А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 


- До свидания, родная! Береги себя; телеграфируй из Лондона, потом из Парижа. - И, улыбаясь ей, Уинтон добавил: - Саммерхэю повезло, а мне нет.
Туман, застилавший ее глаза, превратился в слезы, они падали на его перчатку.
- Не слишком задерживайся там, Джип!
Она нежно прижала его лицо к своей мокрой щеке. Поезд тронулся. И пока могла видеть, она все смотрела на него, машущего ей своей серой шляпой; потом, забившись в уголок купе, она сидела почти ослепшая от слез, опустив вуаль. В роковой день своей свадьбы, покидая отца, она не плакала; а теперь, оставляя его, чтобы пойти навстречу своему невообразимому счастью, она не могла удержать слез.
Но душою она созрела за это время.
* ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ *
ГЛАВА I
Маленькая Джип, которой в этот первый день мая было уже около четырех с половиной лет, стояла, нагнувшись над клумбой с тюльпанами, куда забрались две индюшки и копошились там среди цветов. Она была удивительно похожа на мать - такое же овальное лицо, черные изогнутые брови, большие и ясные карие глаза; но у нее был облик ребенка наших дней, живущего на открытом воздухе. Ее волосы, вьющиеся на концах, были коротко подстрижены, блестящие загорелые ножки - голые до колен.
- Индюшки! Вы негодницы, вот что! За мной! - И, вытянув вперед руки с поднятыми вверх ладонями, она стала пятиться от клумбы. Индюшки, осторожно переступая длинными ногами и нежно-вопросительно покрикивая, двинулись за ней в надежде получить что-нибудь из ее загорелых ручек. Солнце освещало это маленькое шествие: темно-голубое платьице маленькой Джип, золотые отблески на ее каштановых волосах, усыпанную маргаритками траву, черных птиц с полупрозрачными красными сережками и полосатыми хвостами - и все это на фоне тюльпанов, оранжевых, красных, желтых. Заманив индюшек в открытую калитку, маленькая Джип выпрямилась и сказала:
- Вы бездельницы, голубушки! Кы-ш-ш! - И захлопнула калитку перед носом индюшек. Потом она побежала туда, где под ореховым деревом - единственным большим деревом в саду - лежал дряхлый скоч-терьер.
Усевшись на землю возле него, она стала гладить его белую морду, приговаривая:
- Осей, Осей, ты любишь меня?
И тут же, увидев на крыльце мать, она вскочила и, крикнув: "Осей! Осей! За мной!" - бросилась к Джип и обняла ее колени; старый скоч-терьер медленно плелся за ней.
За три года Джип несколько изменилась. Лицо ее стало мягче и, пожалуй, серьезнее, она чуть пополнела, волосы у нее потемнели, и причесывала она их иначе - вместо крупных волн они были гладко зачесаны и уложены мягкими прядями наподобие шлема, такая прическа подчеркивала форму ее головы.
- Детка, пойди скажи Петтенсу, пусть положит свежий кусок серы в кормушку Осей и помельче нарежет ему мясо. А ты можешь дать Сорванцу и Брауни по два кусочка сахара. Потом мы пойдем гулять.
Опустившись на колени, она осторожно раздвинула шерсть на спине старой собаки и принялась рассматривать пораженную экземой кожу, думая: "Ах, милый, от тебя не очень-то хорошо пахнет! Ну-ну, только не лижи мне лицо!"
В воротах появился почтальон. Джип распечатала телеграмму с легким трепетом, как всегда, когда Саммерхэя не было с ней.
"Задержался. Приеду последним поездом. Завтра в город не нужно. Брайан".
Когда почтальон ушел, она снова опустилась на колени и погладила голову собаки.
- Хозяин завтра целый день дома, Осей! Целый день!
- Прекрасный вечер, мэм, - послышался чей-то голос с дорожки.
Перед ней стоял "старый плут" Петтенс; ноги его уже совсем не гнулись, лицо покрыла густая сетка морщин, зубы выпали, темные маленькие глазки стали тусклыми. За Петтенсом в выжидательно-серьезном молчании стояла маленькая Джип, выставив вперед одну ножку, как делала когда-то ее мать.
- А, Петтенс! Мистер Саммерхэй будет дома весь завтрашний день, и мы с ним совершим далекую прогулку верхом; когда будете делать лошадям проминку, зайдите в гостиницу, если нам с Джип не удастся туда попасть, и скажите майору Уинтону, что я жду его сегодня обедать.
- Хорошо, мэм. А я нынче утром высмотрел пони для маленькой мисс Джип, мэм. Мышиной масти, пяти лет. Здоровый, спокойного нрава, очень красивый мелкий аллюр. Я говорю этому человеку. "Не вздумайте меня перехитрить, говорю. - Я родился на лошади. Двадцать фунтов за такого пони! Десять - и считайте, что вам повезло". "Ладно, Петтенс, - говорит он, - с вами вилять не приходится. Пятнадцать!" "Я вам накину один фунт, - сказал я. Одиннадцать. Берите, и кончим на этом". "А! - говорит он. - Петтенс, вы-то уж умеете покупать лошадей! Ладно, двенадцать!" А пони стоит все пятнадцать, мэм, и майору он понравился. Так что, если желаете, можете его получить!
Джип посмотрела на маленькую дочку, которая только один раз возбужденно подпрыгнула и теперь стояла молча, только глаза ее перебегали от матери к конюху и губы полуоткрылись. Джип подумала: "Прелесть моя! Никогда ни о чем не просит".
- Ну что ж, Петтенс, купите пони.
- Да, мэм, очень хорошо, мэм. Прекрасный вечер, мэм!
Он удалился, ковыляя: ему приходилось ставить ступни чуть ли не под прямым углом к голени. На ходу он думал: "Два-то фунта у меня в кармане!"
Через десять минут Джип в сопровождении дочери и Оссиана вышла на обычную вечернюю прогулку. Но пошли они не наверх, к холмам, как всегда, а в сторону реки, к тому месту, которое у них называлось "пустошью". Это были два покрытых осокой луга, разгороженные насыпью, на которой росли дубки и ясени. У перекрестка, где сходились луга, стоял старый каменный сарай с проломом! в стене, который зарос плющом до самой тростниковой крыши. Это место, затерянное среди полей пшеницы, лугов и буковых зарослей, казалось, жило какой-то собственной жизнью; его любили звери, птицы, и маленькая Джип недавно видела здесь двух зайчат. На дубе с еще негустой листвой сидела кукушка и куковала; они остановились и смотрели на серую птичку, пока та не улетела. Птичий гомон среди безмятежного покоя, золотисто-зеленые листья дубков и ясеней, выглядывающие из травы полевые цветы - болотная орхидея, сердечник, кукушкин цвет - все это наводило Джип на размышления: как непостижим тот дух, который кроется за плотью природы, за этой прозрачной улыбкой жизни, то и дело угасающей и снова возникающей из небытия! Пока они стояли у сарая, какая-то птица пролетела над ними, делая широкие круги и пронзительно крича. У нее был длинный клюв и острые крылья, казалось, птицу тревожило их присутствие. Маленькая Джип сжала руку матери.
- Бедная птичка, правда, мам?
- Да, детка. Это каравайка. Может быть, ее друг ранен.
- А что такое друг?
- Птица, с которой она живет вместе.
- Она боится нас?
- Давай пойдем, посмотрим, что с ней приключилось.
Каравайка все летала над ними с пронзительным криком. Маленькая Джип предложила:
- Мам, давай поговорим с ней. Мы ведь не хотим ее обидеть, правда?
- Конечно, нет, милая. Но боюсь, что бедная птичка совсем дикая. Попробуй, если хочешь.
Нежный голосок маленькой Джип присоединился к крикам каравайки, таким жалобным в тихом спокойствии вечера.
- О, гляди! - сказала Джип. - Она опускается к самой земле - у нее там гнездышко. Не станем подходить, хорошо?
Маленькая Джип отозвалась приглушенным голосом:
- Там у нее гнездышко.
Они тихонько отошли к сараю, а каравайка все летала и кричала у них за спиной.
- А нам хорошо, мам: наш друг ведь не ранен, правда?
Джип ответила, вздрогнув:
- Да, дорогая, нам очень хорошо. Ну, а теперь пойдем пригласим дедушку к нам обедать.
Маленькая Джип запрыгала. Они спустились к реке. Уинтон уже два года жил в гостинице у реки. Он отказался поселиться вместе с Джип - он только хотел всегда "быть под рукой", когда понадобится ей. Он вел простой образ жизни в этой простой сельской местности: ездил верхом с Джип, когда Саммерхэй оставался в Лондоне, размышлял над тем, как укрепить положение дочери, посещал фермеров и, наконец, подчинил себя целиком прихотям маленькой Джип. Его внучке уже пора было начать учиться верховой езде момент, в некотором роде священный для человека, жизнь которого была почти лишена смысла без лошадей. Глядя на отца и маленькую Джип, которые шли, держась за руки, Джип подумала: "Отец любит ее не меньше, чем меня".
Обедать в одиночестве в гостинице было сущим наказанием для Уинтона, хотя он тщательно скрывал это от Джил; поэтому он охотно принял их приглашение.
В Красном доме, кроме рояля, не было ни одной из вещей, которые окружали Джип в доме мужа. Здесь были белые стены, мебель старого дуба, висели репродукции с любимых картин Джип. Отношения с Саммерхэем сложились у Уинтона хорошие, но ему было приятнее всего оставаться с дочерью наедине. В этот вечер он был особенно доволен - с некоторого времени она казалась ему какой-то необычно печальной и рассеянной.
- Мне хотелось бы, чтобы ты больше встречалась с людьми, - сказал он.
- О, нет, отец!
Увидев ее улыбку, он подумал: "Нет, это не "зелен виноград". В чем же тогда дело?"
- Ты ничего не слышала за последнее время о Фьорсене?
- Нет, ничего. Кажется, он снова выступает в Лондоне в этот сезон.
- Ну и пусть его... - "Значит, и это ее не волнует! Но что-то тут все-таки есть". - Я слышал, Брайан делает успехи. Мне говорили о нем на прошлой неделе как о наиболее обещающем молодом кандидате во всей адвокатуре.
- Да. Он прекрасно работает. - Уинтону почудился подавленный вздох. Как по-твоему, отец, Брайан очень изменился с тех пор, как ты его знаешь?
- Пожалуй, он стал чуть менее веселым.
- Да. Он разучился смеяться.
Эти слова были сказаны ровным, тихим голосом, но они поразили Уинтона.
- Трудно сохранить способность смеяться, - ответил он, - когда день за днем приходится выворачивать наизнанку людей, большинство которых - дрянь.
Шагая домой при лунном свете, он снова вернулся к своим мыслям и пожалел, что не поговорил с ней начистоту. Надо было сказать: "Послушай, Джип, ты всерьез беспокоишься насчет Брайана? Или, как многие люди, сама придумываешь себе неприятности?"
За последние три года Уинтон, сам того не сознавая, стал более неприязненно относиться к собственному классу и более дружественно, чем прежде, к беднякам, Он посещал батраков, мелких фермеров, лавочников, оказывал им при случае маленькие услуги, одаривал детей монетками. Он, разумеется, не догадывался, что они не могли позволить себе проявлять бескорыстие. Он видел только одно - они были уважительны и приветливы с Джип, и это располагало его к ним в той же мере, в какой его все больше раздражали два или три богатых местных землевладельца, не говоря уж о тех выскочках, которые жили в собственных виллах вдоль реки.
Когда Уинтон впервые появился здесь, самый богатый из землевладельцев человек, с которым он был знаком много лет, - пригласил его на завтрак. Он принял приглашение, заведомо рассчитывая выяснить обстановку; при первой же возможности он упомянул о дочери.
- Она увлекается цветами, - сказал он, - и возле Красного дома теперь великолепный сад.
Жена его приятеля пробормотала с нервной усмешкой:
- О, да! Да, да, разумеется...
Последовало неловкое молчание. С тех пор Уинтон, встречая своего друга и его жену, здоровался с ними с ледяной учтивостью. Разумеется, он приезжал к ним в гости не за тем, чтобы добиться их визита к Джип, а для того, чтобы дать им понять, что нельзя безнаказанно относиться с пренебрежением к его дочери! Светский человек с головы до ног, он прекрасно знал, что женщину, которая живет с мужчиной, не будучи его женой, никогда не признают люди, претендующие на роль хранителей устоев; для них Джип останется даже за пределами того сомнительного круга, к которому причисляются люди, разведенные и заново вступившие в брак. Но даже светский человек не застрахован от некоторого донкихотства; и Уинтон был готов ради дочери сражаться с любой ветряной мельницей. Докуривая последнюю сигару на сон грядущий, он подумал: "Много бы я отдал, лишь бы вернуть старые добрые времена и иметь возможность потрепать этих добродетельных выскочек".
ГЛАВА II
Последний поезд прибывал только в одиннадцать тридцать, и Джип прошла в кабинет Саммерхэя, над которым была их спальня. Она ужаснулась бы, если бы узнала о переживаниях отца. У нее не было никакого желания встречаться с людьми. Условия ее жизни часто казались ей идеальными. Она была избавлена от людей, которые ее не интересовали, от пустых светских обязанностей. Все, что у нее есть, - настоящее: любовь, природа, верховая езда, музыка, животные, общение с простыми людьми. Чего еще можно желать? Часто ей казалось, что книги и пьесы о страданиях женщин, оказавшихся в ее положении, фальшивы. Если любишь, чего еще хотеть? Либо эти женщины лишены гордости, либо они любят не по-настоящему! Недавно она прочла "Анну Каренину" и после этого не раз говорила себе: "Что-то здесь не так - словно Толстой хочет заставить нас поверить в то, что Анна втайне мучилась угрызениями совести. Кто любит, тот не испытывает укоров совести".
Она даже радовалась тому, что любовь принуждает ее к уединению; ей нравилось быть одной и жить только для него. Кроме того, уже сами обстоятельства ее рождения поставили ее вне так называемого общества; а теперь и ее любовь - вне законов этого общества, совершенно так же, как в свое время любовь ее отца. Гордость ее бесконечно выше, чем их высокомерие. Как могут женщины ныть и жаловаться только потому, что их изгнали из общества, и пытаться снова войти в него, хотя их туда не пускают? А если бы Фьорсен умер, - вышла бы она замуж за своего возлюбленного? Что бы это принесло нового? Она не стала бы любить его больше. Она предпочитает, чтобы все оставалось, как есть. А что касается его, то она не уверена, думает ли он так же, как она. Он ничем не связан, может оставить ее если она ему надоест! И все-таки разве он не чувствует себя даже более связанным, чем если бы они поженились, - несправедливо связанным? Такие мысли, или скорее тени мыслей, делали ее в последнее время необычно печальной, и это было замечено ее отцом.
В освещенной только лунным светом комнате она села перед письменным столом Саммерхэя, за которым он так часто засиживался допоздна над своими судебными делами, оставляя ее одну. Опершись голыми локтями на стол, она смотрела в окно на луну, и мысли ее уносились в потоке воспоминаний, которые начинались с того года, когда Саммерхэй вошел в ее жизнь.
Так много воспоминаний - и почти все счастливые! Как искусен был тот ювелир, который гранил человеческую душу! Он снабдил ее способностью забывать все темное и помнить только яркий солнечный свет! Полтора года жизни с Фьорсеном, пустые месяцы, которые последовали за ее уходом от него, - это был туман, который рассеялся в радужном сиянии последних трех лет. Единственным облачком набегало сомнение: действительно ли Саммерхэй любит ее так, как любит его она? Мозг ее всегда неотступно работал над решением этого вопроса. Она сравнивала дни и ночи прошлого с днями и ночами настоящего. Ее предчувствие, что она, полюбив, будет любить безоглядно, исполнилось. Он заполнил всю ее жизнь. Гордость - ее сила, но одновременно - и слабость; и не удивительно, что ее обуревают сомнения.
Для своего первого путешествия они выбрали Испанию - эту сумрачную, неевропейскую страну с удивительными цветами и громкими криками "Agua!" Вода! (испан.). на улицах; страну, где мужчины в широченных черных шляпах кажутся вросшими в седло и слившимися с лошадью, где одетые в черное женщины с прекрасными глазами до сих пор выглядят так, словно им не хватает восточной чадры. То был месяц веселья и блеска -последние дни сентября и начало октября; то была оргия чарующих блужданий по улицам Севильи, объятий и смеха, странных ароматов и странных звуков, оранжевого света и бархатных теней, всего этого тепла и глубокой серьезности Испании. Алькасар; продавщицы сигарет; цыганки-танцовщицы Трианы; древние, цвета пепла руины, к которым они ездили верхом; улицы и площади; люди, сидящие на солнцепеке и ведущие серьезные беседы; продавцы воды и дынь; мулы, мрачные, словно из сновидений; оборванцы, подбирающие окурки; вино Малаги; гроздья Аликанте! Обратно они возвращались через выжженные нагорья Кастилии в Мадрид, к Гойе и Веласкесу, и жили там, пока не поехали в Париж, отпуск кончался, надо было успеть к началу судебной сессии в Лондон. В Париже они прожили неделю в маленькой забавной французской гостинице. О ней у Джип осталось много приятных воспоминаний и одно тяжелое. Однажды после театра они ужинали в ресторане, и вдруг Джип увидела в зеркале, как вошли трое и уселись за столик позади них, - Фьорсен, Росек и Дафна Уинг! Пока они заказывали ужин, она сохраняла спокойствие, потому что Росек был gourmet Лакомка (франц.)., а девушка, наверно, была голодна. Но потом ей стало ясно, что спасения нет: ее все равно увидят. Притвориться, что ей нехорошо, и уйти? Или сказать Брайану? Или остаться на месте, смеяться и разговаривать, есть и пить, словно никого и нет за ее спиной?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33