А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Разве можно участвовать в ней, если ты осознал, что она преступна? Но, с другой стороны, мне привили представления, ставшие мне близкими, – об обязанностях, чести, дружбе и храбрости на войне.
Меня терзали сомнения. Совесть моя взбунтовалась. У меня не хватало сил осмыслить эту серьезную проблему и найти удовлетворительный ответ. Уже третий день я ждал самолета. Видимо, его давно сбили. Потеряв сознание, я окунулся во мрак.

* * *

Очнулся я в постели. Возле меня дежурила женщина. Она дала мне попить, сменила компресс на голове и улыбнулась приветливо и ласково. Она была молода и красива, но объяснялась жестами. Ухаживала она за мной старательно. Это была советская медицинская сестра.
Я находился в Сталино, бывшей Юзовке. Новые большие дома этого города немецкие тыловые части облюбовали для своих нужд. Здесь расположились административно-хозяйственные учреждения и госпитали. Все общественные здания города заняли немцы.
Военный госпиталь номер 2607 разместился в здании университета. В маленькой комнате, кроме меня, находилось еще двое офицеров. Я был прикован к постели, а мои товарищи передвигались самостоятельно. Один из них, молодой лейтенант, был ранен в руку, другой, человек постарше меня, не имел никаких видимых ранений. Он был молчалив и замкнут, много читал. Молодой лейтенант был его полной противоположностью – живой, веселый и беззаботный. Он охотно помогал медицинским сестрам, любил пошутить, старался изучить русский язык, чтобы объясняться с ними. Но у него были свои огорчения, о которых он мне вскоре поведал.
Его мучило, что он оказался в тылу, у «пушкарей». Я показал на его руку: вот же доказательство, что и его род войск не застрахован от несчастных случаев. Его ранило на передовом наблюдательном пункте, выдвинутом в боевые порядки пехоты.
– Вот там была настоящая драка, – оживленно вспоминал он. – А у тыловых крыс – тишь да гладь.
Наш молчаливый бледный сосед, отложив книгу, внимательно прислушивался к разговору. Я спросил лейтенанта: что же его так влечет на передний край? Стремление быть в постоянной опасности, получить ранение, а может быть, даже пасть смертью храбрых?.. Ведь главное – выполнить долг там, куда тебя пошлют.
Такой аргумент несколько смутил лейтенанта. Видимо, над этим он еще не задумывался. Я решил, что на передовую его влечет юношеская жажда приключений. К сожалению, за этим крылось и другое.
– В тылу трудно получить награду, – смущенно признался он.
Он взглянул на свою ленту, продетую сквозь вторую петлю, почти с презрением: у него был «Железный крест» второй степени. Потом он с искренней и наивной завистью посмотрел на мой «Рыцарский крест».
Лейтенант был типичным представителем фашистской молодежной организации «Гитлерюгенд» и свой высший идеал видел в том, чтобы проявить героизм на войне. К тому же война – великолепный случай приобрести награды. Именно такие тщеславные стремления стоили жизни многим сотням тысяч молодых людей.
Я взглянул на нашего молчаливого соседа. О нем я знал очень мало. Ему, пожалуй, за пятьдесят, а он еще капитан. Значит, он из резервистов. Кроме «Железного креста» времен первой мировой войны, у него новый крест «За военные заслуги». Очевидно, он служил в тыловых частях. Мне показалось, что ему хочется вступить в разговор, но тут вошел главный врач, совершавший обход.
Главный врач – маленький толстячок в пенсне, моего звания и примерно моего возраста. Он подошел ко мне с рентгеновским снимком в руках.
– Ничего отрядного. Голень вдребезги раздроблена, а в костях масса осколков. Вас доставили слишком поздно.
На записке, которую повесили мне на шею еще в воронке, стояло: «Обработать не позже чем через сутки». Время было просрочено на пять суток.
– Все осложнилось из-за сильного нагноения. Вам придется долго лежать. Надеюсь все-таки сохранить вам ногу.
Он спросил, не нужна ли мне отдельная палата. Я поблагодарил, но отказался. Тогда он спросил, не нуждаюсь ли я еще в чем-нибудь. Я попросил как можно скорее переправить меня в Грейфсвальд.
– При вашем состоянии это удастся только позже. Да и то по этапам.
Главврач не преминул указать молодому лейтенанту, что он слишком много бегает, а рука его нуждается в покое.
– Раны на нижних конечностях заживают быстрее, потому что больному волей-неволей приходится лежать.
Обратившись затем к молчаливому пациенту, он сказал:
– Ваш рапорт об отправке на фронт я поддержу. Но с некоторыми ограничениями. В действующую армию вам, конечно, нельзя. Вы годны только для нестроевой службы. К тому же вы и не слишком молоды. Правда, теперь к этому подходят не так строго: вы, пожалуй, «ограниченно годны к строевой службе в военное время», то есть годны для службы в тыловых учреждениях или в комендатуре какого-нибудь города. Такой документ я еще могу подписать.
Сперва мне показалось, что капитан доволен заключением главного врача. Но услышав о комендатуре, он вскочил как ужаленный, встал по стойке «смирно» и произнес громче, чем обычно:
– Господин полковник! В тыловые части я пойду охотно. Но в комендатуру – ни за что!
– В вашем возрасте и при вашем состоянии здоровья работа в комендатуре – самая подходящая. А снабжение – дело неспокойное и, я бы сказал, утомительное. А впрочем, как хотите.
– Покорнейше благодарю! – произнес капитан, как бы освободившись от гнета.
Главный врач уже был за дверью.
Принесли еду, как всегда хорошую и обильную. Главный врач старался сделать все возможное для госпиталя. Раздобыть больничные койки, шкафы и тумбочки ему не удалось. Но для нас, фронтовиков, и эта обстановка казалась райской.
Как-то при обходе главный врач раздраженно спросил, довольны ли мы едой. Наша похвала его обрадовала, и он тут же поделился своими неприятностями. Два молодых эсэсовских офицера заявили, что в госпитале плохо кормят. Эти герои тыла получили увечья, наехав в пьяном виде на дерево. Чтобы получить значки за ранение, они потребовали от главврача удостоверить, что пострадали «при участии в боевых действиях». Врач отказался выдать им фальшивый документ – нелепо же приравнивать действие алкоголя к боевым действиям! И теперь эсэсовцы из мести затеяли склоку.
Прошло немного времени, и эти молодчики снова напомнили о себе. Они подали рапорт на нашего молодого лейтенанта, который тоже хорошо отзывался о питании в госпитале. Лейтенанта обвинили в сожительстве с русской женщиной, а это было равносильно осквернению расы. Мы спросили лейтенанта, в чем дело. Покраснев до корней волос, он признался, что однажды, действительно, хлопнул одну из сестер по мягкому месту – просто так, из озорства. Когда он ездил верхом на своем добром Россинанте, он тоже любил похлопывать его по крупу. Мальчишка был до того смущен, что мы невольно расхохотались. Только главный врач остался серьезен: он лишился своей лучшей помощницы.
– Спасти ее невозможно. Против СД{2} никто не пойдет. Одной жертвой больше или меньше – им безразлично.
Я был потрясен. Какие страшные результаты безобидной шутки! Чтобы оградить лейтенанта от возможных последствий, главный врач с первым же эшелоном отправил его на родину.
Даже молчаливый сосед теперь заговорил.
– Я не могу больше смотреть на это, принимать во всем этом участие. Да и на фронт я стремлюсь только из-за таких негодяев.
Оказывается, раньше он работал в управлении по делам военнопленных. К каждой армии, как он сообщил мне, приставлены так называемые оперативные группы СД, состоящие из эсэсовцев. Приказы они получают непосредственно из ведомства Гиммлера и подчинены командующему армией только в тактическом отношении, но не дисциплинарно. И во время войны и в мирное время их задача состоит в «обезвреживании оппозиционных элементов, разлагающих армию».
– В пересыльном лагере, – рассказывал капитан, – нам было приказано вылавливать в первую очередь комиссаров, евреев и прочих подозрительных лиц и передавать их органам СД. Там строго следили за тем, чтобы они были обезврежены, то есть умерщвлены. «За разложение армии» нашей медицинской сестре грозит та же участь. Может быть, на первых порах они сохранят ей жизнь для своих грязных целей. В пересыльном лагере нам без конца напоминали, что необходимо как можно больше пленных передавать органам СД или самим убивать. Недавно мы получили приказ – открыть госпиталь для больных сыпным тифом, примерно для двух тысяч русских и евреев. Этот «госпиталь», а вернее ров, окруженный колючей проволокой, надо было устроить далеко за городом, подальше от жилья, в открытом поле. Расстояние между рвом и оградой следовало сделать такое, чтобы охрана не заразилась. Но, с другой стороны, и не очень большое, чтобы можно было без промаха убить любого, кто осмелится вылезти из этого рва смерти. Руководить строительством предложили мне. Я не видел иного выхода, как сказаться больным. А теперь прошусь на фронт. Главному врачу я доверился. Дело будет улажено. Вы же знаете, что командир, который отказывается выполнить такой приказ, исчезает бесследно. Не найдешь поддержки даже у самого генерала Рейнеке – нашего начальника управления по делам военнопленных. Еще до начала Восточной кампании этот Рейнеке издал инструкцию о поведении войск на Востоке. Он приказал «держать русских военнопленных под открытым небом за колючей проволокой». Регулярную выдачу пищи пленным он рассматривал как «неверно понятую гуманность». Кейтель к этому присовокупил, что Восточная кампания – это не благородная война, а война на уничтожение.
Капитан знал все досконально. Он мог назвать номер и дату любого приказа и фамилию начальника, подписавшего его. Такие приказы, говорил он, противоречат Женевской конвенции от 27 июля 1929 года, по которой обращение с военнопленными регламентируется международным правом. Но это ничуть не смущало ни Кейтеля, ни Рейнеке. Они толкали эсэсовцев и работников органов СД на кровавые расправы с беззащитными пленными и мирными жителями оккупированных областей.
Капитан привел много примеров из собственной практики. Меня потрясло, что старый человек, больной, лишенный всякого солдатского честолюбия, не мог вынести мучений совести и был готов променять сравнительно спокойную работу в тылу на опасную и тяжелую службу на фронте. Он бежал от преступлений государственных органов своей родины, чтобы не быть ни соучастником, ни подручным. Другого выхода у него не было. Его рассказы вызвали и у меня тяжелые укоры совести.

* * *

В канун Нового года поступил приказ эвакуировать всех раненых на территорию Германии. Вероятно, предстояли тяжелые бои, а значит, и большие потери. Госпитали прифронтовой полосы надо было освободить. Меня переправили по этапам через Люблин и Берлин в Грейфсвальд. Я все еще был в тяжелом состоянии, и меня положили в авиационный госпиталь, выстроенный в 1938 году.
Здесь мне было хорошо. Я лежал в отдельной палате, выходившей окнами на юг, жена ежедневно навещала меня. По тогдашним временам лучшего нельзя было и желать. Но несмотря на все это, ни свое личное, ни общее положение я бы не назвал блестящим. Я был в самом прямом смысле этого слова прикован к постели – нога лежала в гипсе, подвешенная на блоке. Но доля простых солдат была куда горше. Если мне, командиру полка, пришлось неделю ждать госпитализации, то сколько солдат под Сталинградом погибало не от ран, а от недостатка элементарной медицинской помощи!.. Из писем я знал, что там назревает катастрофа.
Сводки верховного командования становились все скромней, но в них по-прежнему утверждалось, что «героическая борьба за Сталинград» сохраняет смысл, потому что сдерживает продвижение врага. Западнее же создается новый оборонительный фронт. Однако офицеры и солдаты, прибывавшие из-под Сталинграда, в один голос твердили, что сдержать продвижение бесконечных колонн Красной Армии невозможно. Все силы скованы обороной котла, который непрерывно сжимается. Мучения голодных, замерзающих в степи солдат, днем и ночью находящихся под обстрелом, становятся все нестерпимее.
Лежа в госпитале, я болезненно переживал эти события. 2 февраля 1943 года, когда было сломлено последнее сопротивление 6-й армии под Сталинградом, я тоже сдал и тяжело заболел.
Последствия проигрыша Сталинградской битвы были не только военного, но и психологического характера. Я чувствовал, что армией и населением овладевает глубокий пессимизм. Растут сомнения в фюрере и руководстве. Через жену и других посетителей я поддерживал связь с внешним миром. Многие шли ко мне со своими горестями, заботами и сомнениями. Все чаще возникал вопрос – кто же победит в этой войне?
Чтобы погасить все сомнения и выжать из немецкого народа последние силы, была придумана и пущена в оборот легенда о чудо-оружии, которое якобы изменит ход войны. Все, кому не хотелось думать о близости бесславного конца, ухватились за эту легенду. Осознанное чувство ответственности подменялось верой в чудо-оружие. Многие убаюкивали себя ложью, будто история потеряет всякий смысл, если Германия проиграет войну. Меня тоже терзали эти сомнения.
Однажды меня навестил сослуживец по Грейфсвальдскому полку. Он был унтер-офицером сверхсрочником и теперь дослужился до старшего инспектора{3}. Заболев, он остался служить в своем родном Грейфсвальде, в зенитном училище. Бомбардировщики с красной звездой на крыльях ему были знакомы еще по Сталинграду. Как же удивило его появление такого самолета в мирном небе Грейфсвальда! Но бомбардировщик сбрасывал не бомбы, как в Сталинграде, а листовки. Все силы были мобилизованы на сбор в уничтожение этих страшных вестников. Хранение листовок было объявлено преступлением, а распространение их каралось смертью.
Оскар Леман – так звали моего сослуживца – рассказывая, напряженно следил за выражением моего лица. Я вопросительно взглянул на него. Он торжествующе ухмыльнулся, расстегнул куртку и вытащил листовку, которую хранил на груди под рубашкой. Это был смелый поступок. Я понял, что он безгранично доверяет мне. Леман сиял: листовка была первой весточкой о судьбе уцелевших солдат нашей 60-й моторизованной пехотной дивизии и входившего в нее 92-го полка. Коротко и ясно в ней сообщалось, где и когда попали в плен сильно поредевшие остатки дивизии и что было предпринято, чтобы вырвать их из ледяного ада. Листовка утверждала, что в плену нашим однополчанам живется хорошо. Затем следовали факсимиле – подписи, которые я, к сожалению, не мог разобрать: листовка была сильно измята, а шрифт слишком мелок. Оскар улыбнулся и вытащил огромную лупу. Теперь я без труда прочитал знакомые подписи. Радость моя была безгранична! Я понял, что просто обязан известить родственников, которые ничего не знают о судьбе своих близких и считают их погибшими.
Это делалось устно через мою жену и Лемана. Тем, кто жил вне города, я написал письма. Родственники стали приходить ко мне в госпиталь.
Вопросы и сомнения были всегда одни и те же. «Можно ли верить русским? Не подделаны ли подписи?» Опасались, что подписи взяты из воинских книжек или других документов убитых. Ведь по широко распространенным в стране представлениям считалось невероятным, чтобы русские сохранили жизнь немецким солдатам, попавшим к ним в плен. И уж совершенно немыслимо поверить, что немецким военнопленным у «злых русских» живется хорошо.
На фронте бывали случаи, когда мы отбивали своих солдат, попавших в плен, особенно раненых. Мы убеждались, что советские солдаты и волоса не тронули на их головах. Основываясь на собственном опыте, я мог рассеять многие сомнения моих посетителей. Чаще всего они уезжали успокоенные. Но у многих снова возникали сомнения, потому что из России они писем не получали, а из английского и американского плена письма доходили. Они не могли знать, что руководители «Третьего рейха» наложили запрет на почту от военнопленных из Советского Союза. На запросы родственников власти отвечали отписками, ничего не говорившими ни уму, ни сердцу. Этой жестокой мерой поддерживалась басня об ужасах советского плена. В Советском Союзе об этом, конечно, знали. Поэтому письма тех, кто попал в плен под Сталинградом, стали сбрасывать над Венгрией. Таким путем еще во время войны пришла в Грейфсвальд весточка от капитана Кравилицкого. Это подтверждало правдивость листовки.
Сообщать родственникам об их близких я считал естественной товарищеской услугой, хотя и понимал, что официальные инстанции вряд ли это одобрят. Однажды в мою палату зашел главный врач, обладатель золотого партийного значка{4}. Говорили, что его страсть – палить из ружья по воронам. Видимо, он был так поглощен этим занятием, что для больных у него не оставалось времени. Во всяком случае ко мне он не являлся в течение целого года. Может быть, он решил наверстать упущенное?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33