— Человек сто.
Он прикинул: значит, можно будет появиться в Лас-Касасе не жалким нищим, можно будет купить приличный костюм, найти подходящее жилье, устроиться… Он сказал:
— Хорошо, полтора песо с головы.
— Один песо, отец. Мы очень бедные.
— Полтора песо. — Голос из прошлого настойчиво прошептал ему на ухо: они не ценят того, за что не уплачено. Так говорил старый священник, которого он сменил в Консепсьоне. Старик пояснил: эти люди жалуются на бедность, на голод, но у них всегда припасено кое-что про черный день. Священник сказал: — Завтра в два часа дня приносите деньги и приводите детей в конюшню сеньора Лера.
Женщина сказала:
— Хорошо, отец. — Она, видимо, осталась довольна: выторговала пятьдесят сентаво с головы. Священник пошел дальше. Скажем, сто человек детей, подсчитывал он, вместе с завтрашней мессой это будет сто шестьдесят песо. Может, удастся нанять пару мулов с проводником за сорок песо. Сеньор Лер даст мне еды на шесть дней. Останется сто двадцать песо. Да это целое состояние после всего, что было за последние годы. Встречные отдавали ему дань уважения, мужчины снимали шляпы. Будто снова наступили те дни, когда священников но преследовали. Прежняя жизнь возвращалась, точно забытая привычка, которая заставляла его высоко держать голову, управляла его походкой и даже вкладывала слова в уста. Из харчевни кто-то позвал:
— Отец!
Тучный, с тройным торгашеским подбородком человек в жилетке, несмотря на жару, и при часах на цепочке.
— Да? — сказал священник. Позади этого человека, на уровне его головы, стояли бутылки — минеральная вода, пиво, спиртные напитки… Священник вошел с пыльной улицы под пекло керосиновой лампы.
— Что тебе? — спросил он властным, нетерпеливым тоном, таким новым и таким привычным для него.
— Вам, отец, может, нужно вино для причастия?
— Пожалуй… но только в кредит.
— Священникам кредит у меня всегда широкий. Я человек религиозный. У нас тут все религиозные. Вы, наверно, будете крестить? — Он алчно подался вперед, держась почтительно и в то же время нагловато, — мол, оба мы люди образованные и придерживаемся одного образа мыслей.
— Да, пожалуй…
Хозяин харчевни понимающе улыбнулся. Нам с вами, будто намекал он, незачем вдаваться в подробности, мы и так понимаем друг друга. Он сказал:
— Раньше, когда церковь не была закрыта, меня выбрали казначеем «Общества святого причастия». Я добрый католик, отец. Народ здесь, конечно, невежественный. Не удостоите ли вы меня чести выпить стаканчик бренди? — По-своему он был вполне искренен.
Священник нерешительно проговорил:
— С твоей стороны очень… — Два стакана были уже налиты. Ему вспомнилась его последняя выпивка, когда он сидел в темноте на кровати, слушая начальника полиции, и видел при вспышках электричества, как исчезают остатки вина. Это воспоминание, точно рука, снимало с него доспехи и оставляло его беззащитным. От запаха бренди он почувствовал сухость во рту. Он подумал: какой я комедиант! Мне нечего делать здесь среди хороших людей. Он повертел стакан в руке и вдруг вспомнил и все остальные выпитые им стаканы. Он вспомнил, как зубной врач говорил о своих детях и как Мария вынула из тайника бутылочку, сбереженную для него — для пьющего падре.
Он нехотя пригубил стакан.
— Бренди хорошее, отец, — сказал хозяин харчевни.
— Да. Хорошее бренди.
— Могу уступить вам дюжину бутылок за шестьдесят песо.
— Откуда мне взять шестьдесят песо? — Он подумал: в некоторых отношениях по ту сторону границы было, пожалуй, лучше. Страх и смерть — еще не самое плохое. Жизнь порой тянется впустую.
— Я не хочу наживаться на вас, отец. Пятьдесят песо.
— Пятьдесят, шестьдесят. Какая разница?
— Пейте, отец. Еще стаканчик. Бренди хорошее. — Хозяин угодливо нагнулся над стойкой и сказал: — Ну а полдюжины, отец, за двадцать четыре песо? — И добавил с хитрой улыбкой: — Ведь придется крестить, отец.
Как страшно, что все так быстро забываешь и возвращаешься к прежнему! Он слышал свой голос, свои беседы на улице и эту консепсьонскую интонацию, как будто бы ничего не было — ни смертного греха без покаяния, ни постыдного бегства. Бренди приобрело противный привкус — привкус порока. Господь прощает малодушие и страсти, обуревающие человека, но можно ли простить благочестие, которое всего лишь привычка? Он вспомнил женщину в тюрьме и ее несокрушимое самодовольство. Вот и он такой же. Он проглотил бренди, будто испил проклятие. Метис еще может спастись: спасение молнией ударяет в злые сердца, но благочестие, ставшее привычкой, освобождает тебя от всего, кроме молитвы на сон грядущий, кроме участия в собраниях церковных обществ и прикосновения смиренных губ к твоей руке в черной перчатке.
— Лас-Касас — прекрасный город, отец. Говорят, там каждый день можно слушать мессу.
Вот еще один благочестивец. Таких много. Хозяин харчевни подливал ему бренди в стакан, но аккуратно — так, чтобы не переусердствовать. Он сказал:
— Когда приедете в Лас-Касас, отец, отыщите там моего кума на Гвадалупа-стрит. У него харчевня — ближайшая к церкви. Хороший человек. Казначей «Общества святого причастия» — я ведь тоже был здесь казначеем в прежние добрые времена. Он продаст недорого все, что вам нужно. Ну-с, а несколько бутылок в дорогу возьмете?
Священник пил бренди. А почему не пить? Ведь это вошло у него в привычку так же, как набожность и назидательный тон. Он сказал:
— Три бутылки. За одиннадцать песо. Оставьте их для меня. — Он допил бренди и вышел на улицу. В домах светились огни, и широкая улица расстилалась между освещенными окнами, как прерия. Он оступился, попав ногой в ямку, и почувствовал чью-то руку у себя на локте. — А, Педро! Кажется, так тебя зовут? Спасибо, Педро!
— Рад услужить, отец.
Церковь стояла в темноте глыбой льда; лед подтаивал на жаре. В одном месте крыша у церкви просела, штукатурка над входом осыпалась. Священник покосился на Педро, задерживая дыхание, чтобы Педро не почуял запаха бренди, но разглядел только смутные очертания его лица. Он проговорил вкрадчиво, точно хотел обмануть лихоимца, притаившегося у него в сердце:
— Скажи людям, Педро, что за крещение я возьму только по одному песо… — Ничего, на бренди хватит, хотя, конечно, в Лас-Касас он приедет как нищий. Молчание длилось секунды две, а потом хитрый крестьянский голос затянул:
— Мы бедные, отец. Песо — это большие деньги. Вот у меня, например, трое детей. Нельзя ли, отец, по семьдесят пять сентаво?
Мисс Лер вытянула ноги, обутые в шлепанцы; из темноты на веранду слетались жуки. Она сказала:
— Однажды в Питтсбурге… — Ее брат спал с прошлогодним номером газеты на коленях; в тот день им доставили почту. Священник сочувственно хмыкнул, как в прежние дни, но это был неудачный ход. Мисс Лер замолчала и потянула носом. — Странно! Мне почудилось, будто пахнет спиртным.
Священник затаил дыхание и сел в качалку поглубже. Он подумал: как здесь тихо, как спокойно. А ведь некоторые горожане не могут спать в таких местах из-за тишины; тишина иной раз, как шум, назойливо гудит в ушах.
— О чем это я говорила, отец?
— Однажды в Питтсбурге…
— А, да. В Питтсбурге… Я ждала поезда. Читать мне было нечего — книги ведь очень дороги. Дай, думаю, куплю газету, все равно какую — новости везде одни и те же. Но когда я ее развернула… Называлась она, кажется, «Полис ньюс». Кто бы мог подумать, что такие вещи печатают! Я, конечно, прочла всего несколько строк. Ничего страшнее со мной в жизни не случалось. Это… Это открыло мне глаза.
— Да-а…
— Мистеру Леру я об этом не сказала. Если б он узнал, то, наверно, изменил бы мнение обо мне.
— Ведь ничего дурного вы не сделали.
— Да, но знать про такие вещи…
Где-то вдали засвистела птица; лампа на столе начала коптить, мисс Лер нагнулась и убавила фитиль — точно пригасила единственный огонек на мили вокруг. Священник снова почувствовал вкус бренди во рту — так запах эфира напоминает человеку о недавней операции, пока он не привыкнет к тому, что жив. Бренди связывало его совсем с другим существованием. Он еще не свыкся с этим глубоким покоем. Пройдет время, и все наладится, сказал он себе, я подтянусь — ведь заказано всего три бутылки. Больше я пить не стану, там мне это не понадобится. Он знал, что лжет. Мистер Лер вдруг проснулся и сказал:
— Так вот, я говорил…
— Ты ничего не говорил, милый. Ты спал.
— Нет, речь шла о мерзавце Гувере [Гувер Герберт Кларк — американский президент (1929-1933), известный своей реакционной политикой].
— Ошибаешься, милый. Это было задолго…
— Что ж, день сегодня тоже долгий, — сказал мистер Лер. — И отец, наверно, устал… после всех этих исповедей, — добавил он с чуть заметным отвращением.
Поток исповедников тянулся с восьми до десяти — два часа, заполненные всем дурным, что сотворила за три года такая маленькая деревушка. Зла было не так уж много — город мог бы блеснуть и худшим. Впрочем… Человек ограничен в своих поступках. Пьянство, прелюбодеяние, безнравственность. Чувствуя вкус бренди на языке, он сидел в качалке в одном из стойл и не смотрел на тех, кто стоял рядом с ним на коленях. Остальные дожидались своей очереди в соседнем стойле, тоже опустившись на колени. Конюшня мистера Лера уже давно пустовала. У него осталась только одна старая лошадь, которая хрипло отфыркивалась в темноте под покаянный шепот.
— Сколько раз?
— Двенадцать, отец. А может, и больше. — И лошадь фыркнула.
Удивительно, какое простодушие сопутствует греху, — простодушия нет только у закоренелых осторожных преступников да у святых. Эти люди выходили из конюшни чистыми; один он не принес покаяния в грехах, не исповедался, не получил отпущения. Вот этому человеку ему хотелось сказать: «В любви ничего дурного нет, но любовь должна быть счастливой, открытой. Дурно, когда она тайная и не приносит счастья… Что может быть хуже такой любви? Только если теряешь Бога. А это и есть потеря Бога. Незачем налагать на тебя епитимью, дитя мое, ты и так много страдал». А другому хотелось сказать: «Похоть — это еще не самое дурное. Но вот настанет день, настанет час, и она может перейти в любовь — вот почему мы должны страшиться похоти. А если кто возлюбил свои грехи, тот уже несет на себе проклятие». Но привычная манера исповедника взяла свое: он будто опять сидел в душном, похожем на гроб ящике, где люди хоронят с помощью священника свои пороки. И он говорил:
— Смертный грех… опасно… надо владеть собой, — точно эти слова что-то значили. Он говорил: — Прочитай три раза «Отче наш» и три раза «Богородицу». — Он устало шептал: — Пьянство лишь начало… — И понимал, что ему нечего противопоставить даже этому обычному пороку, когда от него самого несет спиртным по всему стойлу. Он налагал епитимью наспех, сухо, машинально. Человек уйдет от него, не дождавшись ни чуткости, ни поддержки, и скажет: «Плохой священник».
Он говорил:
— Эти законы созданы для людей. Церковь не ждет от нас… если ты не можешь соблюдать пост, тогда ешь, вот и все. — Старуха болтала и болтала без удержу, исповедники рядом в стойле беспокойно переминались с колена на колено, лошадь фыркнула, а старуха все болтала, что постных дней она не соблюдает, что вечернюю молитву не договаривает до конца. И вдруг с чувством острой тоски он вспомнил заложников во дворе тюрьмы, и как они стояли в очереди к водопроводному крану, не глядя на него — на священника. Сколько страданий, сколько мужества по ту сторону гор! Он яростно перебил старуху: — Исповедуйся толком. Мне не важно знать, продается ли в вашей лавке рыба и клонит ли тебя ко сну вечером. Говори о своих настоящих грехах.
— Я хорошая женщина, отец, — удивленно пискнула она.
— Тогда что тебе здесь надо, зачем ты отнимаешь время у плохих людей? — Он сказал: — Любишь ли ты хоть кого-нибудь, кроме себя самой?
— Я люблю Господа, отец, — надменно проговорила старуха. Он быстро взглянул на нее и увидел при свете свечи, стоявшей на полу, черствые изюминки старческих глаз под черной шалью. Вот еще одна благочестивая вроде меня.
— Откуда в тебе такая уверенность? Любить Господа — это так, как любить мужчину… или ребенка. Потребность быть с Ним, возле Него. — Он безнадежно махнул рукой. — Потребность защитить Его от самой себя.
Отпустив последнего исповедника, он пошел через двор к дому мистера Лера. На веранде горела лампа, мисс Лер сидела с вязаньем в руках, с пастбища доносился запах травы, смоченной первыми дождями. Вот где можно бы жить счастливо, не будь ты неразрывно связан со страхом и страданиями — уныние так же входит в привычку, как набожность. Может быть, он по долгу своему обязан порвать эту связь, обязан найти покой и мир. Его снедала зависть к тем, кто исповедался и получил отпущение грехов. Через шесть дней, сказал он себе, в Лас-Касасе я тоже… Но ему не верилось, что кому-то дана власть снять тяжесть с его сердца. Даже когда он пьет, любовь не дает ему забыть содеянный грех. От ненависти освободиться легче. Мисс Лер сказала:
— Садитесь, отец. Вы, наверно, устали. Я, конечно, не верю в исповедь. И мистер Лер тоже не верит.
— Да?
— Не понимаю, как вы можете сидеть там и выслушивать про все эти ужасы… Помню, однажды в Питтсбурге…
Мулов привели накануне вечером, чтобы в путь можно было отправиться сразу же после мессы — второй, которую он служил в конюшне мистера Лера. Проводник — тощий, беспокойный человек — где-то спал, наверно, с мулами; он никогда не бывал в Лас-Касасе и знал дорогу туда только понаслышке. Мисс Лер с вечера заявила, что она разбудит священника, но он проснулся сам еще до рассвета. Лежа на кровати, он услышал треск будильника в соседней комнате, похожий на телефонный звонок. Потом в коридоре послышалось шлеп-шлеп домашних туфель мисс Лер и стук-стук в дверь. Лежа на спине, мистер Лер спал безмятежным сном — плоский, прямой, как статуя епископа на надгробной плите.
Священник не раздевался на ночь, и как только мисс Лер постучала, он сразу же отворил дверь, не дав ей скрыться. Грузная, в сетке для волос, она испуганно вскрикнула, застигнутая врасплох.
— Простите.
— Ничего, ничего. Сколько у вас уйдет времени на мессу, отец?
— Причастников много. Минут сорок пять.
— Я приготовлю вам кофе и сандвичи.
— Спасибо, не стоит.
— Не отпустим же мы вас на голодный желудок. Она проводила священника до двери и остановилась чуть позади него, так, чтобы кто-нибудь невзначай не увидел ее этим безлюдным, ранним утром. Над лугом клубился серый свет; тюльпанное дерево покрывалось цветами еще на один день. За речкой, где он купался, к конюшне мистера Лера шли прихожане; на таком расстоянии они казались мелкими, будто и не человеческие существа. Он чувствовал, как счастье насторожилось вокруг и ждет, что он окунется в него, точно детвора на киносеансе или на родео. Да, ему было бы хорошо, если б он не оставил позади ничего, кроме тяжелых воспоминаний. Человек должен стоять не за насилие, а за мир, и он уйдет в сторону мира.
— Вы так хорошо меня приняли, мисс Лер.
Странно было почувствовать вначале, что в тебе видят гостя, а не преступника или пьющего падре. Эти люди еретики, но им и в голову не приходило, что он плохой человек; они не лезли ему в душу, подобно его собратьям-католикам.
— Мы были рады вам, отец. Но там вам будет лучше. В Лас-Касасе хорошо. Это прекрасный город — высоконравный, как любит говорить мистер Лер. Если вы встретитесь там с отцом Кинтаной, передайте ему от нас привет. Он был здесь три года назад.
Ударили в колокол; его сняли с церковной колокольни и повесили около конюшни мистера Лера. Он звонил, как звонят в обычный воскресный день в любом другом месте.
— Иной раз, — сказала мисс Лер, — мне хочется сходить в церковь.
— За чем же дело стало?
— Мистеру Леру это не понравится. Он очень строгий. Но теперь церковные службы бывают так редко — до следующей, наверно, пройдет три года.
— Я вернусь раньше.
— Нет, едва ли, — сказала мисс Лер. — Дорога к нам нелегкая, а Лас-Касас прекрасный город. Там электрические фонари на улицах, две гостиницы. Отец Кинтана тоже обещал вернуться, но ведь христиане есть повсюду, правда? Зачем ему приезжать сюда? Да и мы не так уж в нем нуждаемся.
Мимо калитки прошли небольшой группой индейцы — низкорослые, мосластые, они были как выходцы из каменного века; мужчины в холщовых рубашках по колено держали в руках длинные шесты, а женщины с черными косами и топорными чертами лица несли детей за спиной.
— Индейцы узнали, что вы здесь, — сказала мисс Лер. — Наверно, миль пятьдесят прошли. — Индейцы остановились у калитки и уставились на священника. Когда он посмотрел на них, они пали на колени и стали креститься — странным, мелким крестом, касаясь носа, ушей и подбородка. — Мой брат ужасно сердится, — сказала мисс Лер, — если при нем кто-нибудь становится на колени перед священником, но я не вижу в этом ничего дурного.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26