За долю секунд этого блаженного миража Ким поплатился сильным кашлем, изорвавшим ему грудь и глотку. Слегка отдышавшись, он увидал туман у своего лица. Туман этот жил какой-то своей осмысленной жизнью. Он состоял из множества клубков, постоянно перемещавшихся, двигавшихся, казалось, согласно установленному распорядку по фронту, безликих, исчезающих у стенок выработки в желтоватых завихрениях. Кашель согнул Кима, опустил на корточки, теперь, отдышавшись, он встал, прикрыл лицо полами спецовки, зажал правой рукой ноздри, сжал рот и кинулся в туман, словно слепой, вытянув левую, свободную руку, чтоб добраться к выходу. Он погрузился легко, и ему казалось, он уже у отверстия, однако короткая боль в животе исторгла всхлип, разжавший губы, и, потрясаемый изнутри, он отпустил ноздри и по-птичьи взмахнул руками. Ким очнулся, лежа на куче мягкой руды в глубине забоя, рядом со скребком, покосившимся, глубоко в эту руду погруженным. Руда была высокого качества, поблескивала синим огнем под лучом электролампы. Это были остатки, которые Ким не успел выгрести в ту предновогоднюю смену. Но Ким не думал ни о чем, даже о том, что ему не удалось прорваться сквозь туман к отверстию. Он просто дышал, и вдохи эти, прерываемые частым кашлем, приносили наслаждение. Остатки теплого грязного воздуха, скопившиеся в забое, уже пронизанные запахами тумана, но все-таки еще от него свободные, жадно захватывались губами, проникали в голодные легкие.
Вдруг в последнем приступе бешенства, встряхнув головой, сжатой чугунной болью, Ким ударил ногой по неуклонно наползающему оранжевому месиву, жрущему последние свободные метры. Нога погрузилась в нечто лишенное плоти. Тогда Ким потушил электролампу и, съежившись, начал торопливо дышать, досадуя, что, забывшись, израсходовав слишком много сил и времени на глупый удар ногой, потерял по крайней мере полдюжины вдохов. Как скупой, он кусал, не успевая проглатывать, последние крохи воздуха. И когда подползло в темноте, схватило за горло, он вспомнил Колюшу. "Веревочку,- мелькнуло,- надо кинуть веревочку".
Перевернувшись на живот, извиваясь, захватывая ртом влажную жирную руду, он шарил по карманам, выискивая платок, прикоснулся к шее, сорвал шарф, сунул его вниз под себя, разрывая пуговицы на брюках, ощутил ладонью мокрую живую теплоту, торопливо прижал к губам, к лицу потяжелевшую от мочи ткань. Это принесло облегчение недолгое, однако достаточное, чтоб, преодолев судороги, сжавшие тело, поползти и почувствовать склизкие бревна, перекрывающие камеру. Над камерой клубился туман, и Ким просовывал голову глубже и глубже, словно в полынью, пробиваясь сквозь лед к воде. Мелькнуло видение воробья с ужасом в глазках, с желтеньким раскрытым клювом. Подумалось: если полететь, то не умрешь посиневши, а просто исчезнешь в бездонной глубине. Ким жадно вдохнул сырой воздух камеры, припал к нему губами и полетел, в последнее мгновенье пытаясь ухватиться за бревна, исторгнув крик, давно назревший, еще перед спуском в шахту, забытый, но не исчезнувший, терпеливо ждавший своего времени. Ким ударился и потерял себя, однако не надолго. Он лежал на выступе, медленно сползая, чтоб падать дальше, и левая рука его по инстинкту скребла ногтями гладкий мокрый камень, бесполезно пытаясь уцепиться. Тело его, подобно телу висельника, которое в первое мгновение вытягивается, стремясь нащупать твердую опору, еще боролось, оно еще не признавало безысходности, которую уже понял мозг. Он пытался пошевелить правой рукой, но она была сломана либо вывихнута. Тогда он поднял левую руку, усилием воли отодрал от спасительного камня, хоть понимал, что это ускорит падение, и начал искать слабо повинующейся рукой свою голову. Он нащупал вязкую грудь и, ориентируясь от нее, полез пальцами вверх к шее и далее, перевалив через подбородок с узлом от привязанной к голове каски, нащупал губы, нос, глаза, ногтями царапнул твердую поверхность каски, скользнув по стеклу, зажег электролампу. Оранжевый ядовитый туман, бессильный достать его, проползал над бревнами, поднимался медленно куда-то кверху. Ким сорвался и, чертя лучом лампы полосы вдоль покрытых сырыми наростами стен, полетел дальше, весь живя в своем крике. Он упал на выступ, расположенный глубже, и опять медленно заскользил с мокрого камня. У него не было уже ни имени, ни прошлого, исчез и страх, тело его, вязкое от грязи и крови, с переломанными костями, торчащими сквозь лопнувшую спецовку, умерло, но мозг еще был человеком, человеком вообще, для которого понятия тоски, надежды и радости слились с чисто внешним движением. Падая, он испытывал тоску по неподвижности, а полежав доли мгновения в радости, он начинал испытывать тоску по полету и надежду, которая сбывалась. Так опускался он все глубже, и мозг его наконец тоже умер как человек, но жил еще доли мгновения как простое неразумное существо, приспособившееся к своему состоянию и реагирующее на световую полосу, мелькающую в вечной тьме. Потом то, во что он превратился, погрузилось в довольно мягкий слой руды, устилавшей дно пятидесятиметровой камеры, упало с небольшим опозданием, следом за грязными сгустками, потревоженными, сорванными с последнего уступа, и на мертвой, запрокинутой голове, менее всего пострадавшей, еще много часов горела электрическая лампа, потому что батареи были новые, недавно заряженные.
Последняя надежда Кима: исчезнуть - не сбылась. Его выудили через восемь недель, когда выпускали из камеры остатки руды. Увидав в отверстие люка ком грязи, сквозь который торчали концы пальцев, люковой вначале растерялся и струсил, но поскольку он был разбитной и опытный парень, то быстро оправился, смекнул, в чем дело, сбегал к телефону и позвонил диспетчеру. Труп сильно распух и не пролезал в отверстие. Тогда вызвали двух крепильщиков, и они, согласно выписанному наряду, сбили люк, чтоб хлынувшая в образовавшийся лаз руда не пересыпала штрековых путей, электровоз сдал партию назад, подогнал хвостовую вагонетку, и труп шлепнулся туда вместе с потоком мелких обломков и некоторым количеством красноватой воды. Людям, стоявшим вокруг, приходилось многое видеть в жизни, но на этот раз покойник был слишком обезображен падением и продолжительным пребыванием в камере. Даже люковой, хулиганистый малый, человек не чувствительный и не сентиментальный, сморщился, провел рукой по грязной груди, вываливающейся из рваной тельняшки, и почему-то застегнул "молнию" курточки.
Вместе с медбратом они вытащили скользкий труп и положили его на носилки. Медбрат сунул ножницы под землистый подбородок покойника, обрезал тесемки и снял каску вместе с электролампой в ржавой оправе, оставив покойника в ватном подшлемнике. Пряжка пояса тоже заржавела, мед-брат перерезал и брезентовый пояс, вытащил погнутую коробку с ламповыми батареями и все это: лампу, каску и коробку - положил в ногах покойника. Подогнали открытую вагонетку-"козу", сгрузили с нее доски, поставили носилки, прикрыли брезентом, и медбрат с люковым, пригнувшись, покатили "козу" к вентиляционному стволу. В околоствольном дворе вентиляционного ствола по-прежнему было пусто, гулко и мокро, торчали доски и куски жести, валялась все та же погнутая буровая штанга и оторванная штанина комбинезона. Те же три ржавые вагонетки старого образца, наполненные превратившейся в жидкую грязь низкосортной рудой, преграждали путь к клетьевой части ствола, и, подкатив "козу" вплотную к вагонеткам, медбрат с люковым сняли носилки, понесли их в клеть, уже ждавшую внизу, потому что машинист подъемника был предупрежден диспетчером. Клеть поднялась, проделав в две минуты путь, забравший когда-то у Кима столько времени и сил. Люковой ударом ноги открыл дверь, прижатую снаружи атмосферным давлением, носилки вынесли и поставили примерно в том месте, где, лежа на спине два месяца назад, Ким созерцал падающие хлопья снега. Люковой, очень кстати выехавший пораньше, так как у него были какие-то срочные дела, пошел к быткомбинату мыться, а медбрат уселся подальше от носилок, но с таким расчетом, чтоб видеть их, и в ожидании санитарной машины вынул бутерброд: черный кусок хлеба и тонкий кусочек свежей булки сверху. Подобный бутерброд - хлеб с булкой - медбрат любил больше, чем хлеб с колбасой, особенно если булку слегка поджарить.
Всю последнюю неделю февраля то наступала оттепель, то бушевали метели. Снег промерз в несколько слоев. Во время оттепели сугробы оседали, потом их охватывало ледяной коркой, покрывало новым слоем, в свою очередь оседавшим и леденевшим. Сегодня к утру погода улучшилась, хоть, чувствовалось, ненадолго, потому что весь горизонт был плотно забит низкими тучами, предвещавшими ненастье. Однако сейчас небо очистилось почти полностью, приобрело совсем весенний голубой цвет, ветер исчез, изредка лишь напоминая о себе легкими короткими дуновениями. Выкатилось солнце, сразу изменив облик мира, придав даже замерзшим комкам грязи праздничный вид. Смерть страшней любых земных мук, и это особенно наглядно в такие солнечные минуты, ибо даже в гнойных язвах, с внутренностями, изъедененными раковой опухолью, искалеченный раскаленным железом, терзаемый стыдом, унижением, болью по невозвратному, человек, очнувшись или забывшись, в промежутки между пытками или приступами боли, физической ли, нравственной ли, в течение часа или долей секунды, а это не важно, потому что время условно, может увидеть либо представить себе родные ему лица, глотнуть свежего воздуха, наконец, просто лечь поудобнее.
Медбрат доедал хлеб с булкой, щурился, чувствуя ягодицами нагретое, просохшее бревно. Время от времени он кидал камушки в ворон, привлеченных к носилкам трупным запахом. Показалась санитарная машина, затормозившая вдали у здания подъемника, так как к зданию над вентиляционным стволом подъезда не было. Из машины вышли шофер и санитар. Оба держали в руках газеты и, жестикулируя, говорили что-то вышедшему им навстречу машинисту подъемника. Медбрат ждал, что санитар подойдет, поможет перенести в машину носилки, но тот все размахивал руками вдали, не проявляя интереса к своим прямым обязанностям. Медбрата это начало раздражать, он поднялся и сам пошел к суетящейся группе, готовясь обругать санитара, однако тоже застрял возле машины, начал вырывать газету, и движения его стали такими же лихорадочными. Минут через десять шофер напомнил им о носилках. Они рысцой подбежали, схватили торопливо, едва не вывалив покойника, рысцой вернулись, воткнув носилки наспех, плохо закрепив, и, когда машина поехала, покойник начал биться о борт то головой, то ногами, ерзая на ухабах. Вскоре потускнело от наползших с горизонта туч, повалил мокрый мартовский снег. Хлопья не кружились в воздухе, а падали тяжело, вертикально, редкими, но большими комками. Потом сорвался ветер, и комки сразу превратились в мелкую ледяную крупу, больно хлеставшую. Оттаявшие было окна больницы, во двор которой въехала машина, начало подмораживать.
1965
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14
Вдруг в последнем приступе бешенства, встряхнув головой, сжатой чугунной болью, Ким ударил ногой по неуклонно наползающему оранжевому месиву, жрущему последние свободные метры. Нога погрузилась в нечто лишенное плоти. Тогда Ким потушил электролампу и, съежившись, начал торопливо дышать, досадуя, что, забывшись, израсходовав слишком много сил и времени на глупый удар ногой, потерял по крайней мере полдюжины вдохов. Как скупой, он кусал, не успевая проглатывать, последние крохи воздуха. И когда подползло в темноте, схватило за горло, он вспомнил Колюшу. "Веревочку,- мелькнуло,- надо кинуть веревочку".
Перевернувшись на живот, извиваясь, захватывая ртом влажную жирную руду, он шарил по карманам, выискивая платок, прикоснулся к шее, сорвал шарф, сунул его вниз под себя, разрывая пуговицы на брюках, ощутил ладонью мокрую живую теплоту, торопливо прижал к губам, к лицу потяжелевшую от мочи ткань. Это принесло облегчение недолгое, однако достаточное, чтоб, преодолев судороги, сжавшие тело, поползти и почувствовать склизкие бревна, перекрывающие камеру. Над камерой клубился туман, и Ким просовывал голову глубже и глубже, словно в полынью, пробиваясь сквозь лед к воде. Мелькнуло видение воробья с ужасом в глазках, с желтеньким раскрытым клювом. Подумалось: если полететь, то не умрешь посиневши, а просто исчезнешь в бездонной глубине. Ким жадно вдохнул сырой воздух камеры, припал к нему губами и полетел, в последнее мгновенье пытаясь ухватиться за бревна, исторгнув крик, давно назревший, еще перед спуском в шахту, забытый, но не исчезнувший, терпеливо ждавший своего времени. Ким ударился и потерял себя, однако не надолго. Он лежал на выступе, медленно сползая, чтоб падать дальше, и левая рука его по инстинкту скребла ногтями гладкий мокрый камень, бесполезно пытаясь уцепиться. Тело его, подобно телу висельника, которое в первое мгновение вытягивается, стремясь нащупать твердую опору, еще боролось, оно еще не признавало безысходности, которую уже понял мозг. Он пытался пошевелить правой рукой, но она была сломана либо вывихнута. Тогда он поднял левую руку, усилием воли отодрал от спасительного камня, хоть понимал, что это ускорит падение, и начал искать слабо повинующейся рукой свою голову. Он нащупал вязкую грудь и, ориентируясь от нее, полез пальцами вверх к шее и далее, перевалив через подбородок с узлом от привязанной к голове каски, нащупал губы, нос, глаза, ногтями царапнул твердую поверхность каски, скользнув по стеклу, зажег электролампу. Оранжевый ядовитый туман, бессильный достать его, проползал над бревнами, поднимался медленно куда-то кверху. Ким сорвался и, чертя лучом лампы полосы вдоль покрытых сырыми наростами стен, полетел дальше, весь живя в своем крике. Он упал на выступ, расположенный глубже, и опять медленно заскользил с мокрого камня. У него не было уже ни имени, ни прошлого, исчез и страх, тело его, вязкое от грязи и крови, с переломанными костями, торчащими сквозь лопнувшую спецовку, умерло, но мозг еще был человеком, человеком вообще, для которого понятия тоски, надежды и радости слились с чисто внешним движением. Падая, он испытывал тоску по неподвижности, а полежав доли мгновения в радости, он начинал испытывать тоску по полету и надежду, которая сбывалась. Так опускался он все глубже, и мозг его наконец тоже умер как человек, но жил еще доли мгновения как простое неразумное существо, приспособившееся к своему состоянию и реагирующее на световую полосу, мелькающую в вечной тьме. Потом то, во что он превратился, погрузилось в довольно мягкий слой руды, устилавшей дно пятидесятиметровой камеры, упало с небольшим опозданием, следом за грязными сгустками, потревоженными, сорванными с последнего уступа, и на мертвой, запрокинутой голове, менее всего пострадавшей, еще много часов горела электрическая лампа, потому что батареи были новые, недавно заряженные.
Последняя надежда Кима: исчезнуть - не сбылась. Его выудили через восемь недель, когда выпускали из камеры остатки руды. Увидав в отверстие люка ком грязи, сквозь который торчали концы пальцев, люковой вначале растерялся и струсил, но поскольку он был разбитной и опытный парень, то быстро оправился, смекнул, в чем дело, сбегал к телефону и позвонил диспетчеру. Труп сильно распух и не пролезал в отверстие. Тогда вызвали двух крепильщиков, и они, согласно выписанному наряду, сбили люк, чтоб хлынувшая в образовавшийся лаз руда не пересыпала штрековых путей, электровоз сдал партию назад, подогнал хвостовую вагонетку, и труп шлепнулся туда вместе с потоком мелких обломков и некоторым количеством красноватой воды. Людям, стоявшим вокруг, приходилось многое видеть в жизни, но на этот раз покойник был слишком обезображен падением и продолжительным пребыванием в камере. Даже люковой, хулиганистый малый, человек не чувствительный и не сентиментальный, сморщился, провел рукой по грязной груди, вываливающейся из рваной тельняшки, и почему-то застегнул "молнию" курточки.
Вместе с медбратом они вытащили скользкий труп и положили его на носилки. Медбрат сунул ножницы под землистый подбородок покойника, обрезал тесемки и снял каску вместе с электролампой в ржавой оправе, оставив покойника в ватном подшлемнике. Пряжка пояса тоже заржавела, мед-брат перерезал и брезентовый пояс, вытащил погнутую коробку с ламповыми батареями и все это: лампу, каску и коробку - положил в ногах покойника. Подогнали открытую вагонетку-"козу", сгрузили с нее доски, поставили носилки, прикрыли брезентом, и медбрат с люковым, пригнувшись, покатили "козу" к вентиляционному стволу. В околоствольном дворе вентиляционного ствола по-прежнему было пусто, гулко и мокро, торчали доски и куски жести, валялась все та же погнутая буровая штанга и оторванная штанина комбинезона. Те же три ржавые вагонетки старого образца, наполненные превратившейся в жидкую грязь низкосортной рудой, преграждали путь к клетьевой части ствола, и, подкатив "козу" вплотную к вагонеткам, медбрат с люковым сняли носилки, понесли их в клеть, уже ждавшую внизу, потому что машинист подъемника был предупрежден диспетчером. Клеть поднялась, проделав в две минуты путь, забравший когда-то у Кима столько времени и сил. Люковой ударом ноги открыл дверь, прижатую снаружи атмосферным давлением, носилки вынесли и поставили примерно в том месте, где, лежа на спине два месяца назад, Ким созерцал падающие хлопья снега. Люковой, очень кстати выехавший пораньше, так как у него были какие-то срочные дела, пошел к быткомбинату мыться, а медбрат уселся подальше от носилок, но с таким расчетом, чтоб видеть их, и в ожидании санитарной машины вынул бутерброд: черный кусок хлеба и тонкий кусочек свежей булки сверху. Подобный бутерброд - хлеб с булкой - медбрат любил больше, чем хлеб с колбасой, особенно если булку слегка поджарить.
Всю последнюю неделю февраля то наступала оттепель, то бушевали метели. Снег промерз в несколько слоев. Во время оттепели сугробы оседали, потом их охватывало ледяной коркой, покрывало новым слоем, в свою очередь оседавшим и леденевшим. Сегодня к утру погода улучшилась, хоть, чувствовалось, ненадолго, потому что весь горизонт был плотно забит низкими тучами, предвещавшими ненастье. Однако сейчас небо очистилось почти полностью, приобрело совсем весенний голубой цвет, ветер исчез, изредка лишь напоминая о себе легкими короткими дуновениями. Выкатилось солнце, сразу изменив облик мира, придав даже замерзшим комкам грязи праздничный вид. Смерть страшней любых земных мук, и это особенно наглядно в такие солнечные минуты, ибо даже в гнойных язвах, с внутренностями, изъедененными раковой опухолью, искалеченный раскаленным железом, терзаемый стыдом, унижением, болью по невозвратному, человек, очнувшись или забывшись, в промежутки между пытками или приступами боли, физической ли, нравственной ли, в течение часа или долей секунды, а это не важно, потому что время условно, может увидеть либо представить себе родные ему лица, глотнуть свежего воздуха, наконец, просто лечь поудобнее.
Медбрат доедал хлеб с булкой, щурился, чувствуя ягодицами нагретое, просохшее бревно. Время от времени он кидал камушки в ворон, привлеченных к носилкам трупным запахом. Показалась санитарная машина, затормозившая вдали у здания подъемника, так как к зданию над вентиляционным стволом подъезда не было. Из машины вышли шофер и санитар. Оба держали в руках газеты и, жестикулируя, говорили что-то вышедшему им навстречу машинисту подъемника. Медбрат ждал, что санитар подойдет, поможет перенести в машину носилки, но тот все размахивал руками вдали, не проявляя интереса к своим прямым обязанностям. Медбрата это начало раздражать, он поднялся и сам пошел к суетящейся группе, готовясь обругать санитара, однако тоже застрял возле машины, начал вырывать газету, и движения его стали такими же лихорадочными. Минут через десять шофер напомнил им о носилках. Они рысцой подбежали, схватили торопливо, едва не вывалив покойника, рысцой вернулись, воткнув носилки наспех, плохо закрепив, и, когда машина поехала, покойник начал биться о борт то головой, то ногами, ерзая на ухабах. Вскоре потускнело от наползших с горизонта туч, повалил мокрый мартовский снег. Хлопья не кружились в воздухе, а падали тяжело, вертикально, редкими, но большими комками. Потом сорвался ветер, и комки сразу превратились в мелкую ледяную крупу, больно хлеставшую. Оттаявшие было окна больницы, во двор которой въехала машина, начало подмораживать.
1965
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14