Между тем в Дамаске усиливается партия, недовольная влиянием чужестранца Усамы на правительственные дела, положение обостряется, и ему приходится поспешно покинуть город, лишившись всего своего состояния.
Второй этап – Египет (1144 – 1154), где Усама ищет убежища, быть может, потому, что здесь живет один его дядя. Целый ряд дворцовых переворотов, военных мятежей приходится ему пережить. По-видимому, он и сам оказывается втянутым в интриги разных партий, и хотя в воспоминаниях затушевывает свою роль, но в других источниках она представляется не в особенно благоприятном свете. Быть может, жизненная школа не прошла даром, и тот наивный Усама, которого бабушка должна была предупреждать о готовящейся интриге, теперь стал опытным политиком. И в Египте он приобретает влияние. Около 1150 года по просьбе везира Усама едет с посольством в Сирию; однако конец пребывания здесь таков же, как и в Дамаске: [30] надо спасаться бегством, пробиваясь среди бедуинов и франков вооруженной силой. Второй раз Усама теряет свое состояние, разграбленное в пути при участии иерусалимского короля, не брезговавшего ремеслом пирата.
Опять Дамаск на десять лет (1164 – 1164) видит в своих стенах Усаму. Обстоятельства переменились: Буридов уже нет у власти, правит знаменитый Нур ад-Дин, такой же враг крестоносцев, как и его умерший к этому времени отец, мосульский атабек Зенги. Надежда когда-нибудь вернуться в Шейзар у Усамы окончательно пропадает: в 1157 году страшное землетрясение разрушает город, погребая под развалинами всех Мункызидов, собравшихся на семейное торжество. Из Дамаска Усама совершает паломничество в Мекку, пользуясь случаем проехать через Месопотамию (1160). Годы не ослабляют его военной энергии – в 1162 и 1164 годах он участвует с Нур ад-Дином в осаде и взятии принадлежавшей крестоносцам антиохийской крепости Харим. Там он, по-видимому, знакомится с властителем небольшого замка Кайфа, в области Диярбекра в Верхней Месопотамии.
Гостем этого эмира Усама проводит еще десять лет своей жизни (1164 – 1174). Годы берут свое: реже мы слышим про участие в сражениях, хотя охота по-прежнему влечет старца. На смену войне выступают другие интересы: свой досуг Усама посвящает теперь литературным трудам. Старость и мысли о вечном покое настойчиво направляют внимание к «людям Аллаха» – святым и анахоретам. Рассказы о них пестрят за этот период. Однако в основе характер Усамы не переменился, он все тоскует о былой шумной жизни, о войне, может быть, и о придворных интригах. Когда на горизонте восходит новая звезда, мечты начинают настойчиво влечь Усаму к засиявшему светилу. Великий Саладин, родственник дамасского покровителя Усамы Нур ад-Дина, начинает свое шествие с Египта. Там он в 1169 году появляется еще только везиром, но в 1171 году уже низлагает последнего фатымидского халифа и, признав номинально духовную власть Аббасидов, фактически является правителем Египта. Через три года он объединяет под своей властью Сирию и, утвердившись в Дамаске, проходит всю страну до Евфрата. Усама не в силах больше ждать. При дворе Саладина находится его любимый сын Мурхаф. Через него Усама добивается разрешения переселиться в Дамаск – в третий раз в своей жизни – и проводит там последние годы (1174 – 1188). [31]
Нерадостно, по-видимому, проходит у него остаток дней. «Нечего делать со стариком эмирам» – чувствует он сам, и действительно, великий Саладин, развлекшись немного стихами и воспоминаниями бывалого героя, скоро про него забывает. Кроме того, он возвращается в Египет, и только за год до смерти Усамы окончательная победа его над крестоносцами и взятие Иерусалима еще раз вдохновляют старого поэта-героя. Девяноста трех лет от роду он находит в себе силы обратиться с панегириком к герою мусульман. В 1188 году Усамы уже нет в живых; через сто лет на его могиле у подножия горы Касьюн, в Дамаске, за душу великого эмира из Шейзара молится знаменитый историк Ибн Халликан.
3
Причудливо извивается нить жизни Усамы, богата канва, на которой она выткана. Рядом с ним встают крупнейшие фигуры первого крестового похода: атабек Зенги, сын его Нур ад-Дин, великий Саладин; на втором плане группируются эмиры, богатыри, ученые, медики, анахореты. Отчетливее всех вырисовывается все же фигура автора со всеми ее достоинствами и недостатками, симпатичными и неприятными сторонами, фигура живая, как в фокусе отразившая в себе не какую-нибудь выдающуюся, исключительную личность, а частый тип мусульманского рыцаря. В этом особая ценность воспоминаний.
Рисунок, по-видимому, не прикрашен. Повествуя о своих ратных подвигах, Усама не без иронии над самим собой рассказывает, как однажды его вместе с другим всадником обратил в бегство один пехотинец. Только в рассказе о египетских мятежах он, кажется, немного расходится с историей, затушевывая свою собственную роль: «так много совершилось в то время гнусного», по его выражению. Хотелось бы нам не слышать и таких воспоминаний, как про убийство уже в десятилетнем возрасте одного слуги, где Усаму более всего поразила только слабость раненого. Плохо с нашими представлениями вяжется и бесплодная жестокость, когда Усама отрубает головы утонувших франков. Черты эти и важны тем, что дают облик живого человека, быть может, что-нибудь позабывшего по «наследственной от праотца Адама слабости», но не сознательно изменившего картину.
...В общем тона этой картины мягки. Глубокое чувство сквозит в воспоминаниях о семье, благоговение перед памятью отца, [32] на которого он смотрел «глазами любви», что не мешало, однако, подмечать и слабости (вроде увлечения астролябией). Даже против дяди, лишившего Усаму родины, не вырывается резкого слова – наоборот, подчеркивается сделанное им добро в военном воспитании племянника. Все превратности судьбы смягчаются тем, что «жизненного срока не изменить», но эта глубокая вера в судьбу, проникающая едва ли не каждый рассказ, не носит мрачного, подавляющего характера: ведь «когда люди твердо решат что-нибудь сделать, они достигают этого». Единственный раз вера в фатум, в моральную законность происшедшего колеблется: повторная утрата имущества только отмечается несколькими фразами, но гибель собранных в Египте книг остается раной в сердце на всю жизнь. Один этот штрих сразу открывает душу Усамы, внутреннюю истинную культурность этого мусульманского «всадника», поднимая его на большую высоту сравнительно с теми франкскими рыцарями, которых он так близко знал и справедливо оценивал.
С первого взгляда в воспоминаниях легко найти опору шаблонному мнению о фанатизме мусульман. Самое упоминание франков сопровождается традиционной фразой: «да проклянет их Аллах», «да покинет их Аллах», но часто в эпитете «дьяволы»-франки сквозит известное уважение перед их военной, доблестью – единственным качеством, которое признает за франками Усама. Это нужно подчеркнуть, потому что его представление сложилось не только благодаря войне, но и мирным сношениям. Самая возможность последних обнаруживает, что фанатичные фразы – только традиционная формула, которой и говорящий не придает внутреннего содержания. Она не относится к христианам вообще, и для нее нельзя было бы подыскать религиозную основу: не надо забывать, что среди придворной челяди Усамы много христиан, и не только охотничьих или стремянных; врачи той эпохи – почти исключительно христиане, и все они мирно живут при дворе мусульманских князей как раз во время ожесточенной борьбы их с крестоносцами.
Первое пребывание в Дамаске дает Усаме возможность близко узнать франков в их обыденной обстановке. Иерусалимские тамплиеры становятся его «друзьями», как он сам называет этих франков, забывая теперь про титул «дьяволы»; какой-то рыцарь предлагает взять его сына в Европу для настоящего рыцарского воспитания. В общем жизненный опыт накопляет у него в этой области скорее горькие картины: коварство иерусалимского [33] короля, не останавливающегося перед грабежом беззащитных женщин, для которых им самим была дана охранная грамота; жестокость Танкреда, приказывающего выколоть пленному герою не левый, а правый глаз, чтобы он в сражении не мог ничего видеть, если придется закрываться щитом; торгашество рыцарей при выкупе пленных – все суровые примеры жестоких нравов могли бы составить и более мрачную характеристику франков, чем та, которую дает Усама. В полном противоречии с его здравыми понятиями оказывается «божий суд», грубые развлечения, дикое невежество в медицине, и он тонко подмечает, что только те франки становятся воспитаннее, культурнее, которые дольше живут в мусульманской стране. Этот вывод нам кажется странным: мы вспоминаем, что мусульмане нисколько не уступают в жестокости и коварстве своим христианским противникам, что примеры такого рода легко было бы подобрать в тех же самых воспоминаниях. Только одна черта проводит резкую грань между Востоком и Западом: эта грань настолько ясна, что сразу можно разглядеть, где в эту эпоху культура выше – в Европе или Азии. Черта эта – культура ума, потребность в ней и органическая связь ее с жизнью. Отец Усамы, этот вояка и охотник, ночи посвящает каллиграфии, переписывая Коран; он, кроме того, поэт; сын его не только поэт, он литератор, историк и богослов, для которого самая тяжелая утрата в жизни – потеря книг. И это не единицы: такова вся среда. Нас не удивляет, что «дом мудрости» существовал в Багдаде, а «дом науки» в Каире – этих центрах тогдашней образованности, но из воспоминаний Усамы мы узнаем, что «дом знания» был и в маленьком городке Триполи. И вот, когда Триполи был взят крестоносцами, два соседних эмира, сейчас же едут к ним выкупать не драгоценности, не святыни, не женщин, наконец, а двух человек – ученого и каллиграфа. Едва ли пришедшие с Запада люди знали, что двигало душу их восточных собратьев, а если и знали, то едва ли могли понять.
Благодаря воспоминаниям Усамы мы ближе знакомимся с типом мусульманского рыцаря; мы знаем его теперь лучше, чем знали его современники в средние века, чем знала его масса крестоносцев. Мы видим отчетливо обе стороны, и невольно нас охватывает глубокое сострадание. Невольно кажется, что народы сделали бы лучше, если бы меньше сражались и больше старались понять друг друга. Нас поражает громадный размах [34] войн, которые велись тогда, и ничтожество достигнутых результатов. Крестоносцы не могли усмотреть, что у мусульман культура стояла выше, была более тонкой, более блестящей; под влиянием ее христианская цивилизация средних веков могла бы окрепнуть и очеловечиться, могла бы подойти ближе к тому синтезу, который и теперь далеким идеалом мерцает перед взорами людей. Этого не случилось, и, конечно, пути истории имеют свою разумность. Заслуга воспоминаний Усамы в том, что они показывают, как могла зарождаться взаимная симпатия между отдельными представителями мусульман и христиан, Востока и Запада. Самая возможность этой симпатии в такое время и в такой обстановке, служит лучшим доказательством возможности ее существования и между целыми народами, целыми культурами.
4
Историческая важность воспоминаний Усамы бросается сразу в глаза, и невольно хочется говорить о ней еще и еще. Она заслоняет другие стороны произведения, и до сих пор исследователи не обратили внимания на то, что «Книга назидания» совершенно своеобразный памятник литературы, притом стоящий особняком среди других арабских книг.
Как и большинство крупных деятелей своего времени, Усама был человеком литературно образованным. Собирая воедино мелкие черточки, разбросанные по разным местам воспоминаний, можно составить достаточно ясное представление и об этой стороне его личности. Не столько имена его учителей, сколько попутно оброненные характеристики вводят нас в обстановку книжной жизни той эпохи. На первом плане стояло, конечно, изучение Корана: сам отец, специалист в этой области, следит за сыновьями и даже во время охоты иногда производит своеобразную проверку. Грамматике и языку уделено не меньшее место: десять лет посвятил им Усама. В последнее понятие, как всегда у арабов, входили и поэзия, и история, и теория литературы – словом, полное гуманитарное образование того времени. Другими учителями Усамы были книги: библиотека в четыре тысячи томов, погибшая при переезде из Египта, – одна эта цифра достаточно ярко говорит о широте его интересов. Любовь к книге не была простой страстью к коллекционированию со стороны знатного эмира: книга органически входила в его [35] жизнь, и в горьком возгласе об их утрате чувствуется непритворная боль сердца. Усама не был каллиграфом, как его отец, не внешность привлекала его, а содержание. Он составил себе имя как литератор и поэт. Не менее десятка сочинений, помимо сборника стихов, упоминаются в разных источниках, и два из них дошли до нас. В первом мы встречаем теорию поэтического стиля, детально разработанную, со строгой системой и классификацией, любовно подсчитывающую всевозможные категории, число которых здесь доведено до девяноста пяти. Во всей работе чувствуется культ родного слова, то преклонение перед родным языком как самодовлеющей ценностью, которое часто у арабов заслоняло реальную обстановку жизни даже изучаемого слова. Длинной цепью, начиная с сочинения однодневного халифа Ибн аль-Му‘тазза (убит в 908 г.), проходят эти риторики и поэтики; Усама, конечно, целиком обязан трудам своих предшественников. Ничего оригинального в его произведении нет: та же идея, те же приемы, и только более детальный анализ и новые примеры обнаруживают самостоятельную работу.
Аналогичный по своей традиционности характер носит и второе дошедшее до нас произведение Усамы – «Книга о посохе». Оно посвящено рассказам о всяких знаменитых в легенде, истории и литературе посохах, начиная с жезла Моисеева и кончая палкой, на которую опирался в старости сам эмир. Исторические рассказы и анекдоты переплетаются с цитатами стихов, и в целом получается излюбленная форма антологии, в которой арабы любили нанизывать самый разнообразный материал на самые разнообразные темы. Может быть, в сюжете Усама и явился более или менее оригинальным, но построение трактата вылилось в готовую форму. И здесь мы имеем дело с продуктом чисто ученого, кабинетного творчества, питающегося не столько соками жизни, сколько традиционным книжным материалом.
Не поражают оригинальностью и стихи Усамы, сохранившиеся не только в отрывках, но даже и в довольно большом сборнике. Все они вращаются в формах классической поэзии, воспринимают по традиции те же сюжеты и приемы. Владение языком и стихом сказывается, конечно, в полной мере, но оно было вообще необходимым свойством всякого араба, получившего книжное образование. Известный поэт в кругу современников и потомков, Усама для нас является одним из сотен слагавших стихи и не поднимается выше среднего уровня. [36]
Мы не знаем непосредственно других, известных только по именам, сочинений Усамы; по аналогии с указанными можно предполагать, что и они носили тот же литературно-кабинетный характер В последнее время в Азиатском музее Российской Академии наук обнаружен автограф еще одного, неизвестного в Европе, сочинения Усамы – «Книги стоянок и жилищ». Сообщение о нем – в томе XXVI «Записок Восточного Отделения Русского Археологического Общества».
. Не эти произведения дают ему право на внимание со стороны европейского читателя, а «Книга назидания» – его собственные записки.
Автобиографией в обычном смысле ее нельзя считать: для этого она слишком мозаична; однако к другому роду литературы отнести ее мы тоже не можем. Стержнем, на котором вращается рассказ, является личная жизнь автора. Если в Европе к XIV веку мы находим не только попытки теоретического обоснования автобиографии в Convivio Данте, но и такие развитые формы ее, как хронику Фра Салимбене, то для арабов в их литературе эта идея всегда оставалась чуждой. Отдельные случайные явления, конечно, встречались: можно было бы сюда отнести исповедь известного философа аль-Газали (умер в 1111 г.), но она скорее входит в область психологии. Книга Усамы по своей идее настолько необычна, что как-то невольно хочется искать ей параллелей, если нельзя найти первоисточника. И характерно, что как раз около этого времени – в XII веке – мы встречаем несколько примеров, подходящих, с известными оговорками, правда; под ту же категорию. Один деятель той же эпохи родом из Йемена, погибший во время заговора против Саладина в 1175 году, по имени ‘Омара, в предисловии к своей книге о египетских везирах говорит и о своем собственном детстве. Однако, если в основной части рассказ служит только иллюстрацией к стихам автора, посвященным тому или иному сановнику, то и во вступлении нет почти ни одной страницы о самом авторе, а лишь о его выдающихся родственниках.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31
Второй этап – Египет (1144 – 1154), где Усама ищет убежища, быть может, потому, что здесь живет один его дядя. Целый ряд дворцовых переворотов, военных мятежей приходится ему пережить. По-видимому, он и сам оказывается втянутым в интриги разных партий, и хотя в воспоминаниях затушевывает свою роль, но в других источниках она представляется не в особенно благоприятном свете. Быть может, жизненная школа не прошла даром, и тот наивный Усама, которого бабушка должна была предупреждать о готовящейся интриге, теперь стал опытным политиком. И в Египте он приобретает влияние. Около 1150 года по просьбе везира Усама едет с посольством в Сирию; однако конец пребывания здесь таков же, как и в Дамаске: [30] надо спасаться бегством, пробиваясь среди бедуинов и франков вооруженной силой. Второй раз Усама теряет свое состояние, разграбленное в пути при участии иерусалимского короля, не брезговавшего ремеслом пирата.
Опять Дамаск на десять лет (1164 – 1164) видит в своих стенах Усаму. Обстоятельства переменились: Буридов уже нет у власти, правит знаменитый Нур ад-Дин, такой же враг крестоносцев, как и его умерший к этому времени отец, мосульский атабек Зенги. Надежда когда-нибудь вернуться в Шейзар у Усамы окончательно пропадает: в 1157 году страшное землетрясение разрушает город, погребая под развалинами всех Мункызидов, собравшихся на семейное торжество. Из Дамаска Усама совершает паломничество в Мекку, пользуясь случаем проехать через Месопотамию (1160). Годы не ослабляют его военной энергии – в 1162 и 1164 годах он участвует с Нур ад-Дином в осаде и взятии принадлежавшей крестоносцам антиохийской крепости Харим. Там он, по-видимому, знакомится с властителем небольшого замка Кайфа, в области Диярбекра в Верхней Месопотамии.
Гостем этого эмира Усама проводит еще десять лет своей жизни (1164 – 1174). Годы берут свое: реже мы слышим про участие в сражениях, хотя охота по-прежнему влечет старца. На смену войне выступают другие интересы: свой досуг Усама посвящает теперь литературным трудам. Старость и мысли о вечном покое настойчиво направляют внимание к «людям Аллаха» – святым и анахоретам. Рассказы о них пестрят за этот период. Однако в основе характер Усамы не переменился, он все тоскует о былой шумной жизни, о войне, может быть, и о придворных интригах. Когда на горизонте восходит новая звезда, мечты начинают настойчиво влечь Усаму к засиявшему светилу. Великий Саладин, родственник дамасского покровителя Усамы Нур ад-Дина, начинает свое шествие с Египта. Там он в 1169 году появляется еще только везиром, но в 1171 году уже низлагает последнего фатымидского халифа и, признав номинально духовную власть Аббасидов, фактически является правителем Египта. Через три года он объединяет под своей властью Сирию и, утвердившись в Дамаске, проходит всю страну до Евфрата. Усама не в силах больше ждать. При дворе Саладина находится его любимый сын Мурхаф. Через него Усама добивается разрешения переселиться в Дамаск – в третий раз в своей жизни – и проводит там последние годы (1174 – 1188). [31]
Нерадостно, по-видимому, проходит у него остаток дней. «Нечего делать со стариком эмирам» – чувствует он сам, и действительно, великий Саладин, развлекшись немного стихами и воспоминаниями бывалого героя, скоро про него забывает. Кроме того, он возвращается в Египет, и только за год до смерти Усамы окончательная победа его над крестоносцами и взятие Иерусалима еще раз вдохновляют старого поэта-героя. Девяноста трех лет от роду он находит в себе силы обратиться с панегириком к герою мусульман. В 1188 году Усамы уже нет в живых; через сто лет на его могиле у подножия горы Касьюн, в Дамаске, за душу великого эмира из Шейзара молится знаменитый историк Ибн Халликан.
3
Причудливо извивается нить жизни Усамы, богата канва, на которой она выткана. Рядом с ним встают крупнейшие фигуры первого крестового похода: атабек Зенги, сын его Нур ад-Дин, великий Саладин; на втором плане группируются эмиры, богатыри, ученые, медики, анахореты. Отчетливее всех вырисовывается все же фигура автора со всеми ее достоинствами и недостатками, симпатичными и неприятными сторонами, фигура живая, как в фокусе отразившая в себе не какую-нибудь выдающуюся, исключительную личность, а частый тип мусульманского рыцаря. В этом особая ценность воспоминаний.
Рисунок, по-видимому, не прикрашен. Повествуя о своих ратных подвигах, Усама не без иронии над самим собой рассказывает, как однажды его вместе с другим всадником обратил в бегство один пехотинец. Только в рассказе о египетских мятежах он, кажется, немного расходится с историей, затушевывая свою собственную роль: «так много совершилось в то время гнусного», по его выражению. Хотелось бы нам не слышать и таких воспоминаний, как про убийство уже в десятилетнем возрасте одного слуги, где Усаму более всего поразила только слабость раненого. Плохо с нашими представлениями вяжется и бесплодная жестокость, когда Усама отрубает головы утонувших франков. Черты эти и важны тем, что дают облик живого человека, быть может, что-нибудь позабывшего по «наследственной от праотца Адама слабости», но не сознательно изменившего картину.
...В общем тона этой картины мягки. Глубокое чувство сквозит в воспоминаниях о семье, благоговение перед памятью отца, [32] на которого он смотрел «глазами любви», что не мешало, однако, подмечать и слабости (вроде увлечения астролябией). Даже против дяди, лишившего Усаму родины, не вырывается резкого слова – наоборот, подчеркивается сделанное им добро в военном воспитании племянника. Все превратности судьбы смягчаются тем, что «жизненного срока не изменить», но эта глубокая вера в судьбу, проникающая едва ли не каждый рассказ, не носит мрачного, подавляющего характера: ведь «когда люди твердо решат что-нибудь сделать, они достигают этого». Единственный раз вера в фатум, в моральную законность происшедшего колеблется: повторная утрата имущества только отмечается несколькими фразами, но гибель собранных в Египте книг остается раной в сердце на всю жизнь. Один этот штрих сразу открывает душу Усамы, внутреннюю истинную культурность этого мусульманского «всадника», поднимая его на большую высоту сравнительно с теми франкскими рыцарями, которых он так близко знал и справедливо оценивал.
С первого взгляда в воспоминаниях легко найти опору шаблонному мнению о фанатизме мусульман. Самое упоминание франков сопровождается традиционной фразой: «да проклянет их Аллах», «да покинет их Аллах», но часто в эпитете «дьяволы»-франки сквозит известное уважение перед их военной, доблестью – единственным качеством, которое признает за франками Усама. Это нужно подчеркнуть, потому что его представление сложилось не только благодаря войне, но и мирным сношениям. Самая возможность последних обнаруживает, что фанатичные фразы – только традиционная формула, которой и говорящий не придает внутреннего содержания. Она не относится к христианам вообще, и для нее нельзя было бы подыскать религиозную основу: не надо забывать, что среди придворной челяди Усамы много христиан, и не только охотничьих или стремянных; врачи той эпохи – почти исключительно христиане, и все они мирно живут при дворе мусульманских князей как раз во время ожесточенной борьбы их с крестоносцами.
Первое пребывание в Дамаске дает Усаме возможность близко узнать франков в их обыденной обстановке. Иерусалимские тамплиеры становятся его «друзьями», как он сам называет этих франков, забывая теперь про титул «дьяволы»; какой-то рыцарь предлагает взять его сына в Европу для настоящего рыцарского воспитания. В общем жизненный опыт накопляет у него в этой области скорее горькие картины: коварство иерусалимского [33] короля, не останавливающегося перед грабежом беззащитных женщин, для которых им самим была дана охранная грамота; жестокость Танкреда, приказывающего выколоть пленному герою не левый, а правый глаз, чтобы он в сражении не мог ничего видеть, если придется закрываться щитом; торгашество рыцарей при выкупе пленных – все суровые примеры жестоких нравов могли бы составить и более мрачную характеристику франков, чем та, которую дает Усама. В полном противоречии с его здравыми понятиями оказывается «божий суд», грубые развлечения, дикое невежество в медицине, и он тонко подмечает, что только те франки становятся воспитаннее, культурнее, которые дольше живут в мусульманской стране. Этот вывод нам кажется странным: мы вспоминаем, что мусульмане нисколько не уступают в жестокости и коварстве своим христианским противникам, что примеры такого рода легко было бы подобрать в тех же самых воспоминаниях. Только одна черта проводит резкую грань между Востоком и Западом: эта грань настолько ясна, что сразу можно разглядеть, где в эту эпоху культура выше – в Европе или Азии. Черта эта – культура ума, потребность в ней и органическая связь ее с жизнью. Отец Усамы, этот вояка и охотник, ночи посвящает каллиграфии, переписывая Коран; он, кроме того, поэт; сын его не только поэт, он литератор, историк и богослов, для которого самая тяжелая утрата в жизни – потеря книг. И это не единицы: такова вся среда. Нас не удивляет, что «дом мудрости» существовал в Багдаде, а «дом науки» в Каире – этих центрах тогдашней образованности, но из воспоминаний Усамы мы узнаем, что «дом знания» был и в маленьком городке Триполи. И вот, когда Триполи был взят крестоносцами, два соседних эмира, сейчас же едут к ним выкупать не драгоценности, не святыни, не женщин, наконец, а двух человек – ученого и каллиграфа. Едва ли пришедшие с Запада люди знали, что двигало душу их восточных собратьев, а если и знали, то едва ли могли понять.
Благодаря воспоминаниям Усамы мы ближе знакомимся с типом мусульманского рыцаря; мы знаем его теперь лучше, чем знали его современники в средние века, чем знала его масса крестоносцев. Мы видим отчетливо обе стороны, и невольно нас охватывает глубокое сострадание. Невольно кажется, что народы сделали бы лучше, если бы меньше сражались и больше старались понять друг друга. Нас поражает громадный размах [34] войн, которые велись тогда, и ничтожество достигнутых результатов. Крестоносцы не могли усмотреть, что у мусульман культура стояла выше, была более тонкой, более блестящей; под влиянием ее христианская цивилизация средних веков могла бы окрепнуть и очеловечиться, могла бы подойти ближе к тому синтезу, который и теперь далеким идеалом мерцает перед взорами людей. Этого не случилось, и, конечно, пути истории имеют свою разумность. Заслуга воспоминаний Усамы в том, что они показывают, как могла зарождаться взаимная симпатия между отдельными представителями мусульман и христиан, Востока и Запада. Самая возможность этой симпатии в такое время и в такой обстановке, служит лучшим доказательством возможности ее существования и между целыми народами, целыми культурами.
4
Историческая важность воспоминаний Усамы бросается сразу в глаза, и невольно хочется говорить о ней еще и еще. Она заслоняет другие стороны произведения, и до сих пор исследователи не обратили внимания на то, что «Книга назидания» совершенно своеобразный памятник литературы, притом стоящий особняком среди других арабских книг.
Как и большинство крупных деятелей своего времени, Усама был человеком литературно образованным. Собирая воедино мелкие черточки, разбросанные по разным местам воспоминаний, можно составить достаточно ясное представление и об этой стороне его личности. Не столько имена его учителей, сколько попутно оброненные характеристики вводят нас в обстановку книжной жизни той эпохи. На первом плане стояло, конечно, изучение Корана: сам отец, специалист в этой области, следит за сыновьями и даже во время охоты иногда производит своеобразную проверку. Грамматике и языку уделено не меньшее место: десять лет посвятил им Усама. В последнее понятие, как всегда у арабов, входили и поэзия, и история, и теория литературы – словом, полное гуманитарное образование того времени. Другими учителями Усамы были книги: библиотека в четыре тысячи томов, погибшая при переезде из Египта, – одна эта цифра достаточно ярко говорит о широте его интересов. Любовь к книге не была простой страстью к коллекционированию со стороны знатного эмира: книга органически входила в его [35] жизнь, и в горьком возгласе об их утрате чувствуется непритворная боль сердца. Усама не был каллиграфом, как его отец, не внешность привлекала его, а содержание. Он составил себе имя как литератор и поэт. Не менее десятка сочинений, помимо сборника стихов, упоминаются в разных источниках, и два из них дошли до нас. В первом мы встречаем теорию поэтического стиля, детально разработанную, со строгой системой и классификацией, любовно подсчитывающую всевозможные категории, число которых здесь доведено до девяноста пяти. Во всей работе чувствуется культ родного слова, то преклонение перед родным языком как самодовлеющей ценностью, которое часто у арабов заслоняло реальную обстановку жизни даже изучаемого слова. Длинной цепью, начиная с сочинения однодневного халифа Ибн аль-Му‘тазза (убит в 908 г.), проходят эти риторики и поэтики; Усама, конечно, целиком обязан трудам своих предшественников. Ничего оригинального в его произведении нет: та же идея, те же приемы, и только более детальный анализ и новые примеры обнаруживают самостоятельную работу.
Аналогичный по своей традиционности характер носит и второе дошедшее до нас произведение Усамы – «Книга о посохе». Оно посвящено рассказам о всяких знаменитых в легенде, истории и литературе посохах, начиная с жезла Моисеева и кончая палкой, на которую опирался в старости сам эмир. Исторические рассказы и анекдоты переплетаются с цитатами стихов, и в целом получается излюбленная форма антологии, в которой арабы любили нанизывать самый разнообразный материал на самые разнообразные темы. Может быть, в сюжете Усама и явился более или менее оригинальным, но построение трактата вылилось в готовую форму. И здесь мы имеем дело с продуктом чисто ученого, кабинетного творчества, питающегося не столько соками жизни, сколько традиционным книжным материалом.
Не поражают оригинальностью и стихи Усамы, сохранившиеся не только в отрывках, но даже и в довольно большом сборнике. Все они вращаются в формах классической поэзии, воспринимают по традиции те же сюжеты и приемы. Владение языком и стихом сказывается, конечно, в полной мере, но оно было вообще необходимым свойством всякого араба, получившего книжное образование. Известный поэт в кругу современников и потомков, Усама для нас является одним из сотен слагавших стихи и не поднимается выше среднего уровня. [36]
Мы не знаем непосредственно других, известных только по именам, сочинений Усамы; по аналогии с указанными можно предполагать, что и они носили тот же литературно-кабинетный характер В последнее время в Азиатском музее Российской Академии наук обнаружен автограф еще одного, неизвестного в Европе, сочинения Усамы – «Книги стоянок и жилищ». Сообщение о нем – в томе XXVI «Записок Восточного Отделения Русского Археологического Общества».
. Не эти произведения дают ему право на внимание со стороны европейского читателя, а «Книга назидания» – его собственные записки.
Автобиографией в обычном смысле ее нельзя считать: для этого она слишком мозаична; однако к другому роду литературы отнести ее мы тоже не можем. Стержнем, на котором вращается рассказ, является личная жизнь автора. Если в Европе к XIV веку мы находим не только попытки теоретического обоснования автобиографии в Convivio Данте, но и такие развитые формы ее, как хронику Фра Салимбене, то для арабов в их литературе эта идея всегда оставалась чуждой. Отдельные случайные явления, конечно, встречались: можно было бы сюда отнести исповедь известного философа аль-Газали (умер в 1111 г.), но она скорее входит в область психологии. Книга Усамы по своей идее настолько необычна, что как-то невольно хочется искать ей параллелей, если нельзя найти первоисточника. И характерно, что как раз около этого времени – в XII веке – мы встречаем несколько примеров, подходящих, с известными оговорками, правда; под ту же категорию. Один деятель той же эпохи родом из Йемена, погибший во время заговора против Саладина в 1175 году, по имени ‘Омара, в предисловии к своей книге о египетских везирах говорит и о своем собственном детстве. Однако, если в основной части рассказ служит только иллюстрацией к стихам автора, посвященным тому или иному сановнику, то и во вступлении нет почти ни одной страницы о самом авторе, а лишь о его выдающихся родственниках.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31