А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Недавно я слышал по телевизору в одной из морально-воспитательных передач, как такая компания деревенских ребятишек, подростков и их младших братиков, удавила деревенскую Жучку. Перетянули ей горло проволокой, подожгли на ней шерсть, а потом с веселыми криками оторвали ей лапы. У Федора Михайловича описано нечто подобное, только там мальчик Коля подсовывает Жучке в еде иголку, а потом вокруг этого строится целая моральная концепция с христианским раскаянием, со слезиночкой ребеночка и прочим мармеладом... Я думаю, морально-педагогическое слово здесь бессильно и излишне, тем более христианский мармелад. Здесь нужен хороший кнутик, кнут, который глубоко через кожу в мясо проникает, старый добрый кнут, осмеянный и проклятый разноликими "гуманистами". Что же еще может помочь мальчику Коленьке, который голодной собачке иголочку в пищу положил, а потом плакал, заливался по этому поводу сахарными слезами? Те нынешние деревенские ребятки, которые садистски убивали Жучку, удовлетворяя свое разбуженное ранним онанизмом половое чувство, хоть не плакали сахарно и речей христианских гуманистов не слушали. В своем бездушии хоть чужие души не смущали. Существуют явления ясные, плоские, к которым относятся и садистские преступления, вполне изученные медициной. Придавать им третье измерение, философский смысл - значит смутить, дезориентировать и соблазнить "малых сих". Федор Михайлович Достоевский обращается с идеями и чувствами так же, как обращается с ядами и радиоактивными веществами ученый-теоретик. Он их смешивает и соединяет в непозволительных для обычной жизни пропорциях. В этом его ценность как теоретика, но делать из экспериментатора учителя жизни так же опасно, как выносить в не защищенную стеклом лабораторию угрожающие жизни яды и радиоактивные вещества. Сам ощущая, а может, и понимая это, Федор Михайлович, чтоб распутать безнадежно запутанную нить, насильственно вмешивался в судьбу своих героев, как верно заметил один из старых критиков, подобно механической силе со стороны, спасая от отравления своими идеями. Ни эту ли механическую силу апологеты Достоевского принимают за пророчество? Не так ли кается Раскольников, не так ли говорит речь Алеша над могилкой Коленьки-садиста?
Когда я начинаю размышлять, то словно засыпаю, иногда даже на ходу, и мои мысли мне словно бы снятся, а окружающая жизнь, которая какой-нибудь деталью вызывает поток этих мыслей, словно бы исчезает. Я уже оказывался из-за этого своего свойства в смешном положении, говорил в неподходящем месте какие-то слова вслух, как говорят во сне. Вот и сейчас что-то сказал вслух и проснулся оттого, что дети смеются. Колечка, то есть Сережа, смотрит на меня озорно. Я с подобным озорством знаком, когда глаза свечечками полыхают, открытыми жгущими огоньками. "Он,- думаю,- ниже меня ростом, может головой в зубы ударить, не из-за денег, как где-нибудь в Нью-Йорке, а бескорыстно, оттого, что просто ему не понравился. Если,- думаю,- сейчас закурить попросит, значит, решился ударить". И во мне вдруг ненависть поднялась, навеянная теоретическими размышлениями во сне. "Кажется,- думаю,- я его связкой ключей в рожу ударю". Сережа, кажется, эти мысли мои прочитал, они понятливые в таких делах. Если б их с десяток было, то, может быть, и кинулся вместе с ними просто так, ради удовольствия, а один на один не решился.
- Давай,- говорит,- ребята, в сумасшедшую камни бросать.
И побежали куда-то в сторону ватагой, малые сзади, а Сережа впереди. Мне б уйти от греха подалее, а я за ними. Протрезветь-то я протрезвел, но все-таки еще чувства после алкоголя обострены, как говорят, сам на рожон лезу. Пошел быстрым шагом и успел заметить, что они куда-то вниз бегут по пологому откосу, а потом уж на крики ориентировался. Слышу снизу веселые крики и смех. "Значит,- думаю,- детки уже камни бросают". Пошел совсем уж быстро, почти бегом,- действительно бросают, Сережа умело, а малые детки кое-как, их камни не долетают, потому что кидают издалека, видно, опасаются палки, с которой в отдалении женщина стоит. "Да ведь это та попрошайка из "Блинной",- думаю. Сережа на нее матом, а она ему по-своему отвечает.
- Болтушка,- говорит,- пельмень свистящий.
Так мне слова эти ее понравились, и Сережин подростковый мат тошнотворным показался. И младший братик Виталька-Феденька подражает, сюсюкает.
- Сюка, сюка, блядская...
У моих соседей в Москве мальчик тоже ругается, еще меньше Феденьки, лет пять ему. Захожу как-то к ним, а мальчик за шкафом играется, на плюшевого олимпийского мишку зонтиком замахивается.
- Ах ты, падло,- говорит,- ах ты, падло.
И смешно и противно. Шагнул я к Сереже.
- Крест носишь,- говорю.
- Ношу, - отвечает с вызовом,- потому что меня крестили.
А я этот нелогично начатый диалог нелогично и продолжаю:
- Пошел вон, говнюк, отсюда, а то рожу расквашу.
Он на меня глянул, оценил.
- Эх ты, говорит,- Гад Моисеевич, здоровый ты, думаешь? А знаешь, что силу можно кое-чем заменить? - И достает из кармана большой складной нож, открывает лезвие, прикладывает к вытянутым пальцам левой своей ладони - вот на четыре пальца с кончиком, как раз до сердца...
Беда нам, интеллигентам, с нашей творческой фантазией, с делающим нас слабыми воображением. На редкость ясно представил я вдруг себе это лезвие у меня между ребер. "Пока "скорая помощь" появится,- думаю,- кровью истеку... Нужно тебе все это было перед самым отъездом..." Чувствую, под коленями слабею, и даже думаю: не побежать ли прочь, пока не ослабел совсем? Однако тут опять воображение помогло, на этот раз укрепило. Представил себе, как побегу позорно в своем модном столичном плаще, а этот, в курточке, маленький, за мной гнаться будет и, может быть, даже ударит ногой под зад под смех малых деток. Представил, как буду мучиться от этого своего позора. Хоть никто из знакомых не видит, знать не может, но я-то знать буду и, проснувшись ночами, буду мучиться. Представил себе этот ужас и не побежал, а даже тяжелую связку ключей достал в противовес ножу. Очень это страшно, скажу я вам, стоять так в одиночестве, непрофессионально против уличного ножа, но какое-то безумство храбрых вдруг мной овладело. Именно безумство. "Надо,- думаю,- стать боком и локтем прикрыть сердце, где-то это я читал в какой-то книжке..." Чем бы это все кончилось, не знаю, но вдруг, воспользовавшись нашим противостоянием, женщина приблизилась и Сережу палкой по руке да по спине несколько раз. Твердой рукой ударила, не по-женски как-то, умело. Сережа крикнул, нож выронил и побежал прочь со своей ватагой. "Опять символ,- думаю,- та, которую я хотел защитить, меня защитила. Помнит ли она меня в "Блинной", где я ее от столика прогнал? Будем надеяться, не помнит. Нищий ведь царственно безлико воспринимает толпу, его питающую. Видит только руки подающих, но не видит лиц. А руку мою она запомнить не могла, потому что я не подал". Думая таким образом, прихожу в себя от страха, от грозившей мне опасности.
Оглядываюсь и как бы впервые замечаю окружающую местность. Совсем рядом дебаркадер, пристань, куда я с парохода высадился. Вон и речной вокзал далеко под небом, вон и березовый парк темнеет на обрыве. Это что ж, опять по лестнице вверх? Впрочем, и по откосу, оказывается, можно, но гораздо дольше идти придется. Вниз-то я быстро сошел, а наверх дольше придется. И только я так подумал, как усталость почувствовал, запестрело в глазах от хлопотливо проведенного дня, ноги ватные стали, спина свинцовая, сесть бы хоть ненадолго, посидеть... Да куда сядешь? Грязь, холод... Наверно, вся эта усталость у меня на лице была, потому что женщина говорит:
- Пойдемте ко мне, посидите, отдохнете.
Ответить на ее приглашение я не успел, потому что опять детки прибежали. Виталька-Феденька и девочки. Видно, Сережа послал ножик подобрать. Ножик Виталька-Феденька подобрал, а потом выстроились детки и закричали напевно, хоть и вразнобой знакомое мне с моих детских лет, передающееся из поколения в поколение бессмертное творение какого-то малолетнего Гомера: "Обезьяна без кармана потеряла кошелек, а милиция поймала, посадила на горшок".
- Вот я вас,- крикнула женщина и схватила палку.
Побежали детки прочь, затих вдали их смех. Затихло все.
- Пойдемте ко мне,- опять предложила женщина.
- А вы живете здесь? - спрашиваю.
- Нет,- отвечает,- но я здесь устроилась.
Пригляделся я к ней впервые повнимательней. Маленькая блондиночка, когда-то красивая, пожалуй, была. Пожалуй, и сейчас кое-что от красоты осталось, но замученная, бледная. "Что-то в ней от русалки,- думаю,- русалки ведь не речные нимфы, как иные предполагают, и названы они не от слова "русло", а от русый, то есть по-старославянски - светлый, ясный". Была она какая-то действительно светлая, ясная, и глаза, и волосы, и кожа - все почти одного цвета.
Есть на Волге в самых верховых местах вода еще чистая, и старенькие речные колесные пароходики запасаются ею для питания паровых котлов, потому что она не образует накипи и не разъедает стенки котлов. Я с другом моим в свое время согласно старому волжскому атласу посетил самое верховье, откуда величайшая река Европы истекает. А истекает она из колодца среди торфяного болота. Над колодцем древняя часовня у деревни Верхне-Волгино. Вообще-то много там чистых ключей, колодцев, маленьких речек, и как-то весной мы попали на празднование русальной недели. Местные жители верят, что русалки это души детей, умерших без крещения. Впрочем, праздник этот не христианский, а давний, языческий, когда славяне все умирали без крещения и все их души становились русалками. Мне вдруг показалось, что женщина эта оттуда, с самого доимперского верховья, из коренных московитов, которые, подобно американским индейцам, чужаки на собственной земле, в чужой, монголо-татарской России. В этом она показалась мне близка, я тоже чувствовал себя родившимся без родины и имел в Москве не дом, а жилище. Может быть, поэтому у меня глаза взмокли и сердце засосало, когда я увидел жилище этой женщины на дебаркадере. А она себе устроила настоящее жилище под каким-то навесом, среди холода и грязи. Особенно меня поразили цветочки, которые она в стакане поставила у изголовья постели, состоящей из какого-то тряпья - на мешковине кофта, платок, еще что-то. Обыкновенные полевые цветочки, которые я видел во множестве растущими в запущенном березовом парке и на обочинах. Но среди них была одна белая роза, уже почти увядшая, очевидно, кем-то выброшенная и заботливо подобранная русалкой. Да, в ней было русалочье, что-то в ней мне показалось прекрасным, но безжизненным, бледным, грешным.
- Садись сюда,- сказала она мне на "ты", видно, уже признав за своего и указав на какой-то ящик, который служил ей креслом,- а я здесь посижу.- И уселась на чемодан.
Было с ней два чемодана, помятых и потертых, хорошей, кстати, кожи, но отслуживших свой срок, наверно, тоже кем-то выброшенных и ею подобранных.
- Тебя как звать? - спросила она меня.
"Что ответить,- подумал,- не знакомиться же все-таки всерьез. Все-таки всерьез - это нелепо и глупо". Есть такая пошловатая интеллигентская шуточка: "Зови меня просто Вася". Так и сказал - Вася. Думаю, глянет на меня, поймет, что шутка, шутливая игра. А она на меня глянула и ничего не поняла.
- Васенька,- говорит,- имя какое хорошее у тебя. А меня Люба зовут. Знаешь такую песню...- И вдруг запела негромко хорошим голоском, но с простудной хрипотцой: - "Нет на свете краше нашей Любы, русы косы обвивают стан..." У меня тоже была коса до пояса... "Как кораллы, розовые губы, и в глазах бездонный океан. Люба-Любушка, Любушка-голубушка, сердце Любы-Любушки в любви..." Эх, Васенька, я когда молоденькая была, хорошо жила...
- А тебе сейчас сколько, если не секрет? - спросил я умышленно фривольно, по-прежнему ведя свою шутливую линию, чтоб остановить, чтоб прервать нелепую душевную близость с нищей русалкой.
- Я уже старуха, Васенька, мне сорок три года, а лучшие годики я потеряла, лучшие годики отсидела... Пятнадцать лет.
"Обычная история,- подумал я,- обычная история наших дней, даже скучно, еще одна невинная жертва".
- За что ж ты сидела, Люба? - спросил я, заранее готовясь услышать очередной рассказ о незаконных репрессиях.
- Убила я, Васенька,- ответила Люба просто и коротко.
От такого простого ответа мне даже не по себе стало. Нет, шутливого разговора не получалось. Я глянул на Любу впервые серьезно и с тревогой.
- Кого ж ты убила?
- Человека убила... Да ты, Васенька, не бойся,- сказала она, очевидно, заметив мое волнение и беспокойство,- я не разбойница. Я свекровь свою убила качалкой... Муж, Петя, меня обожал, на руках носил. На руки возьмет и носит. А свекор и свекровь... Не так свекор, как свекровь. Свекор под ее дудку плясал. Знаешь, как поется: "Свекор и свекровь лютые, золовки суетливые, деверья пересмешливые, да все не ласковые. Эх, да слезы горючи, как река, льются, не наполнишь ты синя моря слезами..." Вот так и я, Васенька, сколько переплакала... Один Петя меня любил, но он против всех, особенно против матери своей идти не мог...
"Вариации на сюжет Островского,- подумалось мне,- из драмы "Гроза", здесь же, на волжских берегах, разыгравшейся... Много ли их, вариаций семейной жизни российской, темного омута, глуби глубин? Там самоубийца, тут убийца - лучи света в темном царстве".
- Ты что задумался, Васенька? - прервала Люба мои размышления.- Осуждаешь меня?
- Нет, почему ж,- видно, ты убила случайно.
- Случайно, Васенька, случайно. Тесто катали, пироги к празднику... Начала свекровь опять мной понукать, не выдержала я. Не хотела, а вышло. Раз только ударила, да по виску. Целила по голове, а свекровь вывернулась как-то, и я по виску ей попала.
- Родные у тебя есть? - спросил я, чтоб как-то поменять тему, тягостную и Любе и мне.
- Родных у меня много... Отец, мать, братья, сестры... В Горьком живут и в Ленинграде.
- Помогают они тебе?
- Да, они жалеют меня, что я такая несчастная. - И тут улыбнулась впервые.
До того говорила все серьезно, понуро, даже пела понуро, а тут улыбнулась. Когда улыбнулась, лицо осветилось, и я поверил, что когда-то молодой она была красива, даже очень красива. И сейчас еще у нее чудный овал лица, маленькие ушки, чуть кверху вздернутый правильной формы нос. И фигура у нее, кажется, еще сохранилась, в фигуре у нее осталось зовущее. Даже здесь, в грязи... Однако это не Смердящая Достоевского... Нет, скорей вспоминается Бодлер:
Есть замах девственный,
Как луч он чист и светел,
Как тело детское.
Высокий звук гобоя.
И сеть торжественно-развратный аромат.
Слиянье ладана и амбры и бензоя.
В нем бесконечное доступно вдруг для нас.
В нем лучших дум восторг
И лучших чувств экстаз.
Душевно возбужденный Бодлером, я ощущал, как в лице Любы, в ее фигуре, в ее движениях попранная красота, попранная женская сила пробивается сквозь грязь, сквозь гноище.
- Когда я вышла из лагеря,- рассказывала Люба,- муж мой, Петя, ко мне... Нет, говорю, у тебя другая жена, дети... Пошла в колхоз... Там вышла за Ванечку. Он телят сторожит, тридцать рублей в месяц получает, мой Ванечка. Ой, Васенька, ты б Ванечку увидел, какой у меня Ванечка...
Она все светлела, все светлела лицом, приглашая меня порадоваться за ее хорошего Ванечку. Я понял, что женская ее бодлеровская сила целомудренна и принадлежит только Ванечке.
- Мой Ванечка как из песни.- И пропела: - "Но настанет время и для Любы, и кудрявый, ласковый такой поцелует Любушкины губы и обнимет ласковой рукой..." Я в лагере хорошие песни выучила, и все у меня по песне вышло,- продолжала охотно, радостно говорить Люба, видно, что про Ванечку любила говорить.- Вот еще есть такая песенка, называется "Ванечка, приходи".
Ванечка, приходи ты ко мне вечерком,
Темно будет, ко мне пробирайся тайком.
Ты в окошко постучи, отца-матерь не буди.
Сама отворю, да и поведу.
Мне колечко принеси да гостинца захвати.
Будем мы болтать да и пировать.
Ты на мне за то женись или сразу отвяжись.
Не обманывай да не забывай.
Всем, что есть у меня, я тебя угощу,
Никуда я тебя до зари не отпугну.
Такой у меня Ванечка, так мы с ним любимся... Но деревенский он, а я городская. Я городскую жизнь люблю, да не хватает денег в город ездить. Один раз в месяц в город еду. Если б хоть два раза можно было бы. Раньше паспорта не было, совсем худо было, а теперь ничего... Вот только на обратный билет мне не хватает. Приехала, не удержалась, Ванечке красивый картуз купила ко дню рождения. Я знаешь, Васенька, у алкоголиков бутылки собираю... Их вон у меня сколько, смотри.
Я глянул в угол за чемодан - действительно, в углу стояло много бутылок.
- Их у меня уж сколько,- начала подсчитывать,- на семь восемьдесят бутылок уж собрала,- взяла газету, начала на ней писать карандашом, подсчитывать.Верно, семь восемьдесят. Если утром сдам бутылки, то уеду, а нет, еще сутки буду. Милиция приходила - сутки здесь оставаться разрешила.
1 2 3 4 5 6