Столица Польши одиннадцатого мая приняла в свои стены победителя и ожидала себе от него нового короля. Важные головы занялись тогда политикой, военная молодежь – веселостями в кругу обольстительных полек. Можно догадаться, что Адольф не пропускал ни одного редута. Раз вечером, возвратившись очень рано домой, он сидел, раздосадованный, в своей квартире и записывал в памятной книжке следующий приговор: «Польская нация непостоянна!» Такое определение характеру целого народа вылилось у него из души по случаю, что одна прелестная варшавянка, опутавшая его сетями своих черно-огненных глаз и наступившая на сердце его прекрасной ножкой (мелькавшей в танцах, как проворная рыбка в своей стихии), сама впоследствии оказалась к нему неравнодушной, сулила ему целое небо и вдруг предпочла бешеного мазуриста. Едва докончил он свой приговор, ужасный для народа и особенно для известной ему особы, как трабант загремел у его двери огромными шпорами и объявил приказ короля немедленно явиться к его величеству. Некогда ему было думать, зачем. От самого короля узнал он, что отправляется курьером к Шлиппенбаху с известием о новых победах и обещаниями скоро соединиться с лифляндским корпусом в Москве. Вместе с этим поручением велено Адольфу, до нового приказа, остаться на родине своей при генерал-вахтмейстере: так умела все мастерски уладить дипломатика баронессы Зегевольд. Отпуская Траутфеттера, король сказал, что они не надолго расстаются. Неверность польки все еще сверлила сердце Адольфа, как бурав; образ Луизы начал представляться ему в том обольстительном виде, в каком изобразил ее Густав; поручение короля было исполнено милостей, и Адольф в ту же ночь распрощался с Варшавою.
Курьер северного героя, которого одно имя бичевало кровь владык и народов, не ехал, а летел. Все шевелилось скорее там, где он являлся, – и люди, и лошади.
– Помилуй, паноче! – говорили польские извозчики почтовым смотрителям, почесывая одною рукой голову, другою прикладываясь к поле их кафтана. – То и дело кричит: рушай да рушай! коней хоть сейчас веди на живодерню.
– Цыц, бисова собака! – бывал ответ смотрителя. – Разве ты не знаешь, что офицер великого короля шведского, нашего пана и отца, делает нам честь скакать на наших лошадях, как ему заблагорассудится? Благодари его милость, что он не впряг тебя самого и не влепил тебе сотни бизунов, собачий сын!
Красноречивые убеждения шведского палаша разогревали и флегму немецкого почтальона. То печально посматривая на бездыханную трубку, у груди его покоившуюся, то умильно кивая шинкам, мимо его мелькавшим, посылал он мысленно к черту шведских офицеров, не позволявших ему ни курить, ни выпить шнапсу, и между тем чаще и сильнее похлопывал бичом над спинами своих тощих лошадей-дромадеров.
– Не Траутфеттер, а Доннерветтер надобно бы ему прозываться, – говорили сквозь зубы немецкие станционные смотрители, подавая рюмку водки бедному страдальцу почтальону, и со всею придворною вежливостию спешили отправить гостя со двора.
Провожаемый такими приветствиями, Адольф прискакал на четвертые сутки в Ригу; узнав, что Шлиппенбах находится в Пернове, отправился туда, передал ему от короля бумаги, и, желая удивить своим нечаянным приездом баронессу и невесту, которая, по мнению его, должна была умирать от нетерпения его видеть, полетел в Гельмет. Здесь у корчмы остановился он, заметив свадебный поезд. Пристальный взгляд на лица крестьян, необыкновенно развязных, и другой взгляд на миловидных крестьяночек, шушукавших промеж себя и лукаво на него поглядывавших, объяснили ему сейчас, что эта свадебная процессия была одна шутка баронессиных гостей.
Желая скрыть свое настоящее имя, он выдал себя за трабантского офицера Кикбуша, только что вчера прибывшего из армии королевской с известиями к генерал-вахтмейстеру о новых победах и теперь, по исполнении своего дела, возвращающегося в армию; присовокупил, что между тем ему дано от генерала поручение заехать по дороге в Гельмет и доложить баронессе о немедленном приезде его превосходительства; что он остановлен у корчмы видом необыкновенной толпы, угадал тайну актеров и просит позволения участвовать в их шутке. Офицеры и студенты, представлявшие чухонцев, охотно согласились принять Адольфа в свой поезд; а как офицер, игравший жениха, был чрезвычайно услужлив, то, с позволения девицы Рабе, уступил Адольфу свою ролю, прибавив, что в народном празднике первое место принадлежит вестнику народного торжества. Таким-то образом явился Адольф в виде крестьянского жениха перед своею невестою; таким-то образом подруга ее сама представила Луизе того, которого эта, может быть, никогда не желала бы видеть. Каково же было изумление и ужас Катерины Рабе, когда Луиза, при взгляде на мнимого Кикбуша, побледнела, когда трабантский офицер, бывший до того чрезвычайно смелый и ловкий, смутился, произнеся крестьянское приветствие новорожденной, и, наконец, когда он подошел к баронессе Зегевольд и вручил ей письмо.
– Рука приятеля моего Пипера! – вскричала баронесса, взглянув на адрес; потом вгляделась пристально в посланника и бросилась его обнимать, приговаривая задыхающимся от удовольствия голосом:
– Адольф! милый Адольф! этой радости я не ожидала.
– Адольф Траутфеттер! – раздалось в толпе гостей.
Фюренгоф, внутренно желавший племяннику провалиться сквозь землю, спешил, однако ж, прижать его к своему сердцу. После первых жарких лобызаний и приветствий со всех сторон, Адольф просился переодеться и явиться в настоящем своем виде. Кто бы не сказал, смотря на него: Антиной в одежде военной! Но для Луизы он был все равно что прекрасная статуя, хотя ей дан исподтишка строжайший приказ обходиться с ним как с милым женихом.
– Ты должна его любить, – прибавлено к этому грозному наказу. – Смотри, чего ему недостает? Он все имеет: ум, прекрасную наружность и богатство. Ты была бы ворона, если б и без моих наставлений упустила такой клад! Да что ж ты ничего не говоришь?
– Буду стараться исполнить волю вашу, – отвечала Луиза, опираясь ледяною рукою об руку своей милой Кете.
С другой стороны, влюбчивый Адольф, сравнивая свою невесту с теми женщинами, которыми он пленялся так часто в каждом немецком и польском городке, на марше Карловых побед, разом вычеркнул их всех не только из сердца, даже из памяти своей, и поклялся жить отныне для единственной, избранной ему в подруги самою судьбою. «Она сейчас узнала меня: это добрый знак! – думал он. – И меня испугалась; это что значит?.. Ничего худого! Как не испугать это робкое, прелестное творение появлением нежданного жениха, который, того и гляди, будет муж ее! Сердце мое и ласки матери говорят мне, что мы в дальний ящик откладывать свадьбы не станем».
Желая скорее описать свои новые чувства двоюродному брату, он искал его между гостей, но, к удивлению своему не найдя его, спросил у одного из своих молодых соотечественников о причине этого отсутствия. Вопрошаемый, бывший дальний родственник баронессе, объяснил, что она отказала Густаву от дому за неловкое представление им роли жениха, даже до забвения будто бы приличия.
– Это было в отсутствие маменьки, – продолжал вестовщик, – невеста заметила ошибку и вольное обхождение посетителя, рассердилась и рассказала все матери и…
– И загорелся сыр-бор! – сказал смеясь Адольф. – Ну, право, я не узнаю в этом деле моего двоюродного братца, скромного, стыдливого, как девушка! А все я виноват, – продолжал уже про себя Адольф, – невольный мученик! навел я тебя на след сердитого зверя моими наставлениями и погубил тебя; но этому скоро пособить можно. Мой верный Сози будет у меня шафером на свадьбе, и мы тогда заключим мировую с баронессою.
Рассуждения эти были прерваны необыкновенным криком на дворе. Адольф оглянулся и увидел, что народ сделал решительное нападение на съестные припасы. В один миг столы были очищены и бык с золотыми рогами исчез. Всех долее покрасовалась круглая шляпа с цветными лентами на маковке столба, намазанного салом, и всех более насмешили усилия чухонцев достигнуть ее; наконец и она сорвана при громких восклицаниях. Чернь веселилась потом, как обыкновенно веселится. Лишь только гости возвратились во внутренность дома, амтман возвестил о приезде его превосходительства генерал-вахтмейстера.
– Его превосходительство! – перенеслось из одной комнаты в другую. Кроме нескольких собеседников, в том числе и Красного носа, все засуетилось в гостиной, все встало с мест своих, чтобы встретить его превосходительство. Зибенбюргер остался преспокойно в креслах, как сидел: коварная усмешка пробежала по его губам; движения его, доселе свободные, сделались напоказ небрежными. Фюренгоф, при вести о прибытии главного начальника шведских войск, задрожал от страха; вынул свои золотые, луковкою, часы из кармана и сказал:
– До двух часов остался еще час?
– Да! – отвечал хладнокровно Красный нос. – Впрочем, если указательная стрелка и заврется, есть средства ее остановить.
Ответ этот был так же хорошо понят, как и напоминание времени, и рингенский барон, оправившись несколько от испуга и приосанившись, спешил засвидетельствовать свое глубочайшее почтение прибывшему генералу.
Вошел мелкорослый мужчина, погруженный в огромный парик, в лосиные перчатки и сапоги с раструбами до того, что из-под этих предметов едва заметен был человек.
– Здравствуйте, мои милые лифляндцы! Как можется? Каково поживаете? – произнес он, не сгибаясь и протягивая руку или, лучше сказать, перчатку встречавшим его низкими поклонами. – Все спокойно, все хорошо небось по милости нашего короля и нас? А? Через нашего вестника вы именно слышали уже о новых победах его величества?
– Честь и слава ему на тысячелетия! – воскликнули два или три голоса, между тем как все молчали.
– Может быть, в эту самую минуту, как я с вами говорю, новый польский король на коленах принимает венец из рук победителя. Каково, meine Kindchen! [ребятушки! – нем.]. Надобно ожидать еще великих происшествий. Кто знает? Сегодня в Варшаве, завтра в Москве; сегодня Августа долой; завтра, может быть, ждет та же участь Алексеевича.
– Последний поупрямее и тяжел на подъем, – сказал кто-то из толпы. Генерал, казалось, не слыхал этих слов: обратившись к медику Блументросту, ударил большою перчаткою по руке его и произнес ласково:
– А, мой любезный медикус! Довольны ли вы моею бумажкою? Ну, есть ли заказы? Вы меня понимаете? Я говорил о вас профессору анатомии в Пернове: да вот он сам здесь. – Потом, не дав Блументросту отвечать, продолжал, кивая Фюренгофу: – А, господин рингенский королек! к вам приехал племянничек, женишок, молодец хоть куда, любимец его величества: все эти звания требуют… понимаете ли меня? (Здесь генерал показал двумя пальцами одной руки по ладони другой, будто считал деньги.) Мы люди военные; ржавчину счищаем мастерски со всякого металла. Ха-ха-ха! (На все эти приветствия Фюренгоф униженно кланялся.) А это что за урод? – спросил Шлиппенбах Фюренгофа на ухо, показывая огромным перстом на Зибенбюргера, небрежно раскинувшегося в креслах.
– А-а! ваше превосходительство… Гм!.. это… а, а… как бы вам доложить, ваше превосходительство… – проговорил, запинаясь, рингенский барон, проклиная мысленно приятеля своего Никласзона, поставившего его в такое затруднение особою Зибенбюргера.
– Вы крепки на все, – сказал маленький генерал, махнув своею огромной лосиной рукавицей, которая раструбами едва не зацепила за нос Фюренгофа; обратился к баронессе и спросил у ней вполголоса: – Скажите мне, маменька! откуда выкопали вы этого уродца?
– Ах, мой почтеннейший генерал-вахтмейстер! – отвечала баронесса. – Ради бога говорите потише, чтобы не оскорбить этого великого человека. Барон Фюренгоф сделал мне честь привезти его ко мне.
– Гм! потом?
– Если б вы знали, что это за сокровище! Он доктор Падуанского университета, корреспондент разных принцев…
– Конечно, и шпион их.
– Физик…
– Не сомневаюсь.
– Математик…
– Когда марширует.
– Астролог…
– Может быть, подагрик и предугадывает погоду; наверно, еще и алхимист: без того не терся бы около него наш барон. Вернее всего, какой-нибудь шарлатан, который показывает истину не по-старинному, на дне кладезя, а на дне кошелька, ха-ха-ха! как ваш стригун, русский козел Андреас Дионисиус.
– Да, мой козел, – возразила баронесса с сердцем, но все-таки вполголоса, – проблеял мне вчера то, что вашему соловью шведскому никогда не удастся пропеть. Знайте… однако ж я вам не скажу этой тайны до тех пор, пока вы не дадите мне честного слова довесть до его величества мое усердие, мою неограниченную преданность, мои жертвы.
– Вы уже недоверчивы ко мне, милая мамаша? – сказал Шлиппенбах, нежно грозясь на нее огромным пальцем своей перчатки.
– Услуга так важна…
– Повинуюсь. Честное слово шведского офицера, что я исполню ваше желание.
– Теперь вы, наша армия, Лифляндия спасены! – сказала шепотом баронесса и пригласила было генерала в другую комнату, чтобы передать ему важную тайну; но когда он решительно объявил, что голова его ничего не варит при тощем желудке, тогда она присовокупила: – Будь по-вашему, только не кайтесь после. Между тем позвольте мне представить вам ученого путешественника. Господин доктор Зибенбюргер! господин генерал-вахтмейстер и главный начальник в Лифляндии желает иметь честь с вами ознакомиться.
Шлиппенбах, не вставая со стула, протянул было руку Красному носу; с своей стороны этот едва покачнулся телом вперед, кивнул и сказал равнодушно:
– Очень рад!
– Очень рад! – повторил Шлиппенбах голосом оскорбленного самолюбия, привыкшего, чтобы все падало перед ним, и неожиданно пораженного неуважением иностранца. Опустив руку, столь явно отвергнутую, он покраснел до белка глаз и присовокупил насмешливо: – Вы едете, конечно, других посмотреть и себя показать.
– Вы не ошиблись, – отвечал хладнокровно Красный нос, – составляя не последний оригинал в физическом и нравственном мире, я люблю занимать собою исполинов в этом мире! люблю сам наблюдать их; но до мелких уродцев мое внимание никогда не унижалось.
– Господин доктор едет из Московии, – подхватила баронесса, желая облегчить путь пилюле, стоявшей в горле генерала. – Он был несколько времени при дворе тамошнем и в лагере Шереметева; видел и нашего приятеля Паткуля, которого изобразил мне так живо, как бы с ним никогда не расставался.
– Следственно, он присоединился там к порядочному зверинцу, – сказал с горькой усмешкой маленький генерал.
– Не полному! – возразил спокойно Красный нос. – Дорогою имею случай дополнять недостающие экземпляры.
Шлиппенбах опять принял посылку по адресу, надулся, как клещ, думал отвечать по-военному; но, рассудив, что не найдет своего счета с таким смелым словодуэлистом, у которого орудия не выбьешь из рук, и что неприлично было бы ему, генералу шведскому, унизиться до ссоры с неизвестным путешественником, отложил свое мщение до отъезда из Гельмета, старался принять веселый вид и спустил тон речи пониже:
– Так вы удостоились лицезрения Паткуля, господин доктор? Что вы о нем разумеете?
– Что я о нем разумею? На это отвечать трудно при шведском генерале, подданном государя, которого он враг, и среди общества лифляндских дворян, которых права он защищал – как слышно было – так горячо и так безрассудно.
– Горячо, может быть, – возразил кто-то из гостей твердым голосом, – но благородно и не безрассудно!
– Лифляндия должна гордиться таким патриотом, и кто думает противное, недостоин имени благородного сына ее, – присовокупил граф Л-д (тот самый, который в царствование Екатерины I был ее любимым камергером и впоследствии времени, играя важную политическую роль в России, исходатайствовал своим соотечественникам права, за которые пострадал Паткуль).
– Кто смеет спорить с патриотизмом некоторых лифляндцев? – сказал насмешливо Шлиппенбах. – Надобно плотину слишком твердую, чтобы удержать разлив его, который, мне кажется, найдет скоро путь и в Московию.
– В этом случае, ваше превосходительство, крепко ошибаетесь, – сказал граф Л-д. – Между нами нет ни одного изменника своему государю: лифляндцы доказывали и доказывают ему преданность свою, проливая свою кровь, жертвуя имуществом и жизнию даже и тогда, когда отечество не видит в том для себя пользы. Не в Россию, а разве из России вторгнется к нам бурный поток, и, конечно, щепками вашего отряда не остановишь его и погибели нашей!
– Новое, не слыханное доселе красноречие! Щепки! великие жертвы! бурный поток! погибель Лифляндии! Какие громкие имена, граф! Мне, право, смешно слышать их, особенно от вас, в разговоре о таком ничтожном предмете, каков Паткуль. Скоро и очень скоро избавим мы Лифляндию, этого великодушного пеликана, от великих, тяжких жертв ее, перенеся театр войны подалее от растерзанного шведами отечества вашего.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68
Курьер северного героя, которого одно имя бичевало кровь владык и народов, не ехал, а летел. Все шевелилось скорее там, где он являлся, – и люди, и лошади.
– Помилуй, паноче! – говорили польские извозчики почтовым смотрителям, почесывая одною рукой голову, другою прикладываясь к поле их кафтана. – То и дело кричит: рушай да рушай! коней хоть сейчас веди на живодерню.
– Цыц, бисова собака! – бывал ответ смотрителя. – Разве ты не знаешь, что офицер великого короля шведского, нашего пана и отца, делает нам честь скакать на наших лошадях, как ему заблагорассудится? Благодари его милость, что он не впряг тебя самого и не влепил тебе сотни бизунов, собачий сын!
Красноречивые убеждения шведского палаша разогревали и флегму немецкого почтальона. То печально посматривая на бездыханную трубку, у груди его покоившуюся, то умильно кивая шинкам, мимо его мелькавшим, посылал он мысленно к черту шведских офицеров, не позволявших ему ни курить, ни выпить шнапсу, и между тем чаще и сильнее похлопывал бичом над спинами своих тощих лошадей-дромадеров.
– Не Траутфеттер, а Доннерветтер надобно бы ему прозываться, – говорили сквозь зубы немецкие станционные смотрители, подавая рюмку водки бедному страдальцу почтальону, и со всею придворною вежливостию спешили отправить гостя со двора.
Провожаемый такими приветствиями, Адольф прискакал на четвертые сутки в Ригу; узнав, что Шлиппенбах находится в Пернове, отправился туда, передал ему от короля бумаги, и, желая удивить своим нечаянным приездом баронессу и невесту, которая, по мнению его, должна была умирать от нетерпения его видеть, полетел в Гельмет. Здесь у корчмы остановился он, заметив свадебный поезд. Пристальный взгляд на лица крестьян, необыкновенно развязных, и другой взгляд на миловидных крестьяночек, шушукавших промеж себя и лукаво на него поглядывавших, объяснили ему сейчас, что эта свадебная процессия была одна шутка баронессиных гостей.
Желая скрыть свое настоящее имя, он выдал себя за трабантского офицера Кикбуша, только что вчера прибывшего из армии королевской с известиями к генерал-вахтмейстеру о новых победах и теперь, по исполнении своего дела, возвращающегося в армию; присовокупил, что между тем ему дано от генерала поручение заехать по дороге в Гельмет и доложить баронессе о немедленном приезде его превосходительства; что он остановлен у корчмы видом необыкновенной толпы, угадал тайну актеров и просит позволения участвовать в их шутке. Офицеры и студенты, представлявшие чухонцев, охотно согласились принять Адольфа в свой поезд; а как офицер, игравший жениха, был чрезвычайно услужлив, то, с позволения девицы Рабе, уступил Адольфу свою ролю, прибавив, что в народном празднике первое место принадлежит вестнику народного торжества. Таким-то образом явился Адольф в виде крестьянского жениха перед своею невестою; таким-то образом подруга ее сама представила Луизе того, которого эта, может быть, никогда не желала бы видеть. Каково же было изумление и ужас Катерины Рабе, когда Луиза, при взгляде на мнимого Кикбуша, побледнела, когда трабантский офицер, бывший до того чрезвычайно смелый и ловкий, смутился, произнеся крестьянское приветствие новорожденной, и, наконец, когда он подошел к баронессе Зегевольд и вручил ей письмо.
– Рука приятеля моего Пипера! – вскричала баронесса, взглянув на адрес; потом вгляделась пристально в посланника и бросилась его обнимать, приговаривая задыхающимся от удовольствия голосом:
– Адольф! милый Адольф! этой радости я не ожидала.
– Адольф Траутфеттер! – раздалось в толпе гостей.
Фюренгоф, внутренно желавший племяннику провалиться сквозь землю, спешил, однако ж, прижать его к своему сердцу. После первых жарких лобызаний и приветствий со всех сторон, Адольф просился переодеться и явиться в настоящем своем виде. Кто бы не сказал, смотря на него: Антиной в одежде военной! Но для Луизы он был все равно что прекрасная статуя, хотя ей дан исподтишка строжайший приказ обходиться с ним как с милым женихом.
– Ты должна его любить, – прибавлено к этому грозному наказу. – Смотри, чего ему недостает? Он все имеет: ум, прекрасную наружность и богатство. Ты была бы ворона, если б и без моих наставлений упустила такой клад! Да что ж ты ничего не говоришь?
– Буду стараться исполнить волю вашу, – отвечала Луиза, опираясь ледяною рукою об руку своей милой Кете.
С другой стороны, влюбчивый Адольф, сравнивая свою невесту с теми женщинами, которыми он пленялся так часто в каждом немецком и польском городке, на марше Карловых побед, разом вычеркнул их всех не только из сердца, даже из памяти своей, и поклялся жить отныне для единственной, избранной ему в подруги самою судьбою. «Она сейчас узнала меня: это добрый знак! – думал он. – И меня испугалась; это что значит?.. Ничего худого! Как не испугать это робкое, прелестное творение появлением нежданного жениха, который, того и гляди, будет муж ее! Сердце мое и ласки матери говорят мне, что мы в дальний ящик откладывать свадьбы не станем».
Желая скорее описать свои новые чувства двоюродному брату, он искал его между гостей, но, к удивлению своему не найдя его, спросил у одного из своих молодых соотечественников о причине этого отсутствия. Вопрошаемый, бывший дальний родственник баронессе, объяснил, что она отказала Густаву от дому за неловкое представление им роли жениха, даже до забвения будто бы приличия.
– Это было в отсутствие маменьки, – продолжал вестовщик, – невеста заметила ошибку и вольное обхождение посетителя, рассердилась и рассказала все матери и…
– И загорелся сыр-бор! – сказал смеясь Адольф. – Ну, право, я не узнаю в этом деле моего двоюродного братца, скромного, стыдливого, как девушка! А все я виноват, – продолжал уже про себя Адольф, – невольный мученик! навел я тебя на след сердитого зверя моими наставлениями и погубил тебя; но этому скоро пособить можно. Мой верный Сози будет у меня шафером на свадьбе, и мы тогда заключим мировую с баронессою.
Рассуждения эти были прерваны необыкновенным криком на дворе. Адольф оглянулся и увидел, что народ сделал решительное нападение на съестные припасы. В один миг столы были очищены и бык с золотыми рогами исчез. Всех долее покрасовалась круглая шляпа с цветными лентами на маковке столба, намазанного салом, и всех более насмешили усилия чухонцев достигнуть ее; наконец и она сорвана при громких восклицаниях. Чернь веселилась потом, как обыкновенно веселится. Лишь только гости возвратились во внутренность дома, амтман возвестил о приезде его превосходительства генерал-вахтмейстера.
– Его превосходительство! – перенеслось из одной комнаты в другую. Кроме нескольких собеседников, в том числе и Красного носа, все засуетилось в гостиной, все встало с мест своих, чтобы встретить его превосходительство. Зибенбюргер остался преспокойно в креслах, как сидел: коварная усмешка пробежала по его губам; движения его, доселе свободные, сделались напоказ небрежными. Фюренгоф, при вести о прибытии главного начальника шведских войск, задрожал от страха; вынул свои золотые, луковкою, часы из кармана и сказал:
– До двух часов остался еще час?
– Да! – отвечал хладнокровно Красный нос. – Впрочем, если указательная стрелка и заврется, есть средства ее остановить.
Ответ этот был так же хорошо понят, как и напоминание времени, и рингенский барон, оправившись несколько от испуга и приосанившись, спешил засвидетельствовать свое глубочайшее почтение прибывшему генералу.
Вошел мелкорослый мужчина, погруженный в огромный парик, в лосиные перчатки и сапоги с раструбами до того, что из-под этих предметов едва заметен был человек.
– Здравствуйте, мои милые лифляндцы! Как можется? Каково поживаете? – произнес он, не сгибаясь и протягивая руку или, лучше сказать, перчатку встречавшим его низкими поклонами. – Все спокойно, все хорошо небось по милости нашего короля и нас? А? Через нашего вестника вы именно слышали уже о новых победах его величества?
– Честь и слава ему на тысячелетия! – воскликнули два или три голоса, между тем как все молчали.
– Может быть, в эту самую минуту, как я с вами говорю, новый польский король на коленах принимает венец из рук победителя. Каково, meine Kindchen! [ребятушки! – нем.]. Надобно ожидать еще великих происшествий. Кто знает? Сегодня в Варшаве, завтра в Москве; сегодня Августа долой; завтра, может быть, ждет та же участь Алексеевича.
– Последний поупрямее и тяжел на подъем, – сказал кто-то из толпы. Генерал, казалось, не слыхал этих слов: обратившись к медику Блументросту, ударил большою перчаткою по руке его и произнес ласково:
– А, мой любезный медикус! Довольны ли вы моею бумажкою? Ну, есть ли заказы? Вы меня понимаете? Я говорил о вас профессору анатомии в Пернове: да вот он сам здесь. – Потом, не дав Блументросту отвечать, продолжал, кивая Фюренгофу: – А, господин рингенский королек! к вам приехал племянничек, женишок, молодец хоть куда, любимец его величества: все эти звания требуют… понимаете ли меня? (Здесь генерал показал двумя пальцами одной руки по ладони другой, будто считал деньги.) Мы люди военные; ржавчину счищаем мастерски со всякого металла. Ха-ха-ха! (На все эти приветствия Фюренгоф униженно кланялся.) А это что за урод? – спросил Шлиппенбах Фюренгофа на ухо, показывая огромным перстом на Зибенбюргера, небрежно раскинувшегося в креслах.
– А-а! ваше превосходительство… Гм!.. это… а, а… как бы вам доложить, ваше превосходительство… – проговорил, запинаясь, рингенский барон, проклиная мысленно приятеля своего Никласзона, поставившего его в такое затруднение особою Зибенбюргера.
– Вы крепки на все, – сказал маленький генерал, махнув своею огромной лосиной рукавицей, которая раструбами едва не зацепила за нос Фюренгофа; обратился к баронессе и спросил у ней вполголоса: – Скажите мне, маменька! откуда выкопали вы этого уродца?
– Ах, мой почтеннейший генерал-вахтмейстер! – отвечала баронесса. – Ради бога говорите потише, чтобы не оскорбить этого великого человека. Барон Фюренгоф сделал мне честь привезти его ко мне.
– Гм! потом?
– Если б вы знали, что это за сокровище! Он доктор Падуанского университета, корреспондент разных принцев…
– Конечно, и шпион их.
– Физик…
– Не сомневаюсь.
– Математик…
– Когда марширует.
– Астролог…
– Может быть, подагрик и предугадывает погоду; наверно, еще и алхимист: без того не терся бы около него наш барон. Вернее всего, какой-нибудь шарлатан, который показывает истину не по-старинному, на дне кладезя, а на дне кошелька, ха-ха-ха! как ваш стригун, русский козел Андреас Дионисиус.
– Да, мой козел, – возразила баронесса с сердцем, но все-таки вполголоса, – проблеял мне вчера то, что вашему соловью шведскому никогда не удастся пропеть. Знайте… однако ж я вам не скажу этой тайны до тех пор, пока вы не дадите мне честного слова довесть до его величества мое усердие, мою неограниченную преданность, мои жертвы.
– Вы уже недоверчивы ко мне, милая мамаша? – сказал Шлиппенбах, нежно грозясь на нее огромным пальцем своей перчатки.
– Услуга так важна…
– Повинуюсь. Честное слово шведского офицера, что я исполню ваше желание.
– Теперь вы, наша армия, Лифляндия спасены! – сказала шепотом баронесса и пригласила было генерала в другую комнату, чтобы передать ему важную тайну; но когда он решительно объявил, что голова его ничего не варит при тощем желудке, тогда она присовокупила: – Будь по-вашему, только не кайтесь после. Между тем позвольте мне представить вам ученого путешественника. Господин доктор Зибенбюргер! господин генерал-вахтмейстер и главный начальник в Лифляндии желает иметь честь с вами ознакомиться.
Шлиппенбах, не вставая со стула, протянул было руку Красному носу; с своей стороны этот едва покачнулся телом вперед, кивнул и сказал равнодушно:
– Очень рад!
– Очень рад! – повторил Шлиппенбах голосом оскорбленного самолюбия, привыкшего, чтобы все падало перед ним, и неожиданно пораженного неуважением иностранца. Опустив руку, столь явно отвергнутую, он покраснел до белка глаз и присовокупил насмешливо: – Вы едете, конечно, других посмотреть и себя показать.
– Вы не ошиблись, – отвечал хладнокровно Красный нос, – составляя не последний оригинал в физическом и нравственном мире, я люблю занимать собою исполинов в этом мире! люблю сам наблюдать их; но до мелких уродцев мое внимание никогда не унижалось.
– Господин доктор едет из Московии, – подхватила баронесса, желая облегчить путь пилюле, стоявшей в горле генерала. – Он был несколько времени при дворе тамошнем и в лагере Шереметева; видел и нашего приятеля Паткуля, которого изобразил мне так живо, как бы с ним никогда не расставался.
– Следственно, он присоединился там к порядочному зверинцу, – сказал с горькой усмешкой маленький генерал.
– Не полному! – возразил спокойно Красный нос. – Дорогою имею случай дополнять недостающие экземпляры.
Шлиппенбах опять принял посылку по адресу, надулся, как клещ, думал отвечать по-военному; но, рассудив, что не найдет своего счета с таким смелым словодуэлистом, у которого орудия не выбьешь из рук, и что неприлично было бы ему, генералу шведскому, унизиться до ссоры с неизвестным путешественником, отложил свое мщение до отъезда из Гельмета, старался принять веселый вид и спустил тон речи пониже:
– Так вы удостоились лицезрения Паткуля, господин доктор? Что вы о нем разумеете?
– Что я о нем разумею? На это отвечать трудно при шведском генерале, подданном государя, которого он враг, и среди общества лифляндских дворян, которых права он защищал – как слышно было – так горячо и так безрассудно.
– Горячо, может быть, – возразил кто-то из гостей твердым голосом, – но благородно и не безрассудно!
– Лифляндия должна гордиться таким патриотом, и кто думает противное, недостоин имени благородного сына ее, – присовокупил граф Л-д (тот самый, который в царствование Екатерины I был ее любимым камергером и впоследствии времени, играя важную политическую роль в России, исходатайствовал своим соотечественникам права, за которые пострадал Паткуль).
– Кто смеет спорить с патриотизмом некоторых лифляндцев? – сказал насмешливо Шлиппенбах. – Надобно плотину слишком твердую, чтобы удержать разлив его, который, мне кажется, найдет скоро путь и в Московию.
– В этом случае, ваше превосходительство, крепко ошибаетесь, – сказал граф Л-д. – Между нами нет ни одного изменника своему государю: лифляндцы доказывали и доказывают ему преданность свою, проливая свою кровь, жертвуя имуществом и жизнию даже и тогда, когда отечество не видит в том для себя пользы. Не в Россию, а разве из России вторгнется к нам бурный поток, и, конечно, щепками вашего отряда не остановишь его и погибели нашей!
– Новое, не слыханное доселе красноречие! Щепки! великие жертвы! бурный поток! погибель Лифляндии! Какие громкие имена, граф! Мне, право, смешно слышать их, особенно от вас, в разговоре о таком ничтожном предмете, каков Паткуль. Скоро и очень скоро избавим мы Лифляндию, этого великодушного пеликана, от великих, тяжких жертв ее, перенеся театр войны подалее от растерзанного шведами отечества вашего.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68