Митрофана: пресвятые мощи великомученика выбросили в сортир, а в церкви устроили больницу, и сестрички-большевички оскверняют святые места блудом.
Вся реквизированная мебель, конфискованные драгоценности, незабываемые обиды, вытащенные опять на дневной свет со дна запревших эмигрантских сундуков, из-под многолетнего слоя нафталина, не устаревшие, вечно актуальные, скалили гнилые зубы, алкая мести, теплой булькающей крови; и толпа, как кот перед мышеловкой, из которой через минуту выпустят для него мышь, облизывалась в нетерпеливом ожидании.
Было уже больше одиннадцати, а с французской стороны все еще не видно было никакой повозки. Измученная неудовлетворенным предвкушением толпа начинала волноваться.
Ровно в три четверти по ту сторону моста показался большой грузовик, предшествуемый двумя мотоциклетками. Автомобиль медленно выехал на мост и остановился на середине. С мотоциклеток соскочили два французских офицера и подошли к ожидавшим их русским. Завязался оживленный разговор. Толпа нетерпеливо заколыхалась. Все глаза устремились на грузовик. Людей на нем издали разузнать было нельзя.
Разговор на мосту затягивался. Офицеры оживленно жестикулировали и разводили руками. Наконец французы откозыряли и сели опять на свои мотоциклетки. Грузовик медленно покатился по мосту, на русскую сторону. Толпа притаилась в ожидании. Когда же, переехав через мост, грузовик показался на набережной, из всех уст широким раскатом вырвался вдруг глухой рев бессильного бешенства. На грузовике развевался флажок красного креста.
Его окружили тесным кольцом. Теперь всем было уже ясно видно. На платформе грузовика вповалку валялось несколько человек с серыми, искаженными судорогой лицами, извиваясь, как черви. Это были зачумленные.
В одно мгновение площадь вокруг грузовика опустела. Толпа в паническом ужасе отхлынула на тротуары. Загудело несколько тысяч голосов.
Через несколько минут, жестикулируя и ругаясь, как публика, разочарованная тем, что отложили долгожданный бенефис внезапно заболевшего знаменитого тенора, толпа медленно и неохотно расходилась по домам.
На опустелой площади одинокий, никому не нужный остался стоять черный грузовик, полный сдавленного стона корчившихся на нем людей.
* * *
Ротмистр Соломин чернее тучи возвращался домой по безлюдным улицам. Разочарование было слишком глубоким, чтобы можно было тотчас же перейти к порядку дня.
Казалось, долгие годы он ждал вот этого момента, переносил ради него унижения и мытарства, мечтал о нем по ночам, и вдруг в последний миг кто-то коварный показал ему кукиш. И, забыв свою важность, ротмистр в бессильной злобе фыркал, как конь.
– Сволочи! – ворчал он сквозь стиснутые зубы. – Французишки! Нарочно оттягивали каждый день, выжимали все деньги и дожидались, пока все передохнут!
Он ненавидел в этот момент французов не меньше тех. Чувствовал: подшутили над ним, насмеялись самым обидным образом, отыгрались разом за все его чаевые, за все свои су, выжатые когда-то с таким трудом.
И глухая, тяжелая злоба, – как вскипевшее молоко, готовое вылиться через край, ошпаривая все кругом, – клокотала на спиртовке сердца.
Все вдруг потеряло смысл и ценность, все стало ненужным. Единственное возмездие за долгие годы испорченной жизни, за разбитую карьеру – обмануло; не осталось ничего. Шел отяжелевшим шагом, не зная сам – куда и зачем.
Пустая тенистая комната, с мебелью в серых чехлах, отдавала серой, больничной скукой, и кресла, как больные в серых, на рост, больничных халатах, навязчиво напоминали о болезни, о смерти, о черной яме в рыхлой сырой земле. Хотелось сорвать злобу на ком попало, хотя бы на этой мебели в больничных халатах, выпустить ударом заржавелой шашки спутанные кишки пружин из распоротых брюх кресел, как когда-то в перехваченном у красных лазарете.
Подвернулся под руку денщик, спешивший на цыпочках с подушкой; получил в живот тяжелым, вычищенным до глянца сапогом, отлетел, задержался у двери, бараньим, непонимающим взглядом лизнул сапог и бесшумно, торопливо исчез за дверью.
Нет, дома нельзя.
Хлопнул дверью, вышел на улицу. Долго, до поздней ночи шатался бесцельно по переулкам, по скверам, опустошенный, никому не нужный. Под вечер голод напомнил о себе.
Вошел в маленький ресторанчик на углу. Сразу ошпарил его гул голосов:
– Соломин!…
В углу, за столом – компания. Офицеры. Лоснящиеся, красные морды. Лезут целоваться. О степени накопленной нежности свидетельствует батарея опорожненных бутылок. Потянули к столу. Налили стакан до краев: «Пей!»
Выпил залпом, не поморщился.
А через четверть часа, под хрипящую «Волгу» граммофона, под лязг стаканов и бульканье разливаемой водки, на плече, на колючем эполете рыжего усатого поручика размяк, расплакался, слезами смочил френч, к складкам френча прижался лицом рыхлым, мокрым, липким, как блин.
Рыжий усатый поручик, бережно, по-матерински запрокинув ему голову, влил ему в рот стакан спирта.
* * *
Каким образом и когда очутился на улице, он не отдавал себе отчета. Было совершенно темно. С трудом удерживая равновесие, он пошел вперед, нащупывая руками стены.
У фонаря заметил: что-то торчит из кармана. Оказалось, начатая бутылка коньяку. Мучила икота. Отпил глоток и, заткнув пробкой бутылку, поплелся дальше. Улицы путались под ногами причудливыми вензелями.
Когда он наконец выбрался на площадь, показалось, будто из густого леса вдруг попал на поляну. Шатаясь и неуверенно ставя ноги, пошел напрямик.
Однако, пройдя десяток-другой шагов, наткнулся внезапно на какое-то препятствие. Препятствие при более тщательном осмотре оказалось громадным грузовиком на колесах с двойными шинами.
Соломин остановился, стараясь что-то вспомнить. Точно рыбак, склоненный над садком памяти, он несколько раз неуклюже закидывал в него удочку, и воспоминание, как форель, трепетало в прозрачной воде: вот-вот нырнул уже танцующий поплавок, чтобы, блеснув переливом чешуи, замутив воду, через мгновение появиться опять.
Вдруг сверху, с платформы, долетел к нему придушенный стон. Поплавок камнем нырнул в воду, и на конце удочки засверкала ослепительным блеском огромная тяжелая рыба – не вытянешь: вся жизнь оловянной гирей повисла на этом воспоминании.
– Вот как, голубчики!… – забормотал ротмистр. – Не подохли еще. Что ж, видно, без моей помощи так и не суждено вам покинуть эту юдоль…
Хмельной ротмистр, с налитыми кровью пьяными глазами, стал карабкаться наверх. Это было ему нелегко. Шаткие ноги соскальзывали с колес, руки, точно деревянные, не могли удержать грузного тела. Наконец тяжелым взмахом он перекувырнулся через перекладину и шлепнулся лицом во что-то мягкое и неподвижное. Оправившись, тяжело сел на какой-то приплюснутый валик…
* * *
Когда наутро санитары отвезли в крематорий черный неподвижный грузовик, – бросая тела в печь, среди трупов большевиков они заметили труп белого офицера в мундире с погонами. Прибывший из главного командования офицер опознал в нем ротмистра Соломина.
Произведенное следствие обнаружило только, что в трагическую ночь ротмистр Соломин в сильно нетрезвом виде вышел из ресторана.
По приказу командования тело его было сожжено отдельно, с воинскими почестями.
IX
В роскошной гостиной мистера Давида Лингслея были еще наполовину спущены шторы, и в зыбком полумраке неподвижные, выпрямленные силуэты равви Элеазара бен Цви и плотного господина в американских очках казались на фоне пунцовых обоев двумя восковыми фигурами, принесенными сюда неизвестными шутниками из музея Гревен.
– Что прикажете? – возясь с галстуком, машинально спросил странных гостей мистер Давид. – К сожалению, я спешу на заседание и могу вам посвятить не больше десяти минут.
Сутуловатый человек с седой бородой, в неуклюжей потертой тужурке сказал что-то на еврейском языке плотному господину в американских очках.
Мистер Давид Лингслей с любопытством пригляделся к патриархальному лицу, к тонким семитским чертам человека в тужурке.
Плотный господин в очках, по-видимому исполнявший роль переводчика, передал на приличном английском языке:
– Дело наше недолгое. Будьте только любезны сесть и выслушать нас внимательно.
– Слушаю, – сказал мистер Давид, усаживаясь в кресло. Оба пришедшие коротко поговорили о чем-то между собой, после чего господин в очках повторил:
– Дело наше недолгое. Вы можете, конечно, пойти на это дело либо нет – воля ваша. Но прежде, чем приступим к его изложению, вы должны обещать нам, что ни одно слово из нашего разговора не выйдет за пределы этих четырех стен.
– Я не люблю секретов, к тому же с людьми незнакомыми, – ответил сухо мистер Давид. – Если, однако, вам это очень важно, могу дать вам слово джентльмена не передавать нашего разговора никому.
– Именно никому , – подчеркнул господин в очках. – Это для нас крайне важно. Даже вашей подруге, мадемуазель Дюфайель.
Мистер Давид поморщился:
– Я вижу, что вы великолепно осведомлены о моей интимнейшей жизни, – ответил он ледяным тоном. – Все это начинает пахнуть шантажом. Мне не интересно ваше дело, и я полагаю, что лучше всего будет, если вы, не излагая мне его, покинете мою квартиру.
Господин в очках, по-видимому, совершенно не смутился.
– Дело наше простое, и оно должно заинтересовать равным образом вас, как и нас. Мы пришли вас спросить, не хотите ли вы выбраться из Парижа и вернуться в Америку?
Мистер Давид Лингслей посмотрел на говорящего с недоумением:
– Что это значит? Выражайтесь яснее.
– Это значит, что мы можем помочь вам выбраться из Парижа и вернуться в Америку в кратчайший срок, – повторил господин в очках.
Мистер Давид недоверчиво прищурил глаза:
– Каким же образом, разрешите спросить, сможете вы это сделать? Будьте уверены, что все члены нашей концессии испробовали уже для этого все пути, нажали все кнопки, – как видите, безрезультатно.
– Это уже вас не касается, – ответил спокойно господин в очках. – Будьте добры дать нам ответ: да или нет?
– Разумеется, да, – засмеялся слегка неискренне мистер Давид. – Я готов дать вам за это дело любую сумму. Не понимаю только, почему вы обращаетесь с этим предложением исключительно ко мне. Уверяю вас, что сотни джентльменов уплатили бы вам за это, сколько хотите. Или, может быть, речь идет о каком-то новом оптовом предприятии, которое по определенному тарифу перевозит состоятельных людей на другую сторону кордона? Изумительно выгодное предприятие! С закрытыми глазами вхожу в него компаньоном.
– Денег за перевоз мы не берем, – спокойно ответил господин в очках. – Наоборот, мы готовы доплатить вам любую сумму, если бы вы в этом нуждались. Но мы превосходно знаем, что вы в этом не нуждаетесь.
– В таком случае, либо вы – филантропы, либо же вы предлагаете мне эту сделку ради моих прекрасных глаз, так как знать вас я не имею удовольствия.
– Мы не предлагаем вам этой сделки ради ваших прекрасных глаз, – с невозмутимым спокойствием продолжал господин в очках. – Мы предлагаем вам услугу за услугу. Мы вывезем вас за пределы Парижа, вы окажете нам взамен другую услугу.
– Вы меня интригуете, господа. Любопытно послушать.
Господин в очках обернулся к седобородому старику в тужурке, и оба они с минуту разговаривали между собой на еврейском языке. Мистер Давид нетерпеливо прислушивался. Через минуту господин в очках придвинул ближе свое кресло к креслу мистера Давида и, наклонясь к нему, отчетливо сказал:
– Мы пришли из еврейского города как делегаты.
– Каким же образом вам удалось проникнуть на территорию концессии? – с недоумением вскрикнул мистер Давид.
– Это дела не касается. Будьте любезны выслушать нас внимательно. Евреи из еврейского города на днях выйдут из Парижа.
– Это каким же способом?
– Способ здесь не важен. Мы купили войска одного сектора. Войска пропустят через кордон еврейское население. Чтобы не обращать на себя внимания, оно дойдет до застав подземельями метрополитена. По ту сторону кордона будут ждать товарные поезда. В пломбированных вагонах, зафрахтованных якобы для амуниционных ящиков, еврейское население уедет в Гавр.
– Замечательно, хотя не совсем правдоподобно. Сколько же людей, если можно знать, насчитывает население еврейского города?
– Уедут, понятно, только люди богатые. Вся беднота останется в Париже. Уедут одни здоровые, отбыв предварительный трехдневный карантин в вагонах. Общим числом надо считать около пятисот человек. Остальные вымерли или вымрут в ближайшие дни. Уехать они должны в самый кратчайший срок. Оставаться в Париже с каждым днем опаснее. Не говоря уже о том, что ежедневно умирает от чумы свыше ста евреев, над еврейским городом нависла другая опасность, заразительнее заразы: еврейская община соприкасается непосредственно с коммуной Бельвиль. Со дня ее образования среди наших бедняков началось заметное брожение. Не дальше, как вчера, весь квартал Репюблик оторвался от еврейского города и присоединился к большевикам. Свыше тысячи купцов были вырезаны чернью, и имущество их разграблено. Все голодранцы еврейского города только о том и помышляют, чтобы последовать этому примеру… Оставаться дольше в Париже нельзя…
– Итак, вы утверждаете, что из оцепленного кордоном Парижа выйдет отряд в пятьсот человек, и никто этого не заметит?
– Так и будет. Все приготовлено и предусмотрено.
– Извините, но это что-то напоминает мне фантастический роман. Допустим, однако, что это правда. Если я хорошо вас понял, вы хотите взять меня с собой, уделить мне место в ваших пломбированных вагонах. Не так ли? Какой же услуги вы требуете от меня взамен?
– Услуги простой и для вас лично нетрудной. Дело именно в том, что пристроить столько евреев где-нибудь поблизости в Европе, не привлекая этим ничьего внимания, было бы физически невозможно. К тому же чума, рано или поздно, переберется, по всей вероятности, через кордон и завладеет всем материком. Евреи не для того убегают из Парижа и тратят на это бегство миллионные суммы, чтобы дожидаться прихода чумы в другом месте. Евреи должны пробраться в место совершенно безопасное, они должны пробраться в Америку.
– Ба! Вам, должно быть, известно, что Америка закрыла все свои гавани, опасаясь занесения в нее чумы, и что ни один пароход не может причалить к ее берегам, не подвергаясь обстрелу.
– Нам это известно так же хорошо, как и вам. Поэтому мы и обращаемся именно к вам. Вы при помощи своих громадных связей похлопочете, и Америка пропустит один пароход.
– Абсурд!
– Подождите. Вы не скажете, конечно, что пароход везет людей из Парижа и вообще из Европы. Известите, что вы прибываете на пароходе из Каира. Все будет указывать на это. Пароход ждет уже в Гавре. Из Гавра, чтобы не обращать на себя внимания, он отчалит ночью с потушенными огнями. По дороге он переменит флаг и название. Не причалит он ни в Нью-Йорке, ни в Филадельфии, а в какой-нибудь маленькой пристани. Причалит, высадит пассажиров и отчалит ночью. Никто не узнает ни о чем. Вы только выхлопочите, благодаря вашим связям, чтобы местные власти на минуту закрыли глаза. Вот и все.
Мистер Давид Лингслей погрузился в глубокое раздумье.
– Вы требуете от меня, господа, – сказал он после долгого молчания, – ни более, ни менее, чтобы я, использовав свои связи, перевез в Америку чуму, так как не подлежит ведь сомнению, что из пятисот человек, покидающих Париж, по крайней мере у нескольких она обнаружится в дороге или после высадки. Отказываюсь.
– Не надо отказываться, не обдумав. Подумайте хорошенько, прежде чем дать нам ответ.
– Я уже подумал. Я не могу взять на себя подобной ответственности. Почему вы избрали именно Америку? Поезжайте в Африку, в Азию.
– Евреям нечего делать в Африке или в Азии. В Америке у каждого еврея – родственники, и Америка наиболее отдалена от Европы. Впрочем, в ваших собственных интересах, чтобы евреи поехали именно в Америку. Если бы они ехали в Африку или в Азию, они не нуждались бы в вашей помощи.
– И не имели бы основания брать меня с собой. Понимаю великолепно. Тем не менее не могу взяться за то, чего вы от меня требуете. Останусь в Париже.
– Вы – самоубийца. Вы хотите умереть, имея возможность спастись.
– Спасение сомнительно, если, убегая в Америку, я привезу в нее вместе с собой чуму. Это не спасение, а только отсрочка.
– Вы пессимист. Где же сказано, что среди евреев, которые уедут, обязательно должен найтись сейчас же какой-нибудь больной? Перед отъездом всех осмотрят врачи. Все отбудут трехдневный карантин. Если бы даже кто-нибудь заболел по дороге, его просто сбросят в море. Допустим даже худшее, что один или два еврея заболеют после высадки, – так ведь это еще не есть эпидемия. От двух евреев не заразится же вся Америка.
– Из пятисот могут заболеть не двое, но двести евреев.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25
Вся реквизированная мебель, конфискованные драгоценности, незабываемые обиды, вытащенные опять на дневной свет со дна запревших эмигрантских сундуков, из-под многолетнего слоя нафталина, не устаревшие, вечно актуальные, скалили гнилые зубы, алкая мести, теплой булькающей крови; и толпа, как кот перед мышеловкой, из которой через минуту выпустят для него мышь, облизывалась в нетерпеливом ожидании.
Было уже больше одиннадцати, а с французской стороны все еще не видно было никакой повозки. Измученная неудовлетворенным предвкушением толпа начинала волноваться.
Ровно в три четверти по ту сторону моста показался большой грузовик, предшествуемый двумя мотоциклетками. Автомобиль медленно выехал на мост и остановился на середине. С мотоциклеток соскочили два французских офицера и подошли к ожидавшим их русским. Завязался оживленный разговор. Толпа нетерпеливо заколыхалась. Все глаза устремились на грузовик. Людей на нем издали разузнать было нельзя.
Разговор на мосту затягивался. Офицеры оживленно жестикулировали и разводили руками. Наконец французы откозыряли и сели опять на свои мотоциклетки. Грузовик медленно покатился по мосту, на русскую сторону. Толпа притаилась в ожидании. Когда же, переехав через мост, грузовик показался на набережной, из всех уст широким раскатом вырвался вдруг глухой рев бессильного бешенства. На грузовике развевался флажок красного креста.
Его окружили тесным кольцом. Теперь всем было уже ясно видно. На платформе грузовика вповалку валялось несколько человек с серыми, искаженными судорогой лицами, извиваясь, как черви. Это были зачумленные.
В одно мгновение площадь вокруг грузовика опустела. Толпа в паническом ужасе отхлынула на тротуары. Загудело несколько тысяч голосов.
Через несколько минут, жестикулируя и ругаясь, как публика, разочарованная тем, что отложили долгожданный бенефис внезапно заболевшего знаменитого тенора, толпа медленно и неохотно расходилась по домам.
На опустелой площади одинокий, никому не нужный остался стоять черный грузовик, полный сдавленного стона корчившихся на нем людей.
* * *
Ротмистр Соломин чернее тучи возвращался домой по безлюдным улицам. Разочарование было слишком глубоким, чтобы можно было тотчас же перейти к порядку дня.
Казалось, долгие годы он ждал вот этого момента, переносил ради него унижения и мытарства, мечтал о нем по ночам, и вдруг в последний миг кто-то коварный показал ему кукиш. И, забыв свою важность, ротмистр в бессильной злобе фыркал, как конь.
– Сволочи! – ворчал он сквозь стиснутые зубы. – Французишки! Нарочно оттягивали каждый день, выжимали все деньги и дожидались, пока все передохнут!
Он ненавидел в этот момент французов не меньше тех. Чувствовал: подшутили над ним, насмеялись самым обидным образом, отыгрались разом за все его чаевые, за все свои су, выжатые когда-то с таким трудом.
И глухая, тяжелая злоба, – как вскипевшее молоко, готовое вылиться через край, ошпаривая все кругом, – клокотала на спиртовке сердца.
Все вдруг потеряло смысл и ценность, все стало ненужным. Единственное возмездие за долгие годы испорченной жизни, за разбитую карьеру – обмануло; не осталось ничего. Шел отяжелевшим шагом, не зная сам – куда и зачем.
Пустая тенистая комната, с мебелью в серых чехлах, отдавала серой, больничной скукой, и кресла, как больные в серых, на рост, больничных халатах, навязчиво напоминали о болезни, о смерти, о черной яме в рыхлой сырой земле. Хотелось сорвать злобу на ком попало, хотя бы на этой мебели в больничных халатах, выпустить ударом заржавелой шашки спутанные кишки пружин из распоротых брюх кресел, как когда-то в перехваченном у красных лазарете.
Подвернулся под руку денщик, спешивший на цыпочках с подушкой; получил в живот тяжелым, вычищенным до глянца сапогом, отлетел, задержался у двери, бараньим, непонимающим взглядом лизнул сапог и бесшумно, торопливо исчез за дверью.
Нет, дома нельзя.
Хлопнул дверью, вышел на улицу. Долго, до поздней ночи шатался бесцельно по переулкам, по скверам, опустошенный, никому не нужный. Под вечер голод напомнил о себе.
Вошел в маленький ресторанчик на углу. Сразу ошпарил его гул голосов:
– Соломин!…
В углу, за столом – компания. Офицеры. Лоснящиеся, красные морды. Лезут целоваться. О степени накопленной нежности свидетельствует батарея опорожненных бутылок. Потянули к столу. Налили стакан до краев: «Пей!»
Выпил залпом, не поморщился.
А через четверть часа, под хрипящую «Волгу» граммофона, под лязг стаканов и бульканье разливаемой водки, на плече, на колючем эполете рыжего усатого поручика размяк, расплакался, слезами смочил френч, к складкам френча прижался лицом рыхлым, мокрым, липким, как блин.
Рыжий усатый поручик, бережно, по-матерински запрокинув ему голову, влил ему в рот стакан спирта.
* * *
Каким образом и когда очутился на улице, он не отдавал себе отчета. Было совершенно темно. С трудом удерживая равновесие, он пошел вперед, нащупывая руками стены.
У фонаря заметил: что-то торчит из кармана. Оказалось, начатая бутылка коньяку. Мучила икота. Отпил глоток и, заткнув пробкой бутылку, поплелся дальше. Улицы путались под ногами причудливыми вензелями.
Когда он наконец выбрался на площадь, показалось, будто из густого леса вдруг попал на поляну. Шатаясь и неуверенно ставя ноги, пошел напрямик.
Однако, пройдя десяток-другой шагов, наткнулся внезапно на какое-то препятствие. Препятствие при более тщательном осмотре оказалось громадным грузовиком на колесах с двойными шинами.
Соломин остановился, стараясь что-то вспомнить. Точно рыбак, склоненный над садком памяти, он несколько раз неуклюже закидывал в него удочку, и воспоминание, как форель, трепетало в прозрачной воде: вот-вот нырнул уже танцующий поплавок, чтобы, блеснув переливом чешуи, замутив воду, через мгновение появиться опять.
Вдруг сверху, с платформы, долетел к нему придушенный стон. Поплавок камнем нырнул в воду, и на конце удочки засверкала ослепительным блеском огромная тяжелая рыба – не вытянешь: вся жизнь оловянной гирей повисла на этом воспоминании.
– Вот как, голубчики!… – забормотал ротмистр. – Не подохли еще. Что ж, видно, без моей помощи так и не суждено вам покинуть эту юдоль…
Хмельной ротмистр, с налитыми кровью пьяными глазами, стал карабкаться наверх. Это было ему нелегко. Шаткие ноги соскальзывали с колес, руки, точно деревянные, не могли удержать грузного тела. Наконец тяжелым взмахом он перекувырнулся через перекладину и шлепнулся лицом во что-то мягкое и неподвижное. Оправившись, тяжело сел на какой-то приплюснутый валик…
* * *
Когда наутро санитары отвезли в крематорий черный неподвижный грузовик, – бросая тела в печь, среди трупов большевиков они заметили труп белого офицера в мундире с погонами. Прибывший из главного командования офицер опознал в нем ротмистра Соломина.
Произведенное следствие обнаружило только, что в трагическую ночь ротмистр Соломин в сильно нетрезвом виде вышел из ресторана.
По приказу командования тело его было сожжено отдельно, с воинскими почестями.
IX
В роскошной гостиной мистера Давида Лингслея были еще наполовину спущены шторы, и в зыбком полумраке неподвижные, выпрямленные силуэты равви Элеазара бен Цви и плотного господина в американских очках казались на фоне пунцовых обоев двумя восковыми фигурами, принесенными сюда неизвестными шутниками из музея Гревен.
– Что прикажете? – возясь с галстуком, машинально спросил странных гостей мистер Давид. – К сожалению, я спешу на заседание и могу вам посвятить не больше десяти минут.
Сутуловатый человек с седой бородой, в неуклюжей потертой тужурке сказал что-то на еврейском языке плотному господину в американских очках.
Мистер Давид Лингслей с любопытством пригляделся к патриархальному лицу, к тонким семитским чертам человека в тужурке.
Плотный господин в очках, по-видимому исполнявший роль переводчика, передал на приличном английском языке:
– Дело наше недолгое. Будьте только любезны сесть и выслушать нас внимательно.
– Слушаю, – сказал мистер Давид, усаживаясь в кресло. Оба пришедшие коротко поговорили о чем-то между собой, после чего господин в очках повторил:
– Дело наше недолгое. Вы можете, конечно, пойти на это дело либо нет – воля ваша. Но прежде, чем приступим к его изложению, вы должны обещать нам, что ни одно слово из нашего разговора не выйдет за пределы этих четырех стен.
– Я не люблю секретов, к тому же с людьми незнакомыми, – ответил сухо мистер Давид. – Если, однако, вам это очень важно, могу дать вам слово джентльмена не передавать нашего разговора никому.
– Именно никому , – подчеркнул господин в очках. – Это для нас крайне важно. Даже вашей подруге, мадемуазель Дюфайель.
Мистер Давид поморщился:
– Я вижу, что вы великолепно осведомлены о моей интимнейшей жизни, – ответил он ледяным тоном. – Все это начинает пахнуть шантажом. Мне не интересно ваше дело, и я полагаю, что лучше всего будет, если вы, не излагая мне его, покинете мою квартиру.
Господин в очках, по-видимому, совершенно не смутился.
– Дело наше простое, и оно должно заинтересовать равным образом вас, как и нас. Мы пришли вас спросить, не хотите ли вы выбраться из Парижа и вернуться в Америку?
Мистер Давид Лингслей посмотрел на говорящего с недоумением:
– Что это значит? Выражайтесь яснее.
– Это значит, что мы можем помочь вам выбраться из Парижа и вернуться в Америку в кратчайший срок, – повторил господин в очках.
Мистер Давид недоверчиво прищурил глаза:
– Каким же образом, разрешите спросить, сможете вы это сделать? Будьте уверены, что все члены нашей концессии испробовали уже для этого все пути, нажали все кнопки, – как видите, безрезультатно.
– Это уже вас не касается, – ответил спокойно господин в очках. – Будьте добры дать нам ответ: да или нет?
– Разумеется, да, – засмеялся слегка неискренне мистер Давид. – Я готов дать вам за это дело любую сумму. Не понимаю только, почему вы обращаетесь с этим предложением исключительно ко мне. Уверяю вас, что сотни джентльменов уплатили бы вам за это, сколько хотите. Или, может быть, речь идет о каком-то новом оптовом предприятии, которое по определенному тарифу перевозит состоятельных людей на другую сторону кордона? Изумительно выгодное предприятие! С закрытыми глазами вхожу в него компаньоном.
– Денег за перевоз мы не берем, – спокойно ответил господин в очках. – Наоборот, мы готовы доплатить вам любую сумму, если бы вы в этом нуждались. Но мы превосходно знаем, что вы в этом не нуждаетесь.
– В таком случае, либо вы – филантропы, либо же вы предлагаете мне эту сделку ради моих прекрасных глаз, так как знать вас я не имею удовольствия.
– Мы не предлагаем вам этой сделки ради ваших прекрасных глаз, – с невозмутимым спокойствием продолжал господин в очках. – Мы предлагаем вам услугу за услугу. Мы вывезем вас за пределы Парижа, вы окажете нам взамен другую услугу.
– Вы меня интригуете, господа. Любопытно послушать.
Господин в очках обернулся к седобородому старику в тужурке, и оба они с минуту разговаривали между собой на еврейском языке. Мистер Давид нетерпеливо прислушивался. Через минуту господин в очках придвинул ближе свое кресло к креслу мистера Давида и, наклонясь к нему, отчетливо сказал:
– Мы пришли из еврейского города как делегаты.
– Каким же образом вам удалось проникнуть на территорию концессии? – с недоумением вскрикнул мистер Давид.
– Это дела не касается. Будьте любезны выслушать нас внимательно. Евреи из еврейского города на днях выйдут из Парижа.
– Это каким же способом?
– Способ здесь не важен. Мы купили войска одного сектора. Войска пропустят через кордон еврейское население. Чтобы не обращать на себя внимания, оно дойдет до застав подземельями метрополитена. По ту сторону кордона будут ждать товарные поезда. В пломбированных вагонах, зафрахтованных якобы для амуниционных ящиков, еврейское население уедет в Гавр.
– Замечательно, хотя не совсем правдоподобно. Сколько же людей, если можно знать, насчитывает население еврейского города?
– Уедут, понятно, только люди богатые. Вся беднота останется в Париже. Уедут одни здоровые, отбыв предварительный трехдневный карантин в вагонах. Общим числом надо считать около пятисот человек. Остальные вымерли или вымрут в ближайшие дни. Уехать они должны в самый кратчайший срок. Оставаться в Париже с каждым днем опаснее. Не говоря уже о том, что ежедневно умирает от чумы свыше ста евреев, над еврейским городом нависла другая опасность, заразительнее заразы: еврейская община соприкасается непосредственно с коммуной Бельвиль. Со дня ее образования среди наших бедняков началось заметное брожение. Не дальше, как вчера, весь квартал Репюблик оторвался от еврейского города и присоединился к большевикам. Свыше тысячи купцов были вырезаны чернью, и имущество их разграблено. Все голодранцы еврейского города только о том и помышляют, чтобы последовать этому примеру… Оставаться дольше в Париже нельзя…
– Итак, вы утверждаете, что из оцепленного кордоном Парижа выйдет отряд в пятьсот человек, и никто этого не заметит?
– Так и будет. Все приготовлено и предусмотрено.
– Извините, но это что-то напоминает мне фантастический роман. Допустим, однако, что это правда. Если я хорошо вас понял, вы хотите взять меня с собой, уделить мне место в ваших пломбированных вагонах. Не так ли? Какой же услуги вы требуете от меня взамен?
– Услуги простой и для вас лично нетрудной. Дело именно в том, что пристроить столько евреев где-нибудь поблизости в Европе, не привлекая этим ничьего внимания, было бы физически невозможно. К тому же чума, рано или поздно, переберется, по всей вероятности, через кордон и завладеет всем материком. Евреи не для того убегают из Парижа и тратят на это бегство миллионные суммы, чтобы дожидаться прихода чумы в другом месте. Евреи должны пробраться в место совершенно безопасное, они должны пробраться в Америку.
– Ба! Вам, должно быть, известно, что Америка закрыла все свои гавани, опасаясь занесения в нее чумы, и что ни один пароход не может причалить к ее берегам, не подвергаясь обстрелу.
– Нам это известно так же хорошо, как и вам. Поэтому мы и обращаемся именно к вам. Вы при помощи своих громадных связей похлопочете, и Америка пропустит один пароход.
– Абсурд!
– Подождите. Вы не скажете, конечно, что пароход везет людей из Парижа и вообще из Европы. Известите, что вы прибываете на пароходе из Каира. Все будет указывать на это. Пароход ждет уже в Гавре. Из Гавра, чтобы не обращать на себя внимания, он отчалит ночью с потушенными огнями. По дороге он переменит флаг и название. Не причалит он ни в Нью-Йорке, ни в Филадельфии, а в какой-нибудь маленькой пристани. Причалит, высадит пассажиров и отчалит ночью. Никто не узнает ни о чем. Вы только выхлопочите, благодаря вашим связям, чтобы местные власти на минуту закрыли глаза. Вот и все.
Мистер Давид Лингслей погрузился в глубокое раздумье.
– Вы требуете от меня, господа, – сказал он после долгого молчания, – ни более, ни менее, чтобы я, использовав свои связи, перевез в Америку чуму, так как не подлежит ведь сомнению, что из пятисот человек, покидающих Париж, по крайней мере у нескольких она обнаружится в дороге или после высадки. Отказываюсь.
– Не надо отказываться, не обдумав. Подумайте хорошенько, прежде чем дать нам ответ.
– Я уже подумал. Я не могу взять на себя подобной ответственности. Почему вы избрали именно Америку? Поезжайте в Африку, в Азию.
– Евреям нечего делать в Африке или в Азии. В Америке у каждого еврея – родственники, и Америка наиболее отдалена от Европы. Впрочем, в ваших собственных интересах, чтобы евреи поехали именно в Америку. Если бы они ехали в Африку или в Азию, они не нуждались бы в вашей помощи.
– И не имели бы основания брать меня с собой. Понимаю великолепно. Тем не менее не могу взяться за то, чего вы от меня требуете. Останусь в Париже.
– Вы – самоубийца. Вы хотите умереть, имея возможность спастись.
– Спасение сомнительно, если, убегая в Америку, я привезу в нее вместе с собой чуму. Это не спасение, а только отсрочка.
– Вы пессимист. Где же сказано, что среди евреев, которые уедут, обязательно должен найтись сейчас же какой-нибудь больной? Перед отъездом всех осмотрят врачи. Все отбудут трехдневный карантин. Если бы даже кто-нибудь заболел по дороге, его просто сбросят в море. Допустим даже худшее, что один или два еврея заболеют после высадки, – так ведь это еще не есть эпидемия. От двух евреев не заразится же вся Америка.
– Из пятисот могут заболеть не двое, но двести евреев.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25