А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


И тут я услышала голос. Я не сразу поняла, кто говорит.
Потом догадалась – это стихи. Я, конечно, их не запомнила, только отдельные мысли. Жаль. Там было и про меня, и я поняла, что он придумал их по дороге ко Внукову, когда я заснула у него на велосипеде.
– К детям и вождям обращаются на «ты» – не обижайся… Я не знаю, большой я поэт или маленький, но клянусь тебе, я верный… Потому что ты всегда был главный, но никогда не один…
Дальше про меня:
– У меня есть знакомая девочка… Она подрастет, встретит своего человека, и, может быть, от них пойдет племя счастливое…
Дальше опять не про меня:
– Не обижайся за выдумки… Я не умею подталкивать сзади, но я умею приманивать к тому, что вижу впереди. А впереди я вижу тебя. Ты мне веришь? Молчание – знак согласия. Ну, до встречи.
Я берусь за горло.
Он оборачивается и видит нас с Володей.
– А-а… – говорит он. – Вы здесь? Подслушивать нехорошо.
Я киваю. Володя криво усмехается и тоже кивает. Говорить он не может.
Тогда поэт наклоняется, осторожно целует меня в губы и выходит. Больше я его никогда не видела.
Когда мы прилетели в Одессу, я пошла на телеграф и послала телеграмму.
«МОСКВА ГЛАВПОЧТАМТ ДО ВОСТРЕБОВАНИЯ ПАНФИЛОВУ ГЕОРГИЮ НИКОГДА НЕ ЗАБУДУ ЛЮБЛЮ ЛЮБЛЮ КАТЯ».
– Люблю, люблю два раза? – спросила меня телеграфистка.
– Да, – говорю я. – Два раза.
Потом я пошла по улице, где было много машин и зелени, и услышала громовой голос откуда-то с небес:
– Девушка в серебряных туфлях, придерживайтесь пешеходной дорожки. Соблюдайте правила уличного движения. Можете попасть под машину.
Но я не попала под машину. Я свернула в сторону и пошла по тихому переулку, где не было никаких машин и где высоко между домами с криком проносились ласточки, обещая хорошую погоду.
– Значит, это был Панфилов? – спрашиваю я.
– Да.
– Я догадался, что это он, раньше, чем вы сказали.
– Как вы догадались?
– Я все время это знал. Это его почерк, – говорю я.
Смутное и сложное чувство трепетало во мне. Какая-то горечь, и, наверно, я был даже немножко счастлив. Мне только почему-то было обидно, что Катя не произвела на Памфилия должного впечатления. Но тут уж ничего не поделаешь. Гошка Панфилов любил только одну женщину – Аэлиту.
Мы идем молча.
Глава 9. ВОЗВРАЩЕНИЕ ДЕРЕВЯННОГО КОНЯ.
Человек – странная машина. Вот он получает информацию, от которой с ума сойти можно. Девушка, оказывается, любила его друга. А ему неприятно, что она не произвела на него впечатления. Или вот. Человек приходит на свидание и говорит: «Давайте не будем знакомиться». Что это? Не хочешь знакомиться – не приходи на свидание. Пришел – знакомься. Этому тоже есть объяснение. Нормальная трусость – вот что это такое. Именно не страх, а трусость. Всякая трусость – это не один страх, а два страха. Вот в данном случае. С одной стороны, боязнь жизненных осложнений, с другой – боязнь уйти, не проверив: а вдруг это тот исключительный случай, когда бояться именно не следует. Каждая любовь – исключение, – сказал Шекспир.
Человек – странная машина. Но может быть, дело в том, что человек – не машина.
– Ваш Панфилов – это как памятник архитектуры, – сказала Катя. – Он – настоящий поэт. Старомодный. Он как Сухарева башня, которая была выше всех на Садовом кольце. Такие поэты тоже нужны. Нельзя их трогать. Говорят, что Сухареву башню сломали потому, что вокруг нее образовалась толкучка, рынок, спекуляция развелась, а кроме того, она мешала трамвайному движению. Сухаревский рынок давно милиция разогнала, трамвайное движение давно сняли по Садовому кольцу и рельсы выбросили, а Сухаревской башни не восстановить. А ведь это было прекрасное здание, часозвонница. В ней, говорят, еще Брюсе занимался волшебством. Памфилий – это же Москва. Таких городов, как Москва, на земле раз-два, и обчелся.
– Катя, вы археолог? – спросил я.
– Ну да, археолог! Ну и что? Я не могу, когда культурные ценности пропадают, память теряется о прошлом, прошлый опыт… Ну и что?
– Да нет, я что? Я ничего, – ответил я, как в трамвае.
– Ничего! – сказала она с возмущением. – А сломали триумфальную арку Бовэ. Тоже мешала движению. Того самого Бовэ, который построил Большой театр. Давайте и его тоже поломаем, и останется улица Петровка.
– Я же ничего не имею против Бовэ, – сказал я осторожно. – Я не ломал триумфальных арок.
– Ну и что? – спросила она с гневом, и в этом была какая-то неясная логика. – Ну и что же, что не ломали… Поставляют обломки для археологов, а потом удивляются.
– Чему удивляются? – спросил я.
– Вот вы все такие, сорокалетние! – сказала Катя, и опять здесь была какая-то логика. – Кстати, наши имена тоже никому не известны. Потому что археологами никто не интересуется.
– Катя, это вы с каким-то «Мачо» спорите, а не со мной, – сказал я.
– Знаю, – устало махнула она рукой и отвернулась. – А все-таки этот «Мачо» и в вас есть и во мне. А то подумаешь! Навалились на какого-то своего «Мачо», сделали из парня символ. Надо иногда и на себя посмотреть со стороны тоже.

Я посмотрел на себя и понял, что я «Мачо», сиречь Митя. Иду, хвастаюсь прошлыми переживаниями, и в глазах меланхолия. Все хочу возвыситься в ее глазах. А получается так, что пытаюсь возвыситься над ней. А ей это не нравится. Идет живая, современная девушка, а я пижоню прошлыми обломками. Не надо было ломать. Вот что. Плевала она на мое прошлое. Они тут все перезнакомились, пока я своим прошлым занимался, пока я отсиживался в лаборатории от проблем жизни. А за это время жизнь не останавливалась, люди сближались и расходились, вырастали дети. А в это время я, сорокалетний, который понимает и тех, кто старше меня, и тех, кто младше меня, мог бы сделать значительно больше, чем сделал. Оправданье мне могло быть только в одном. Волею судеб поставленный на стыке эпох, я мог бы оправдать свое существование фундаментальными работами, помогающими понять человеку, кто он есть и для чего он топчет землю. А я только устраиваю с Митей тараканьи бега, спорю с ним.
И тут у меня опять возникла мысль о невероятности.
Между прочим, здесь дело в споре двух мировоззрений. В каком мире мы живем, вот в чем штука. В мире, где всякое явление есть следствие какой-нибудь причины, или в мире, где всякое явление есть результат слепого столкновения фактов?
И тут я подумал: а что, если слепая случайность – это просто видимость, а на самом деле она вызвана законом, ускользающим от взгляда?
Причинно– следственное объяснение мира и вероятностное. А что, если на стыке их лежит нечто важное?
Граждане! Ведь самое невероятное с точки зрения теории вероятности – это то, что мы вообще живем! И что я встретил Катю, и мы сейчас идем с ней по старой Благуше, и я рассуждаю о теории вероятности! Может быть, устойчива именно та бесконечно малая дробь, которой пренебрегают, но которая если уж оправдывается, то оправдывается устойчиво, и уже можно говорить о причинно-следственной связи?
Катя меня спросила:
– Вы Панфилова давно знаете? С детства, наверно?
– С детства. Но не встречались много лет. Знаете вы что-нибудь о Бетельгейзе?
– Знаю, – сказала Катя. – Это такая звезда.
– Понятно, – сказал я.
Я подумал: странно, что мы не ахнули, когда обнаружилось, что она знала Памфилия, не восклицали, не таращили глаза. Все было так, как будто так и должно быть. Верите вы в предчувствия? Я тоже. Что тоже?! Не верю, я хочу сказать. А тут я был уверен, что что-то главное еще впереди.
Слова часто ничего не выражают, потому что люди в этот момент думают о другом. Тогда это называется «подтекст». Слова часто ничего не выражают, но они всегда что-нибудь означают. В нашем теперешнем разговоре не было ни прямого смысла, ни даже подтекста. Но слова его означали, что мы оба волнуемся неизвестно почему.
Дело в том, что я начал рассказывать, при каких удивительных обстоятельствах я встретился с Памфилием и с Костей да Винчи и почему у нас, как у мушкетеров, такие роскошные имена.
После войны я уехал с Благуши. Старые связи порвались, новые заводить не хотелось. Не такое у меня было настроение тогда. Слишком много дорогих имен отзывалось похоронным звоном. Благуша опустела для меня. Оставался только дед Шурки-певицы. Но его я боялся, может быть, больше всех. В его сказках всегда все кончалось разлукой. Он говорил, что счастливые встречи бывают только в жизни. Он был странный сказочник. В пятьдесят шестом году он позвонил мне и Ржановскому и велел нам приехать к нему, что бы познакомить со своей правнучкой, дочкой Шурки-певицы, которую мы никогда не видали. И еще у него было дело важного свойства. Ему надо было выпить вот по какому поводу: один ученый немец – искусствовед, который занимался народным творчеством и ремеслами и выискивал гениев-самородков (как будто бывают другие гении), набрел в Загорском доме игрушек на дедовых коней и на деда. Легко можно себе представить, что вышло из встречи с дедом, – когда ученый-искусствовед вылечился от алкоголизма, он написал серию статей о творчестве деда.
Теперь он приехал с фестивальной делегацией, чтобы показать деду эти статьи. Бесстрашный человек!
Мы с Ржановским заехали за дедом, чтобы отвезти его в университет на Ленинских горах. Ученый-искусствовед обитал в университете, и дедова внучка показывала ему фестиваль. Мы хотели отправиться потом в большой благушинский загул. Мы надеялись, что совместными усилиями – моими, Ржановского, немца ученого, дедовой внучки и стотысячной армии фестивальных гостей – нам удастся отвлечь гения-самородка от выпивки. По поводу его международной славы.
Когда мы пришли к деду, на столе стояло вино и пирог, не вынутый из новой кастрюли-«чудо».
– Сам испек, – сказал дед после первых поцелуев.
– Хотел познакомить с внучкой, – сказал он после вторых поцелуев.
– С маленькой? – спрашиваю я.
– Милый… – пропел дед. – Ей уже семнадцатый годочек идет. Дома не сидит.
– А какая она?
– А ровненькая, справная девочка. Складненькая.
Я засмеялся.
– Ты меня сватаешь?
– А что такого? – сказал дед. – Ты мне подходишь.
– Я не о том, – говорю я. – На Шуру похожа?
– Не-е… На Шуру не похожа, – грустно пробасил дед. – Совсем не похожа. Вся нынешняя. Жизнь-то другая, ну и вот… То будто все понимаешь, а то не понять ничего. Я так соображаю, Лешка, человек теперь пошел живучий. Раньше, чтобы человека убить, фактически финский нож требовался али топор. А теперь его только бомбой можно. Этой, как его… водопроводной, – сказал дед, подумав.
Я представил себе водопроводную бомбу. Издевается, старый негодяй!
– Дед, – говорю я.
– Чего.
– Подари мне, что обещал.
– Тебе сейчас нужно?
– Сейчас.
Дед выходит в чулан.
Ржановский отошел к окну. Горят огнями большие дома. За линией лес чернеет.
– Уходит Благуша. Все стало другое, – говорит он. – Алеша, ты помнишь Благушу?
– Да.
– Не забывай. На этой окраине революция началась.
– Я сегодня пушку благушинскую видел у музея, – говорю я. – Дети на ней играют, фестивальные гости толкутся.
– Зачем ты туда ходил?
– Австрийскую делегацию смотрел.
– Ну, где там дед? – говорит Ржановский, оглядываясь.
У чулана стоит дед со старым детекторным приемником в руках, который я не сразу узнаю.
– Шурка все берегла, – говорит дед. Я сразу отдаю приемник деду.
– Ладно, – говорит дед, – что прожито, то и нажито. Нечего души-то ворошить. Сейчас пирог возьмем, красненького, поедем, академики. Лешка, бери коня, сейчас таких не делают, – говорит дед и протягивает мне деревянного коня. – В городе фестиваль идет, а мы дома сидим, понимаешь. Что мы, старые? – говорит дед.
Вот мы уже на улице пустой, освещенной огнями, где стоит машина – большой ЗИЛ Ржановского. Дед несет пирог в картонном футляре от кастрюли-«чудо» и вино.
– Ну, действуем, – говорит дед и запевает истошным, ночным, благушинским голосом, как полагается при загуле:

Устелю твои сани коврами, В гривы черные ленты вплету.

Сразу подходит милиционер.

Пролечу, прозвеню бубен…

– Пожилые, а нарушаете… – говорит милиционер. Дед машет рукой.
…цами…
И тебя подхвачу на лету.
Машина уносится по улице.
Шум стоит в буфете университета, что на Ленинских горах. Гомон разноязычный. Столики отодвинуты к стенам. В центре пляшут фестивальные гости. В толпе пробираются проголодавшиеся, вздымая над головами тарелки с сосисками и гроздья нарзанных бутылок. Спиртного, слава богу, не продают. Мы с Ржановским в углу за столиком едим сосиски.
– Академики, вы где? – раздается крик, слышный даже здесь.
Многие оборачиваются. Это дед протискивается к нам, держа в руках картонную коробку. Он ставит коробку на стол и открывает ее.
– Куда ты пропал? – спрашивает Ржановский.
– Внучку искал, – говорит дед, орет: – Вильхельм! Вильхельм! Иди пирог есть!
Этот огромный дед производит впечатление. Видно, что он в своей стихии.
На крик приходит дедов искусствовед Вильгельм, пожилой человек с добрыми глазами. Он держит за руки светловолосую девушку и парня в итальянской кепке с клювом.
– Познакомьтесь, – говорит он нам. – Они уже молодожены… Когда успели, не понимаю, – говорит он, подбирая русские слова.
– Вот это по-нашему, – говорит дед. – Долго ли умеючи. Лешка! Режь пирог. Разъедим!
– Клерхен, – говорит девушка и протягивает мне розовую руку.
Я смотрю на нее во все глаза. Потом перевожу взгляд на окружающих австрийских девушек. Нет. Это мне показалось. Просто они все чем-то похожи на Катарину.
За столом никого. От пирога одни крошки, да картонная коробка с игривой надписью «Чудо», да конь деревянный на краю стола. Все ушли танцевать. Вот академик Ржановский стоит в толпе, смотрит на танцующих. Вот молодая жена танцует со своим итальянцем. Вот дед протискивается ко мне, опускается рядом и близко заглядывает мне в глаза.
– Чего с тобой?
– Сказку я потерял, – говорю я.
– Какую?
– Помнишь, ты мне рассказывал? Про встречи необычайные, про любовь. Я маленький был – верил.
– А теперь?
– А теперь вижу – ушла молодость. Но я не жалею, – говорю я. – Не жалею. Чужая любовь пляшет. Нам не плясать. Отплясало мое поколение, дед.
Дед смотрит на меня рассеянно.
– Слушай, соври мне опять что-нибудь, – говорю я.
– Сказку он потерял, – говорит дед. – Ну и дурак. Разве сказка – вранье? Сказка – мечта.
«Йодль» тирольский запела молодая жена – и это было как далекий крик о любви.
Дед обнял меня за плечи.
– Катарину вспомнил? – спросил он. Я кивнул.
– Разве Катарину убьешь? – сказал он. Негры били в ладоши.
– Черненькие, беленькие, – сказал дед, оглядываясь. – Полсвета у меня родня. Ступай внучку поищи. Скажи, в буфете одни благушинские собрались.
– Как я ее узнаю? – говорю я.
– Узнаешь, – сказал дед. – Коса на сторону и кричит больше всех.
Я кивнул и пошел к лестнице.
Разноязычный шум совсем оглушил меня.
Лестничный марш вел вниз, и внизу на площадке, отражаясь в зеркалах, танцевали яркие люди. Я поискал глазами дедову внучку.
Сто девчонок увидел я, и у всех косы на сторону, и все кричат громче всех.
Я пошел обратно в буфет.
Я протиснулся к столику, отгороженному спинами людей, глядящих на танцы, и сел.

Пуне псреница жос Лелица фетица…

– пели в кругу.
Там танцевали «Переницу» и целовались целомудренно.
Шум усилился. Разошедшийся дед стоял в кругу, притопывал и помахивал платочком перед молодоженами.
– Митрич! – крикнул дед Ржановскому. – Иди сюда! Покажем щенкам!
Ржановский, которого никто не называл Митричем, ухмыльнулся.
Тут дед увидел меня и заорал своему Вильгельму:
– Вильхельм! Вильхельм, иди сюда! Лешка пришел, переводить будем.
Мы сели за столик. Дедов искусствовед достал солидный журнал с лаково мерцающими фотографиями. Раскрыл на статье про деда. Я там запомнил одно место:
«Мы видим, как образ коня изменяется во времени. Он всегда порожден эпохой и всегда бунтует против нее. Но этот бунт поэтический. Это бунт мечты, которая не дает заснуть взрослым и пробуждает ото сна детей. Мечта – это первый звонок будущего. Счастливы люди, имеющие в своей среде фантазеров. Я позволю себе сравнение. Художник – это катализатор, ускоряющий химический процесс. Игрушка, если она искусство» – это тот кристаллик соли в перенасыщенном растворе, от которого сразу, мгновенно формируется душа ребенка.
Я позволю себе (может быть, несколько немотивированно, в первом приближении) разделить творчество Александра Васильевича Филиппова на пять основных периодов.
Первый период, который я предлагаю условно назвать «периодом отлетающей гривы», характеризуется…»
Дед наклонился ко мне.
– Лешка, – сказал он испуганно, – я всю жизнь делал одного и того же коня… Можешь ты это понять?
– Могу, – сказал я…
– …Стойте! – закричала Катя. – Стойте, не рассказывайте дальше! Я остановился.
– Что случилось?
– Ничего! – сказала она возбужденно. – Ничего! Только, ради бога, сидите здесь и никуда не ходите.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13