А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Раньше не было принято арестовывать без вины.
– Значит, будет принято. Как стало принято закалывать императоров, Красс, тех, кто хочет Луну. Заметь себе здесь, что я не хочу Луну.
– За что арестован мой сын?
– Не только твой, Красс. Ты самый смелый из всех, и поехал сюда, не узнав новостей. Арестованы многие, очень многие.
– Пусть так. Я не знаю, каковы их вины перед вами. Но за что взят мой Саркис – я хотел бы знать. Потому что пришедшие за ним гвардейцы не дали разъяснений.
– Саркис и прочие взяты за то, что причастны к убийству императора Гая. Арестованы, будут допрошены, судимы и наказаны.
– Моего сына оговорили, госпожа. Он не может быть виновен в том, чего не совершалось. Император умер.
Она с улыбкой закинула голову:
– Да, от сердечной колики. Помнится, ты извещал меня. Кстати, тогда ты тоже забыл поклониться. А сейчас говоришь, что твой сын не виновен в убийстве императора.
– Разумеется, ведь император не был убит.
– Так ли, Красс? Ведь ты и я, мы знаем, что он был убит. Вами. Нет?
– Нет, госпожа. Вас ввели в заблуждение.
– Верно, Красс. Ты и ввел меня в заблуждение, если уж говорить. Хотя ты и я, мы все знали с самого начала. Нет?
– Госпожа, сейчас не время играть словами. Чей-то наговор заставил вас поступить несправедливо. Простите мне мою прямоту, но мне думается, это нужно исправить. Тем более, что по тому же наговору арестован не только Саркис, но и многие достойные юноши, как я понял из ваших слов.
– Точно, Красс, многие. Их было много. Чтобы в темноте и толкотне не видеть, куда и кого колешь. Я намереваюсь исправить свою оплошность, и воздать им по заслугам. Их будут судить и распнут на крестах вдоль Аппиевой дороги.
Красс покривил узкий рот.
– Госпожа, вам не поверят, – сказал он устало, – вам не поверят ни солдаты, ни чернь, никто. Вы женщина и чужеземка. Не будь вы вдовой Гая...
– Для тебя он император, а не свояк, Красс.
– Не будь вы вдовствующей императрицей, вы даже не могли бы рассчитывать на гражданство империи. Так что...
– ...Я императрица, Красс. И могу рассчитывать не только на гражданство, так? Ведь могу. Ты это знаешь. Я могу рассчитывать на то, что мне поверят, например. Ведь я не сделала народу ничего дурного, и всегда вовремя платила преторианцам, так?
– Мы вовремя платили преторианцам, а так же страже, сыску и наемникам, – с нажимом уточнил Красс, – мы, Сенат. Мы сбавляли налоги. Мы раздавали землю в колониях. Мы...
– А чьим именем? Ведь моим же, нет? В первую голову моим: «Ея Величество императрица Аврелия и господа Сенат». Благодарю за службу, Красс. Теперь обо мне будут говорить только хорошее. Знаешь, как было вчера? Я вызвала три отряда преторианцев, и просто сказала командирам: арестуйте тех-то и тех-то. Они отдали мне честь и пошли исполнять приказ. А ты полагаешь, что после таких замечательных декретов о регулярной выдаче жалованья, подписанных моим именем, и лишь только завизированных Сенатом, центурионы будут с тобой советоваться? Ха! – она развела руками, – скажу тебе больше, Красс. Ты можешь начать со мной бороться. Ты можешь даже попытаться убить меня. Но тогда ты, сенатор, патриций, богач, убьешь добрую императрицу, которая радела за бедный люд. Так что ты зря пользовался моим именем, Красс. А все это получилось потому, что ты убил Гая и решил схорониться в моей тени... Полагая, что напугал меня. Так-то, Красс.
Она встала и прошлась перед ним во всей красе. Из-за парика и тиары голова казалась несоразмерной стройному телу. Узкие ступни в облегающих алых сапожках неслышно попирали мозаику. Руки были скрещены на груди.
Красс молчал. Губ его совсем не стало видно, в глазах сияла чистейшая ненависть, без примеси насмешки или страха, и это ее вдохновило.
– Поговорим начистоту, Красс?
– О чем?
– О твоем сыне Саркисе, Красс. Ведь ты прибыл ко мне ради него. Вот о нем и пойдет речь.
– Мне показалось, вы высказали свою волю. И мне осталось только думать над тем, как поступить.
– Да. Но твоими стараниями, Красс, для плебса я добрая императрица Аврелия. Которой будет искренне жаль, если такой достойный и способный юноша пропадет по глупости своего надменного родителя.
– Он не поднимал руки на императора, госпожа. Он не поднимал руки на императора, клянусь вам. И вы не можете пренебречь моей клятвой. Другие пусть отвечают за себя, но Саркис не виновен.
Очень возможно. Очень возможно, Красс, ты не пустил своего чувствительного наследника понюхать императорской крови. Что ж, тем лучше. Пусть страдает за других, как Иисус Христос, в которого ты до сих пор не веришь, считая его добрым божком рабов и филантропов.
– Разве это важно, Красс? Это ведь вовсе не важно.
Безротое лицо не дрогнуло. Дрогнуло – она почувствовала хребтом – его напряженное нутро – потому что с этой реплики разговор вышел за пределы его понимания.
– Что же является для вас важным?
– Моя воля. А она повсюду и надо всеми. Это ты признаешь?
– Да, владычица, – сказал он так глухо, словно говорил не ей, а внутрь себя.
– Поэтому кто в чем провинился, и кто за что отвечает, буду решать я. А пока я предложу тебе одно условие. Выполнив его, ты купишь свободу и безбедную жизнь себе и своему сыну. Не такую жизнь, как раньше, конечно, но безбедную и вполне достойную для человека, виноватого в том, в чем виноват ты – перед своим сыном, кстати, тоже.
– Я внимаю, владычица, – сияние в его глазах пригасло.
– Условие мое просто: ты идешь ко мне в конкубины, Красс. И этот конкубинат продлится сколь мне будет угодно долго. Если ты придешься мне по нраву, я сочту, что условие выполнено, и ты получишь своего сына, свою свободу и свой пенсион.
– Я должен буду исполнять любые твои прихоти, владычица?
– Любые, о которых скажу словами, и те, о которых догадаешься без слов, тоже. И помни вот что: если у меня схватит живот, подвернется нога или потемнеет в глазах, виноватым окажешься ты. Тогда пощады не жди – ни себе, ни сыну своему... – она помолчала, давая ему осмыслить, и поинтересовалась, – ну так как, Красс?
– Разве ты оставляешь мне выбор, владычица?
Ненависти в его глазах уже не было – выгорела за краткие мгновения между вопросом и ответом. А что было, Аврелия рассматривать не стала. Она взяла его за подбородок (он поразился, какая у нее жесткая, старушечья хватка) и сказала, глядя мимо его глаз:
– А ты хорошенький, Красс. Ты знаешь это?

Подвитая челка кудлатого парика противно щекотала натертый белилами лоб. Он все порывался ее отбросить, но каждый раз, подняв руку, отдергивал ее. Нельзя. Все должно быть так, как сделали под личным Ее надзором. Он заглянул в зеркало – проверить: брови узкие, розно изогнутые, наведенные в два цвета (киноварь и индиго), их даже не нахмуришь, только заламывать получается; губы от краски сохнут, а не оближешь – кармин сотрется. Боги великие, и как женщины со всем этим справляются!..
Он погнал от себя пустую мысль. Не об этом надо думать, когда сам стал блудливой женщиной, а о том, что в глубоких зрачках Аврелии не различить ее мыслей. Взор ее, предназначенный ему, томен и пуст, как у надышавшейся дурманом проститутки, но женщина, глядящая на него, как проститутка, продает ему по одному вздоху жизнь его сына.
Доходят ли в узилище вести с воли?
Лучше б не доходили.
А на Этернейские сады медлительно спускалась ранняя ночь, и отблеск сторожевых огней тянулся по лиловеющему снегу.
Сейчас она явится. Сейчас она явится в этом рыжем парике Калигулы, который делает голову несоразмерно большой, подойдет к нему, неслышно ступая по ковру...
Но за ним пришел раб и позвал на пир.
Пир был на двоих, без музыки и розовых лепестков, и уж тем более без танцев. Два высоких стула были поставлены вместо лож, а возле тарелок лежали приборы, больше похожие на цирюльную или палаческую снасть – он поразился количеству зубьев у вилки, и тому, что зубья эти – железные, тогда как ручка в виде колонны коринфского ордера – вызолочена. С удивлением и тайным облегчением он понял, что беседовать за столом не придется, поскольку Аврелия глядела исключительно в тарелку и уплетала за обе щеки неизвестные ему варварские разносолы. Ему подали привычные кушанья, но есть не хотелось.
«Как к ней подступиться?» – спрашивал он себя, ковыряясь в еде.

Его звали Безротый Красс.
За вечно поджатые губы, узкие, как лезвия хирургических ножниц.
Слетавшие с них слова всегда бывали резки.
Теперь в тех глазах, что не успевали от него спрятать, опустив или отведя взгляд, он читал новое: «Бедняжка Красс!», – и отворачивался сам.
Позор лежал на его плечах золотой цепью, давил горло золотой гривной, язвил тело золотым шитьем далматик, жег лицо пудрой, какая в ходу у кинедов, душил благовониями...
Красавчик Красс, милашка Корнелий. Конкубина божьей милостью императрицы Аврелии. Да какая там конкубина! Даже слова подходящего для его звания в языке не сыщется. Анфилада все тянулась и тянулась, проклятые дворцовые лизоблюды все гнули и гнули умелые спины, а разгибаясь, зыркали снизу вверх наискось – точно шипами плевались ему в затылок, и шипы их плевков язвили сквозь густой волос парика, сбивая с последней мысли – о том, что предстоит ему в опочивальне.
И повсюду было очень много солдат. Двое последних запахнули за ними двери опочивальни, грохнули древками об пол – и грохот, удаляясь, прокатился по всему дворцу.
Красс думал, что, может, стоит задушить ее периной – неужто он не справится? Задушить, уйти через окно – там карниз. Добраться до города, поднять верных...
А что, собственно, творится в городе?
Он ведь и вправду не знал – уехал из дому с утра. Но если Аврелия до сих пор жива, стало быть, никто не проявил достаточно смелости, чтобы ее переиграть.
– Говорят, Красс, ты язычник?
– Да, госпожа.
– Чем христианское учение отвращает тебя, Красс?
«Тем, что оно – убежище рабов и лицемеров. Всепрощение – из слабости или из личной выгоды равно омерзительно... Не все – прощается.»
«Нельзя менять веру, не зная ее основ. У меня не было времени на их изучение, госпожа...»
Не годится.
Ему пришло в голову еще несколько ответов – столь же дерзких. Пауза тяжелела. Аврелия медленно разоблачалась, из женоподобного юнца превращаясь в голенастую девку.
Может, она из трибад?
– Я спросила, Красс.
– Тем, что запрещает тешить плоть, госпожа. «Ну, хоть как-то к месту...»
– По тебе этого не скажешь.
Да, он вдовел уже шесть лет. И презрительно обходил стороной сговорчивых женщин. И те его сторонились. На исходе семи лет вдовства он думал во второй раз жениться – на вдове своих лет или старой деве. Зов плоти приходилось заглушать настойками. Некстати пришло в голову, что снадобья вольноотпущенника-врача могли лишить его мужской силы. Прошибло потом. Открывающееся ему тело не пробуждало даже жажды насилия. Вот некоторые безумцы душат женщин, потом, еще теплых, берут... Боги, мерзость!
Сколько он уже так стоит посреди ковра?
Тем временем она разделась совсем.
Голая, рослая, белокожая.
У него не получалось даже свериться с собственным вкусом. Влекут ли его такие плотные груди, глубокий пупок и твердая выпуклость крепких колен всадницы? Он поймал себя на том, что избегает смотреть на венерин холм, выбритый так, что от щелки широкой «V» расходятся две полоски ржаво-рыжего явно крашеного ворса. Она потянулась, закинув за голову руки, чуть не вывернув блеклые вмятины подмышек...
... Саркис...
– Ну что, язычник Красс? Потешим плоть?
...и шагнула к нему вплотную. Пять с половиной локтей этой самой плоти, жадной до утешения.
Он вспомнил молодость и присосался к ее губам. Потом целовал подставленную грудь, прикусывая соски.
Она уже сидела на ложе, изрядно продавив задом перину (почему он замечает эти мелочи?), он был перед ней на коленях. Потянулся развести ее бедра, чтобы добраться до живота – и был отстранен.
Сенатор Корнелий Красс сидел на ковре у ее ног – взмокший под одежками, в парике, и терялся в догадках: что не так?
А ей за все его старания хотелось хлестнуть сановника по разрисованному лицу – и еще, и еще. Она жалела, что придумала все это. Сорокалетний честолюбец-сенатор не годился в шуты отпущения. Он молча страдал, в ниточку стиснув бледные – весь кармин перешел ей на грудь – губы. Уведенный прошлой ночью сын (где-то сейчас мается?), недавнее идиотическое благодушие (проглядели-проглядели, как втерлась в доверие когортам безродная шлюха!), прилюдный срам... И, надо думать, – после такого-то! – мужское бессилие.
Она тосковала по губам Гая. Во снах он целовал ей грудь – нежно-нежно, и поцелуи держались на коже, как упавшие лепестки. И надо же всегда просыпаться ровно за миг до того, как он должен был взять ее! Доходят ведь другие женщины во сне до конца – снись им живой, усопший или вовсе выдуманный любовник. Но на Красса она не держала зла. Он был воистину достойным врагом – словно из древней трагедии. Однако в древних трагедиях не убивают императоров за шутейные пикники под восковыми головами, и не принуждают мужчин платить собой за жизнь сына.
Гай уже девять месяцев как убит – много раньше, чем полагалось бы по исторической правде. А убийца сидит на ковре у ее ног. «Хреновый же из меня Калигула...».
– Слушай, Корнелий... Давай уже спать.
Он потерянно потянул за челку парик – тот слез, взъерошив стриженные волосы. Застежки не давались, острыми завитками въедаясь в потные пальцы.
– Морду смой...
Знать бы, где Саркис. Знать бы, что в когортах. И тогда – перину ей в глотку. Аврелия Мессалина Калигула, будь ей пусто.
– Что ты злишься? На себя дуйся, не на меня.
Оказывается, он стоял у ложа, одеревенев перекошенным лицом.
– За той вон дверью умывальная. Вода должна быть согрета.
Итак, он не исполнил ни одной ее прихоти, кроме того, что позволил разодеть и размалевать себя, как... куртизана (вот, кстати, и слово нашлось) – и то потом пришлось все снять и смыть, когда ей надоело. Стало быть, все-таки, две прихоти.
– Корнелий, выпустишь всю воду из резервуара, до утра не будет.
Он с постыдной поспешностью выскочил из умывальной, хотя вода из пасти серебряного дельфинчика уже не шла – вентиль он бережливо прикрутил, едва убедился, что лицо чисто.
Она же в умывальной задержалась надолго – ванну принимала, что ли? Зайти туда, схватить ее за волосы, голову под воду. Неужто не хватит сил? духу? Силы наверняка были, но пока он собирался с духом, она вышла, тряся мокрой головой и волоча по коврам вышитый меандрами край банной пелены.
И что? – он вот так и проспит у нее под боком всю ночь?

Так и проспал. И вторую ночь. И третью. А по утрам покорно подставлял голову парикмахерам и румянщикам – те, как нарочно, обращались с ним, словно с куклой: терли, дергали, трясли. Аврелия где-то наводила красоту сама: вставая позже него, она всегда появлялась к утренней трапезе одетой, и больше не изображала Калигулу.
Ибо Калигула день ото дня проступал в ней сам по себе. Вернее, рос в ней, пожирая ее самое.
Так, на третий день конкубината, Корнелий вместе с ней следил с балкона, как рабы, растянувшись цепочками по Садам, замазывали варом щели в укрывающих статуи коробах: «Чтоб бедняжкам не было зябко» – объяснила Аврелия, кривя губы. Она явно наслаждалась творящейся нелепицей, а Корнелий смятенно думал, что изведенный чан вара, хвала Богам – не самое разорительное безумство из предстоящих. Что там должно быть, согласно хроникам? Конь в Сенате? Галера любви – лупанарий для сенаторских жен? (А хорошо, что у него нет жены!) Самоходная махина для отсечения голов, на пути которой по ключицы зарывают в землю приговоренных?
Но стоило кривой ухмылке соскользнуть с ее губ, как его охватывала оторопь – неужто молчаливая умная варварка учинит все это? И казалось возможным попросить о свидании с сыном. И даже о том, чтобы перед свиданием смыть с себя проклятую краску. И почему-то даже лезло в голову, что нужно ее бы приголубить, хоть приобнять за нахохленные плечи – не по супружески, так по отцовски, по братски – чутье подсказывало, что объятия рабов не греют. А заемная ласка куртизана? А?
Ведь ночами они спали, отвернувшись друг от друга, и раскатившись к краям ложа. Аврелия больше не раздевалась напоказ. И Корнелий порой был готов думать, что ей неловко за свою выдумку с конкубинатом. Но потом она начинала кривить рот, щурить глаза, и ее хотелось убить.
Чем смотреть на эти злосчастные Сады, лучше думать о сыне – больно, но отрадно.
Саркис – единственная кровинка – пошел не в его породу. От этого больно вдвойне, больше, до смертной сладости больно видеть его тишайшую никчемность. Он даже не пишет стихов. Как эта дикарка смела думать, что Саркис мог быть там с кинжалом!! Он, Корнелий, мог!! Другие юноши – могли. И были. И разили, в темноте раня друг друга в руки. Саркис – нет. Он даже не знал.
Но в итоге Гай сражен напрасно, а Саркис – в темнице. За его, Корнелия, слепоту.
Тонкие и пушистые, отпущенные до лопаток по старинной эллинской моде волосы.
1 2 3 4