Я не решался задавать вопросы, – моя речь, мое произношение сразу бы выдали меня…
– Но вы нашли ее.
– Да. Я встретил ее на улице, но она сделала вид, что не узнает меня. И вот тогда я начал верить Люсьене. Я стал следить за Николь изо дня в день. А вчера вечером я увидел, как вы вошли с ней в ее квартиру и… остались там.
Если бы Жан не уделял столько внимания своему посетителю, он различил бы звук, который исходил с лестничной площадки, где появилась Флоретта и стояла, прислушиваясь к их голосам. Этот звук был знаком ему. Он слышал его много раз на поле боя. Этот смертельный хрип – даже если он вырывается из женского горла – всегда одинаков.
– Почему же вы не поднялись наверх? – спросил Жан.
– Боялся того, что мог там увидеть. Я знал, что в ярости могу убить вас обоих. А я не хотел убивать Николь. Я хотел только простить ее и вернуть…
– Это очень благородно с вашей стороны, – насмешливо заметил Жан, – но вам не за что было бы прощать ее. Если бы вы подождали десять минут, вы увидели бы, как я выхожу…
“Зачем ты лжешь, мой муж? – воскликнула в сердце своем Флоретта. – Ты же не боишься его, почему же ты лжешь? Всю ночь… ты провел с ней! О, Боже!”
Она повернулась и побежала вниз по лестнице, не думая о том, что не видит ступенек.
– Вы вышли? – с надеждой в голосе переспросил Жюльен. – Это правда, Марен?
– Послушайте! – зарычал Жан. – С меня довольно этих глупостей! Ваша жена, Ламон, больная женщина. Она не притворяется, что потеряла память. Сейчас она на грани безумия. Если бы вы оставались дома и защитили ее и своих детей, как это должен делать муж, она бы сегодня не находилась в таком состоянии. Потому что с ней это приключилось после того, как у нее на глазах убили ее детей!
– О, младенец Иисус! – всхлипнул Жюльен. – Марен, Бога ради…
Жан тронул его за плечо.
– Простите, – сказал он. – Это было жестоко с моей стороны. Ваша жена ближайшая подруга моей жены. Я изо всех сил старался защитить ее и помочь ей. Когда-то я любил ее, это было задолго до того, как вы женились на ней. Сейчас же я испытываю к ней только одно чувство – жалость…
– Извините меня, – сказал Жюльен Ламон. – Я не знал…
– Теперь знаете. Хочу дать вам один совет, месье Ламон. Немедленно уезжайте из Парижа. Сейчас здесь жизнь аристократа не стоит и свечки.
– Я знал это, – прошептал Ламон, – и шел на этот риск. Но теперь я не могу уехать, не забрав с собой Николь.
– Это ваше дело, – пожал плечами Жан, – но, Бога ради, будьте осторожны. Если вам суждено быть гильотинированным, не тащите ее с собой. Мы очень любим Николь, моя жена и я…
– Спасибо, – сказал Жюльен Ламон и пожал протянутую Жаном руку.
После бессонной ночи ожидания, когда наконец рассвело, Жан отправился на квартиру Пьера. Дверь открыла Марианна, ее широкое лицо выражало презрение.
– Убирайся отсюда, Жан Марен! – выпалила она. – Она не хочет видеть тебя!
– Может, у тебя хватит воспитания, – сердито сказал он, – объяснить мне, почему?
– А ты не знаешь? И чего только иные женщины не делают, чтобы украсть чужого мужа! А бедная слепая ничего не видит. Знатное происхождение не укрепляет женскую мораль, так ведь, Жан Марен? Надеюсь, ты получил свое удовольствие, потому что оно стоило тебе жены!
С этими словами она захлопнула дверь перед его носом и задвинула засов. Не открыла она и на его бешеный стук.
– Бог ты мой! – вырвалось у него. – Мог ли кто-нибудь на всем белом свете когда-либо вообразить такое!
Он повернулся и пошел прочь от этого дома, передвигая ноги как очень уставший и очень старый человек.
16
Он знал, где найти Флоретту. Это было нетрудно. Портняжное предприятие, основанное ею, Марианной и Пьером, смогло выдержать бурю, вызванную абсурдными мерами эбертистов и монтаньяров, так что Флоретте не угрожала страшная перспектива вновь продавать цветы на улицах. Потребности ее были невелики и даже при том, что оборот фирмы осенью 1793 и зимой 1794 года сократился, ей на жизнь хватало. Жан сразу же понял, что она найдет убежище у дю Пэнов; не знал он другого: что никакие протесты с его стороны, никакие просьбы не растопят ее ледяную решимость.
“Это я ей дал, – с горечью думал он, – эту железную гордость. Иначе и не могло быть. Я из попрошайки превратил ее в женщину, нет, более того, в принцессу; и хотя это превращение погубило меня, все равно это прекрасно”.
В конце концов, когда он после пятой или шестой попытки увидеть Флоретту возвращался в свою одинокую квартиру, ему пришло в голову, что в этой ситуации есть своя положительная черта: когда у человека отбирают что-либо, он начинает это ценить. Теперь он с полной уверенностью знал, что любит Флоретту, что эта любовь не имеет ничего общего с жалостью или с желанием защитить ее, не связана с ее слепотой или еще с полудюжиной любых несообразностей. “Теперь она зрелая женщина, – думал он, – она справилась со своей слепотой, более того, она справляется с жизнью. Ибо, когда человек отказывается подчиняться, он самоутверждается в жизни, а Флоретта твердо отказывалась склоняться перед тем, что считала неправильным… Она храбрее меня. Она скорее отказалась бы от меня или умерла, чем произнесла бы слова клятвы перед присягнувшим новой власти священником. Думаю, она все еще меня любит, но скорее откажется от меня, чем согласится на осквернение нашей любви или смирится с существованием другой женщины… Я могу пойти к Николь и убедить ее рассказать Флоретте правду, но что толку? Флоретта поверит ей, полагаю, еще меньше, чем она верит мне. Это слишком трудно объяснить, даже Пьер не поверит, что я всю ночь ходил по улицам, потому что был в смятении и хотел побыть в одиночестве…”
Он горько рассмеялся, подумав о том, что небольшая ложь могла бы сослужить хорошую службу. Но в этой ситуации он не мог солгать; он слишком часто видел, как благородная цель оскверняется недостойными для ее достижения средствами. Он мог существовать, имея кое-какую ренту и припрятанную значительную часть денег, оставленных ему отцом, хотя воспользоваться этими деньгами он не мог, поскольку в ходу были новые монеты. Обменивать золотые монеты невозможно, потому что в мире, полном подозрительности, достаточно самого факта обладания золотом, чтобы осудить человека. Но Жан Марен готов был оберегать свой мирок и жить тихо, устранившись от всякой политики, пока не настанет день, когда он и другие люди его склада смогут выступить. Его жизнь во всех отношениях состояла теперь из ожидания…
Он даже привык к этому и испытывал некое мрачное удовлетворение от своего одиночества, зная, что в любой момент может покончить с ним, отправившись к Николь. То обстоятельство, что он не наносит ей такой визит, служило ему источником гордости. Когда не остается ничего больше, говорил он себе, человек выживает. Он скрашивал скуку своего ожидания, посещая ежедневные казни, ибо террор приобрел теперь невиданный размах. Казни ужасали его, но верх брала двойственность его натуры, а бесконечная череда смертей обладала некоей притягательной силой. Он говорил себе, что существует определенная связь между тем, каким был человек, и тем, как он умирает. Он убеждался, что только люди, обладающие честью, оказывались способны кончить жизнь достойно. Утром 10 ноября 1793 года Манон Ролан подтвердила ему это.
Она, гордая, невозмутимая, подошла к эшафоту, держа за руку старика Ламарка, трясущегося от страха, помогла ему сойти с двуколки, попросила дать ей перо и бумагу, чтобы записать некоторые странные мысли, пришедшие ей в голову, в чем ей отказали. Тогда она обратилась с еще одной просьбой: чтобы старика казнили первым, потому что вид ее крови обессилит его. Потом, все такая же гордая и прекрасная, поднялась по ступенькам; осужденная за какую-то чепуху по сфабрикованным обвинениям, она, будучи душой и сердцем казненных жирондистов, женой своего мужа, глянула на уродливое, осыпающееся гипсовое чудовище, названное ими Свободой, и сказала ясным громким голосом, разнесшимся по всей площади Революции:
– О, Свобода, какие преступления совершаются от твоего имени!
Так вслед за Марией Антуанеттой умерла вторая женщина Франции, потому что революция, как всегда, во все времена и везде, пожирала своих собственных детей…
Возвращаясь с площади Революции и перебирая мысленно все увиденное, Жан заметил шумную толпу фигляров, одетых в священнические рясы и митры, пьяных, смеющихся и распевающих песни. Явными пленниками в этой процессии тащились депутаты Собрания.
– Чем хорошо безделье, – посмеялся сам над собой Жан, – оно поощряет вмешательство в чужие дела. Но это редкое и любопытное зрелище, а чем еще мне заняться?
Он смешался с толпой. Толпа перелилась через мост на остров Святого Людовика, и Жан понял, что они направляются к собору Нотр Дам. Собор уже не был церковью, над его входом висела странная надпись: “Храм Разума”. Внутри собор изменился еще больше: статуи седых святых выброшены из ниш, на их месте установлены бюсты Марата и других революционных “героев”, распятия сломаны, выброшены, изображения ангелов уничтожены, а высоко на алтаре девица Кандейль из Оперы, завернувшаяся в прозрачную ткань, представляла собой Богиню Разума. Рядом с ней расположились другие актрисы, еще более обнаженные, их балетные туники прикрывали фигуры только от бедер до талии, все же, что выше, демонстрировалось так, как создала природа.
Жан рассматривал их с холодной усмешкой, раздумывая над тем, что изобретение одежды было одним из серьезных достижений цивилизации, ибо так редко встречается достаточно красивое тело, чтобы открыто демонстрировать его людям.
Его насмешливый взгляд в конце концов задержался на одной фигуре, заслуживавшей внимания: гибкой, высокой девушке с великолепной грудью – высокой, острой, крутой, и его врожденное любопытство заставило его взглянуть на ее лицо, чтобы убедиться, соответствует ли оно совершенству ее тела. Оно соответствовало – и даже более того. Он остолбенел, у него перехватило дыхание от удивления, губы шевелились, выговаривая ее имя.
– Люсьена! – выдохнул он.
Потом очень тихо начал смеяться. Он был достаточно осторожен, чтобы не хохотать громко, так как она могла услышать его. Однако что-то в сосредоточенности его взгляда привлекло ее внимание, и ее карие глаза встретились с его глазами, после чего ее зрачки расширились в непритворном ужасе. Он стоял, изумленно глядя на нее, и лицо его было искажено этим нечестивым смехом, который казался тем более страшным, что она не могла его слышать.
Теперь они пели гимн, сочиненный Мари-Жозефом Шенье на музыку Госсека:
Приходи, о, Свобода, дочь Природы…
После этого главари эбертистов вставали один за другим и разглагольствовали, сообщая о закрытии церквей, о необходимости атеизма, о величии возвращения к чистому разуму. Жан не прислушивался к легкомысленным глупостям, которые лились потоком из их уст. Его глаза были прикованы к Люсьене Тальбот, терзали ее своим взглядом.
Представление становилось все более необузданным – взад и вперед носили святые дары, издевательски подражая причастию, зрители разражались пьяным гоготанием. Из боковых приделов, отгороженных занавесями от остального храма, до Жана доносились другие звуки: Эбер, Шомет и их сподвижники не стеснялись поклоняться культу более древнему, чем служение разуму, восходящему к почитателям Астарты в Ниневии, и еще более древним.
“Храмовые проститутки”, – тихо засмеялся Жан, но смех его был полон презрения. Существует ли вообще какое-нибудь непотребство, недоступное этим грязным свиньям?
Спустя полчаса он получил ответ на свой риторический вопрос: границ испорченности нравов у эбертистов не было совершенно никаких и ни в чем. В священных стенах собора Нотр Дам полуобнаженные танцовщицы из Оперы под жадными руками парижских подонков быстро оказались совершенно голыми, и то, что началось как танец, превратилось в такую животную оргию, что Жана покинула даже присущая ему насмешливость. Ему неудержимо захотелось блевать, освободиться от омерзительнейшего ощущения в животе.
Он повернулся, перешагивая через корчащиеся, переплетенные на полу тела, заткнув уши, чтобы не слышать животных стонов, непристойных ругательств, но прежде чем он добрался до двери, кто-то крепко схватил его за руку. Он полуобернулся, поднимая свою тяжелую трость, чтобы нанести удар, и рука его замерла, а потом медленно опустилась; он глядел в карие глаза с насмешкой и презрением; полуулыбка искривила его изуродованный рот, потом стала жестокой, как сама смерть.
– Жан, – тяжело дышала она, – пожалуйста, Жанно, уведи меня отсюда!
– Почему? – засмеялся он. – Думаю, ты находишь свое окружение вполне соответствующим…
– О, Жан, Жан, я не знала! Поверь мне, я не знала! Они сказали мне, что это будет просто праздник…
– И ради этого просто праздника, – насмешливо произнес он, показывая своей железной тростью на ее обнаженную грудь, – ты вот так оделась!
– Я не знала! – всхлипнула она. – Мы должны были давать представление. Бога ради, Жанно, уведи меня отсюда!
Жан улыбнулся, глядя ей в глаза и не помогая накинуть плащ, который был с нею. Затем взял ее за руку и повел к двери; но вакханалия уже выплеснулась на улицы, и толпа полуобнаженных дикарей танцевала фарандолу и карманьолу, распевая куплеты, целиком состоящие из слов, которые нельзя печатать ни на одном языке мира, и совершая при свете дня все те акты, которые люди всегда скрывают от посторонних глаз…
Жан не стал утруждать себя поисками фиакра – после восстания религиозных жителей Вандеи и волнений в Марселе и Лионе так много лошадей было реквизировано для армии, сражающейся с врагами внешними и внутренними, что какой бы то ни было общественный транспорт прекратил существование. Он шел, а Люсьена, повиснув у него на руке, внимательно изучала его. Он немного постарел, она могла это видеть; в волосах было больше седины. Но это был он. На его узком лице прибавилось морщин. Ему оставался год до тридцатилетия, но выглядел он гораздо старше; его волосы и лицо носили следы тревог и печалей, а не возраста. Фигура у него по-прежнему была отличная, и что-то в ней появилось новое – спокойствие, достоинство, самообладание, которое она нашла странно возбуждающим…
– Ты был ранен, – прошептала она.
– Да, – кратко ответил он. – Война, идет война, ты знаешь…
– Знаю, – сказала Люсьена. – Тяжелое ранение?
Он посмотрел на нее своими большими черными глазами.
– Нет, укус блохи. Я рожден для гильотины.
При слове “гильотина” ее улыбка застыла. Ведь достаточно ему сказать одно слово, и она тоже “чихнет в мешок” или ее “укоротят”, как выражаются они на своем гнусном жаргоне. Я становлюсь, подумала она, его пленницей, его рабыней. Он может делать со мной все, что захочет, и мне нет спасения. Слава Богу, я сохранила свою фигуру. Однажды я его отравила собой – я могу это сделать еще раз. Я знаю его слабость ко мне. Это большая удача, что природа сотворила мужчин такими чувственными животными, а иначе женщины никогда не могли бы управлять ими…
Но когда они дошли до ее маленькой и бедной комнаты, она была сама нежность. Она приготовила ему ужин, поставила на стол вино, и только когда он поел и выпил, она присела на ручку его кресла и принялась ласкать своими гибкими пальцами его жесткие волосы.
– Жанно, ты даже не представляешь себе, как это хорошо опять оказаться дома…
– Так ли уж? – холодно спросил он.
– Знаю, ты считаешь меня лживой. Я действительно была такой. И только когда я попала в Австрию, я поняла насколько ошибалась. Они все глупые напыщенные идиоты, среди них нет ни одного настоящего мужчины. Такого, как ты, мой Жанно…
– Спасибо, – невозмутимо отозвался он.
– Кроме того, я не причинила никому никакого вреда. Все, о чем я сообщала, происходило здесь, во Франции, и они не знают, что сейчас делать. Они бессильны, они конченые люди. Все короли конченые, будущее за простым народом…
– Ты наскучила мне, – прервал ее Жан. – Я наслушался лживой риторики, так что мне хватит на всю жизнь…
Он дотронулся до своей трости, и в ее глазах мелькнул страх.
– Не уходи, – попросила она. – Останься со мной на эту ночь, Жанно, и на все другие ночи. Я… я так одинока…
Жан посмотрел на нее и улыбнулся.
– Лгунья, – сказал он.
Она подошла к нему, прикрыв свои карие глаза дивными ресницами, ее рот оказался совсем близко от его рта.
– Я хочу тебя, – с чувством проворковала она. – Я никогда не знала другого мужчину, такого, как ты. Ты заставляешь все мое тело сгорать от желания, а потом я мурлыкаю от удовольствия… Иди сюда, Жанно, забудь прошлое. Люби меня, как любил раньше. Я никогда больше не покину тебя, никогда, никогда!
Жан оперся на свою трость и встал.
– Ты фантастическая женщина, Люсьена, – сказал он, – ты действительно фантастическая женщина.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43
– Но вы нашли ее.
– Да. Я встретил ее на улице, но она сделала вид, что не узнает меня. И вот тогда я начал верить Люсьене. Я стал следить за Николь изо дня в день. А вчера вечером я увидел, как вы вошли с ней в ее квартиру и… остались там.
Если бы Жан не уделял столько внимания своему посетителю, он различил бы звук, который исходил с лестничной площадки, где появилась Флоретта и стояла, прислушиваясь к их голосам. Этот звук был знаком ему. Он слышал его много раз на поле боя. Этот смертельный хрип – даже если он вырывается из женского горла – всегда одинаков.
– Почему же вы не поднялись наверх? – спросил Жан.
– Боялся того, что мог там увидеть. Я знал, что в ярости могу убить вас обоих. А я не хотел убивать Николь. Я хотел только простить ее и вернуть…
– Это очень благородно с вашей стороны, – насмешливо заметил Жан, – но вам не за что было бы прощать ее. Если бы вы подождали десять минут, вы увидели бы, как я выхожу…
“Зачем ты лжешь, мой муж? – воскликнула в сердце своем Флоретта. – Ты же не боишься его, почему же ты лжешь? Всю ночь… ты провел с ней! О, Боже!”
Она повернулась и побежала вниз по лестнице, не думая о том, что не видит ступенек.
– Вы вышли? – с надеждой в голосе переспросил Жюльен. – Это правда, Марен?
– Послушайте! – зарычал Жан. – С меня довольно этих глупостей! Ваша жена, Ламон, больная женщина. Она не притворяется, что потеряла память. Сейчас она на грани безумия. Если бы вы оставались дома и защитили ее и своих детей, как это должен делать муж, она бы сегодня не находилась в таком состоянии. Потому что с ней это приключилось после того, как у нее на глазах убили ее детей!
– О, младенец Иисус! – всхлипнул Жюльен. – Марен, Бога ради…
Жан тронул его за плечо.
– Простите, – сказал он. – Это было жестоко с моей стороны. Ваша жена ближайшая подруга моей жены. Я изо всех сил старался защитить ее и помочь ей. Когда-то я любил ее, это было задолго до того, как вы женились на ней. Сейчас же я испытываю к ней только одно чувство – жалость…
– Извините меня, – сказал Жюльен Ламон. – Я не знал…
– Теперь знаете. Хочу дать вам один совет, месье Ламон. Немедленно уезжайте из Парижа. Сейчас здесь жизнь аристократа не стоит и свечки.
– Я знал это, – прошептал Ламон, – и шел на этот риск. Но теперь я не могу уехать, не забрав с собой Николь.
– Это ваше дело, – пожал плечами Жан, – но, Бога ради, будьте осторожны. Если вам суждено быть гильотинированным, не тащите ее с собой. Мы очень любим Николь, моя жена и я…
– Спасибо, – сказал Жюльен Ламон и пожал протянутую Жаном руку.
После бессонной ночи ожидания, когда наконец рассвело, Жан отправился на квартиру Пьера. Дверь открыла Марианна, ее широкое лицо выражало презрение.
– Убирайся отсюда, Жан Марен! – выпалила она. – Она не хочет видеть тебя!
– Может, у тебя хватит воспитания, – сердито сказал он, – объяснить мне, почему?
– А ты не знаешь? И чего только иные женщины не делают, чтобы украсть чужого мужа! А бедная слепая ничего не видит. Знатное происхождение не укрепляет женскую мораль, так ведь, Жан Марен? Надеюсь, ты получил свое удовольствие, потому что оно стоило тебе жены!
С этими словами она захлопнула дверь перед его носом и задвинула засов. Не открыла она и на его бешеный стук.
– Бог ты мой! – вырвалось у него. – Мог ли кто-нибудь на всем белом свете когда-либо вообразить такое!
Он повернулся и пошел прочь от этого дома, передвигая ноги как очень уставший и очень старый человек.
16
Он знал, где найти Флоретту. Это было нетрудно. Портняжное предприятие, основанное ею, Марианной и Пьером, смогло выдержать бурю, вызванную абсурдными мерами эбертистов и монтаньяров, так что Флоретте не угрожала страшная перспектива вновь продавать цветы на улицах. Потребности ее были невелики и даже при том, что оборот фирмы осенью 1793 и зимой 1794 года сократился, ей на жизнь хватало. Жан сразу же понял, что она найдет убежище у дю Пэнов; не знал он другого: что никакие протесты с его стороны, никакие просьбы не растопят ее ледяную решимость.
“Это я ей дал, – с горечью думал он, – эту железную гордость. Иначе и не могло быть. Я из попрошайки превратил ее в женщину, нет, более того, в принцессу; и хотя это превращение погубило меня, все равно это прекрасно”.
В конце концов, когда он после пятой или шестой попытки увидеть Флоретту возвращался в свою одинокую квартиру, ему пришло в голову, что в этой ситуации есть своя положительная черта: когда у человека отбирают что-либо, он начинает это ценить. Теперь он с полной уверенностью знал, что любит Флоретту, что эта любовь не имеет ничего общего с жалостью или с желанием защитить ее, не связана с ее слепотой или еще с полудюжиной любых несообразностей. “Теперь она зрелая женщина, – думал он, – она справилась со своей слепотой, более того, она справляется с жизнью. Ибо, когда человек отказывается подчиняться, он самоутверждается в жизни, а Флоретта твердо отказывалась склоняться перед тем, что считала неправильным… Она храбрее меня. Она скорее отказалась бы от меня или умерла, чем произнесла бы слова клятвы перед присягнувшим новой власти священником. Думаю, она все еще меня любит, но скорее откажется от меня, чем согласится на осквернение нашей любви или смирится с существованием другой женщины… Я могу пойти к Николь и убедить ее рассказать Флоретте правду, но что толку? Флоретта поверит ей, полагаю, еще меньше, чем она верит мне. Это слишком трудно объяснить, даже Пьер не поверит, что я всю ночь ходил по улицам, потому что был в смятении и хотел побыть в одиночестве…”
Он горько рассмеялся, подумав о том, что небольшая ложь могла бы сослужить хорошую службу. Но в этой ситуации он не мог солгать; он слишком часто видел, как благородная цель оскверняется недостойными для ее достижения средствами. Он мог существовать, имея кое-какую ренту и припрятанную значительную часть денег, оставленных ему отцом, хотя воспользоваться этими деньгами он не мог, поскольку в ходу были новые монеты. Обменивать золотые монеты невозможно, потому что в мире, полном подозрительности, достаточно самого факта обладания золотом, чтобы осудить человека. Но Жан Марен готов был оберегать свой мирок и жить тихо, устранившись от всякой политики, пока не настанет день, когда он и другие люди его склада смогут выступить. Его жизнь во всех отношениях состояла теперь из ожидания…
Он даже привык к этому и испытывал некое мрачное удовлетворение от своего одиночества, зная, что в любой момент может покончить с ним, отправившись к Николь. То обстоятельство, что он не наносит ей такой визит, служило ему источником гордости. Когда не остается ничего больше, говорил он себе, человек выживает. Он скрашивал скуку своего ожидания, посещая ежедневные казни, ибо террор приобрел теперь невиданный размах. Казни ужасали его, но верх брала двойственность его натуры, а бесконечная череда смертей обладала некоей притягательной силой. Он говорил себе, что существует определенная связь между тем, каким был человек, и тем, как он умирает. Он убеждался, что только люди, обладающие честью, оказывались способны кончить жизнь достойно. Утром 10 ноября 1793 года Манон Ролан подтвердила ему это.
Она, гордая, невозмутимая, подошла к эшафоту, держа за руку старика Ламарка, трясущегося от страха, помогла ему сойти с двуколки, попросила дать ей перо и бумагу, чтобы записать некоторые странные мысли, пришедшие ей в голову, в чем ей отказали. Тогда она обратилась с еще одной просьбой: чтобы старика казнили первым, потому что вид ее крови обессилит его. Потом, все такая же гордая и прекрасная, поднялась по ступенькам; осужденная за какую-то чепуху по сфабрикованным обвинениям, она, будучи душой и сердцем казненных жирондистов, женой своего мужа, глянула на уродливое, осыпающееся гипсовое чудовище, названное ими Свободой, и сказала ясным громким голосом, разнесшимся по всей площади Революции:
– О, Свобода, какие преступления совершаются от твоего имени!
Так вслед за Марией Антуанеттой умерла вторая женщина Франции, потому что революция, как всегда, во все времена и везде, пожирала своих собственных детей…
Возвращаясь с площади Революции и перебирая мысленно все увиденное, Жан заметил шумную толпу фигляров, одетых в священнические рясы и митры, пьяных, смеющихся и распевающих песни. Явными пленниками в этой процессии тащились депутаты Собрания.
– Чем хорошо безделье, – посмеялся сам над собой Жан, – оно поощряет вмешательство в чужие дела. Но это редкое и любопытное зрелище, а чем еще мне заняться?
Он смешался с толпой. Толпа перелилась через мост на остров Святого Людовика, и Жан понял, что они направляются к собору Нотр Дам. Собор уже не был церковью, над его входом висела странная надпись: “Храм Разума”. Внутри собор изменился еще больше: статуи седых святых выброшены из ниш, на их месте установлены бюсты Марата и других революционных “героев”, распятия сломаны, выброшены, изображения ангелов уничтожены, а высоко на алтаре девица Кандейль из Оперы, завернувшаяся в прозрачную ткань, представляла собой Богиню Разума. Рядом с ней расположились другие актрисы, еще более обнаженные, их балетные туники прикрывали фигуры только от бедер до талии, все же, что выше, демонстрировалось так, как создала природа.
Жан рассматривал их с холодной усмешкой, раздумывая над тем, что изобретение одежды было одним из серьезных достижений цивилизации, ибо так редко встречается достаточно красивое тело, чтобы открыто демонстрировать его людям.
Его насмешливый взгляд в конце концов задержался на одной фигуре, заслуживавшей внимания: гибкой, высокой девушке с великолепной грудью – высокой, острой, крутой, и его врожденное любопытство заставило его взглянуть на ее лицо, чтобы убедиться, соответствует ли оно совершенству ее тела. Оно соответствовало – и даже более того. Он остолбенел, у него перехватило дыхание от удивления, губы шевелились, выговаривая ее имя.
– Люсьена! – выдохнул он.
Потом очень тихо начал смеяться. Он был достаточно осторожен, чтобы не хохотать громко, так как она могла услышать его. Однако что-то в сосредоточенности его взгляда привлекло ее внимание, и ее карие глаза встретились с его глазами, после чего ее зрачки расширились в непритворном ужасе. Он стоял, изумленно глядя на нее, и лицо его было искажено этим нечестивым смехом, который казался тем более страшным, что она не могла его слышать.
Теперь они пели гимн, сочиненный Мари-Жозефом Шенье на музыку Госсека:
Приходи, о, Свобода, дочь Природы…
После этого главари эбертистов вставали один за другим и разглагольствовали, сообщая о закрытии церквей, о необходимости атеизма, о величии возвращения к чистому разуму. Жан не прислушивался к легкомысленным глупостям, которые лились потоком из их уст. Его глаза были прикованы к Люсьене Тальбот, терзали ее своим взглядом.
Представление становилось все более необузданным – взад и вперед носили святые дары, издевательски подражая причастию, зрители разражались пьяным гоготанием. Из боковых приделов, отгороженных занавесями от остального храма, до Жана доносились другие звуки: Эбер, Шомет и их сподвижники не стеснялись поклоняться культу более древнему, чем служение разуму, восходящему к почитателям Астарты в Ниневии, и еще более древним.
“Храмовые проститутки”, – тихо засмеялся Жан, но смех его был полон презрения. Существует ли вообще какое-нибудь непотребство, недоступное этим грязным свиньям?
Спустя полчаса он получил ответ на свой риторический вопрос: границ испорченности нравов у эбертистов не было совершенно никаких и ни в чем. В священных стенах собора Нотр Дам полуобнаженные танцовщицы из Оперы под жадными руками парижских подонков быстро оказались совершенно голыми, и то, что началось как танец, превратилось в такую животную оргию, что Жана покинула даже присущая ему насмешливость. Ему неудержимо захотелось блевать, освободиться от омерзительнейшего ощущения в животе.
Он повернулся, перешагивая через корчащиеся, переплетенные на полу тела, заткнув уши, чтобы не слышать животных стонов, непристойных ругательств, но прежде чем он добрался до двери, кто-то крепко схватил его за руку. Он полуобернулся, поднимая свою тяжелую трость, чтобы нанести удар, и рука его замерла, а потом медленно опустилась; он глядел в карие глаза с насмешкой и презрением; полуулыбка искривила его изуродованный рот, потом стала жестокой, как сама смерть.
– Жан, – тяжело дышала она, – пожалуйста, Жанно, уведи меня отсюда!
– Почему? – засмеялся он. – Думаю, ты находишь свое окружение вполне соответствующим…
– О, Жан, Жан, я не знала! Поверь мне, я не знала! Они сказали мне, что это будет просто праздник…
– И ради этого просто праздника, – насмешливо произнес он, показывая своей железной тростью на ее обнаженную грудь, – ты вот так оделась!
– Я не знала! – всхлипнула она. – Мы должны были давать представление. Бога ради, Жанно, уведи меня отсюда!
Жан улыбнулся, глядя ей в глаза и не помогая накинуть плащ, который был с нею. Затем взял ее за руку и повел к двери; но вакханалия уже выплеснулась на улицы, и толпа полуобнаженных дикарей танцевала фарандолу и карманьолу, распевая куплеты, целиком состоящие из слов, которые нельзя печатать ни на одном языке мира, и совершая при свете дня все те акты, которые люди всегда скрывают от посторонних глаз…
Жан не стал утруждать себя поисками фиакра – после восстания религиозных жителей Вандеи и волнений в Марселе и Лионе так много лошадей было реквизировано для армии, сражающейся с врагами внешними и внутренними, что какой бы то ни было общественный транспорт прекратил существование. Он шел, а Люсьена, повиснув у него на руке, внимательно изучала его. Он немного постарел, она могла это видеть; в волосах было больше седины. Но это был он. На его узком лице прибавилось морщин. Ему оставался год до тридцатилетия, но выглядел он гораздо старше; его волосы и лицо носили следы тревог и печалей, а не возраста. Фигура у него по-прежнему была отличная, и что-то в ней появилось новое – спокойствие, достоинство, самообладание, которое она нашла странно возбуждающим…
– Ты был ранен, – прошептала она.
– Да, – кратко ответил он. – Война, идет война, ты знаешь…
– Знаю, – сказала Люсьена. – Тяжелое ранение?
Он посмотрел на нее своими большими черными глазами.
– Нет, укус блохи. Я рожден для гильотины.
При слове “гильотина” ее улыбка застыла. Ведь достаточно ему сказать одно слово, и она тоже “чихнет в мешок” или ее “укоротят”, как выражаются они на своем гнусном жаргоне. Я становлюсь, подумала она, его пленницей, его рабыней. Он может делать со мной все, что захочет, и мне нет спасения. Слава Богу, я сохранила свою фигуру. Однажды я его отравила собой – я могу это сделать еще раз. Я знаю его слабость ко мне. Это большая удача, что природа сотворила мужчин такими чувственными животными, а иначе женщины никогда не могли бы управлять ими…
Но когда они дошли до ее маленькой и бедной комнаты, она была сама нежность. Она приготовила ему ужин, поставила на стол вино, и только когда он поел и выпил, она присела на ручку его кресла и принялась ласкать своими гибкими пальцами его жесткие волосы.
– Жанно, ты даже не представляешь себе, как это хорошо опять оказаться дома…
– Так ли уж? – холодно спросил он.
– Знаю, ты считаешь меня лживой. Я действительно была такой. И только когда я попала в Австрию, я поняла насколько ошибалась. Они все глупые напыщенные идиоты, среди них нет ни одного настоящего мужчины. Такого, как ты, мой Жанно…
– Спасибо, – невозмутимо отозвался он.
– Кроме того, я не причинила никому никакого вреда. Все, о чем я сообщала, происходило здесь, во Франции, и они не знают, что сейчас делать. Они бессильны, они конченые люди. Все короли конченые, будущее за простым народом…
– Ты наскучила мне, – прервал ее Жан. – Я наслушался лживой риторики, так что мне хватит на всю жизнь…
Он дотронулся до своей трости, и в ее глазах мелькнул страх.
– Не уходи, – попросила она. – Останься со мной на эту ночь, Жанно, и на все другие ночи. Я… я так одинока…
Жан посмотрел на нее и улыбнулся.
– Лгунья, – сказал он.
Она подошла к нему, прикрыв свои карие глаза дивными ресницами, ее рот оказался совсем близко от его рта.
– Я хочу тебя, – с чувством проворковала она. – Я никогда не знала другого мужчину, такого, как ты. Ты заставляешь все мое тело сгорать от желания, а потом я мурлыкаю от удовольствия… Иди сюда, Жанно, забудь прошлое. Люби меня, как любил раньше. Я никогда больше не покину тебя, никогда, никогда!
Жан оперся на свою трость и встал.
– Ты фантастическая женщина, Люсьена, – сказал он, – ты действительно фантастическая женщина.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43