Германн бранился:
— Интересно, откуда вдруг взялась такая уйма товаров? Да оттуда, что частная экономика заботится не об удовлетворении потребностей, а о собственных барышах…
Вообще-то он был прав, хотя потом стало немного получше. Но для нас, мелких пенсионеров, так ничего и не изменилось. Мы, правда, могли постоять перед полными витринами, но и только. Хорошо, конечно, что теперь появились, наконец, свежие фрукты и овощи, вишни, по пятьдесят пфеннигов за фунт, цветная капуста по шестьдесят пять за вилок. Но нам приходилось считать и пересчитывать, как раньше.
К счастью, моя жена послала на конкурс, объявленный газетой «Кёльнише рундшау», свое стихотворение под названием «Бегство из Алгой». Полагалось описать «Лучшие впечатления об отпуске». Ну, чего тут долго рассказывать, она получила вторую премию, что означало двадцать новых марок наличными. А за публикацию в газете — еще десять. Деньги эти мы положили в сберкассу. Мы и вообще старались сберечь все, что только можно. Но для поездки в отпуск за все эти годы денег так и не набралось. Потому что мы, как это тогда называлось, стали «жертвами денежной реформы».
1949
…И представь себе, мой дорогой Улли, бывают еще на свете знамения и чудеса, потому как мне на старости лет, совсем недавно выпала удивительная встреча: она еще жива, прекрасная Инга, чей неприступный облик (в natura и figura) некогда (или прикажете говорить: во времена Адольфа?) бросал нас, штеттинских юнцов, в жар и в холод, волновал, лишал дара речи, короче, кружил нам голову и — рискну даже сказать — повергал в сердечный трепет тех, кто приблизится к ней на расстояние не более вытянутой руки. Нет, не когда мы разбивали палатки у залива, а когда мы совместно собирали зимнюю помощь для замерзающего восточного фронта, складывали и запаковывали подштанники, пуловеры, нарукавники и прочие шерстяные вещи, мы набрасывались друг на друга. Впрочем, все это сводилось лишь к мучительным поцелуям на разостланных меховых пальто и вязаных кофтах, после чего от нас зверски разило нафталином.
Чтобы снова вернуться к сегодняшней Инге: возраст явно сказывается — как и у нас, но даже от покрытой морщинами и обзаведшейся серебристой сединой фрау др. Стефан исходит тот поток юной силы, который некогда вознес ее в высшие круги. Думаю, ты наверняка помнишь: производство за производством. Под конец она стала фюрершей в BDM, тогда как мы были всего лишь: я — фюрером в юнгцуге , а ты фенляйнфюрером. Когда же нас позднее все-таки засунули в форму Люфтваффе, пора коричневых рубашек, галстуков и фюрерских шнуров (известных под названием «обезьяньи качели») все равно уже была на исходе. Зато Инга — о чем она стыдливо прошептала мне на ухо — продержала своих девушек в железном кулаке до самого конца: забота о беженцах из Задней Померании, пение в госпиталях. И лишь когда пришли русские, она, не потерпев ни малейшего физического ущерба, отреклась от Союза Немецких Девушек.
Ну, чтобы не злоупотреблять твоим терпением, как человека, вынужденного читать это послание: мы встретились с ней по случаю книжной ярмарки в Лейпциге, в программу которой входил допущенный Государством рабочих и крестьян профессиональный разговор под эгидой Дуденовского общества ; членами которого являлись два немца, в частности я, профессор, которому (как и тебе) предстоял выход на пенсию, но лингвистические достоинства которого пользовались и пользуются большим спросом у Западного Дудена. И поскольку мы до известной степени могли без помех работать с Восточным Дуденом, она и произошла, эта встреча, ибо Инга тоже как известный лингвист принадлежит к общенемецкому языкоухудшающеулучша-ющему объединению, где имеют, хотя и ограниченное, право голоса также австрийцы и немецкоговорящие швейцарцы. Не хочу, однако, докучать тебе нашими спорами касательно реформы правописания: эта гора уже давно мучается родовыми схватками и не сегодня-завтра родит пресловутую мышь.
Единственно интересным представляется мой тет-а-тет с Ингой. Мы церемонно уговорились встретиться за чашкой кофе с пирожными в Медлеровском пассаже, причем я получил возможность по приглашению Инги грызть некое саксонское лакомство, именуемое «творожник». После кратких профессиональных замечаний мы подошли к нашей штеттинской юности. Ну сперва обычные школьные воспоминания. Она с опаской двигалась между воспоминаниями из нашего совместного периода по «гитлерюгенд», прибегала к метафорам такого типа «В те мрачные года совращения…» Еще она сказала: «…Как же были осквернены наши идеалы, как злоупотребляли нашей верой…» Но когда я перешел к периоду после сорок пятого, она без малейшей запинки истолковала перемену своей прежней системы и прежних цветов на социалистическую, совершившуюся всего лишь через полтора года колебаний как «мучительный переход к антифашизму».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31