Он рисковал их жизнью ради того, что было для них простым суеверием, чем-то вроде просыпанной соли или скрещенных пальцев. Он начал было:
— Мой мул…
— Ему засыпали кукурузы, — сказала она, потом добавила: — И уходите к северу. На юге уже опасно.
— Я думал, может, в Кармен…
— Там ведут слежку.
— Ну что ж… — Он грустно сказал: — Вот жизнь немножко наладится, тогда, может быть… — И, сделав знак креста в воздухе, благословил ее, но она стояла перед ним, еле сдерживая нетерпение, и ждала, когда же он уйдет отсюда навсегда.
— Ну что ж, прощай, Мария.
— Прощайте.
Сгорбившись, он пошел через площадь. Он чувствовал, что все до одного в этой деревне с радостью следят за его уходом — уходом смутьяна, которого они из суеверия или по каким-то другим непонятным причинам не захотели выдать полиции. Он завидовал тому гринго — его бы они заманили в ловушку со спокойной душой. Этому человеку по крайней мере не надо таскать за собой бремя благодарности.
Внизу под откосом, изрытым копытами мулов и вкривь и вкось перерезанным древесными корнями, текла река фута в два глубиной. На берегу валялись пустые консервные банки и битое стекло. Под прибитой к дереву надписью: «Мусор выбрасывать запрещается» — громоздилась куча отбросов со всей деревни, постепенно сползающая в реку. Когда начнутся дожди, это все унесет водой. Он ступил на груду банок и гнилых овощей, поднял свой портфель и вздохнул: портфель был хороший — тоже память о прежних мирных днях. Пройдет месяц-другой, и не вспомнишь, что когда-то жизнь шла совсем по-иному. Замок был сорван; он просунул руку под шелковую подкладку…
Бумаги оказались на месте; он с сожалением бросил свой портфель в кучу мусора. Вся его молодость, полная такого значения и милая его сердцу, канула среди консервных банок. Этот портфель он получил в подарок от прихожан в Консепсьоне к пятой годовщине своего рукоположения… За деревом кто-то шевельнулся. Он вытащил ноги из мусора под гуденье мух, поднявшихся с кучи, и, зажав бумаги в руке, обошел ствол — посмотреть, кто за ним подглядывает. Девочка сидела на корне и постукивала о него пятками. Глаза у нее были крепко зажмурены. Он сказал:
— Милая, кто тебя обидел? — Глаза открылись — злые, покрасневшие — и со смехотворной гордостью посмотрели на него.
Она сказала:
— Ты… ты.
— Я?
— Ты меня обидел.
Он шагнул к ней с величайшей осторожностью, точно это был пугливый зверек. Щемящее чувство разлило слабость по всему его телу. Он сказал:
— Я? Чем же?
Она злобно сказала:
— Они смеются надо мной.
— Из-за меня?
Она сказала:
— У каждого есть отец… он работает.
— Я тоже работаю.
— Ты ведь священник?
— Да.
— Педро говорит, ты не мужчина. Женщине с тобой делать нечего. Я не понимаю, что это значит.
— Он, видно, сам не понимает.
— Нет, понимает, — сказала она. — Ему десять лет. И я тоже хочу понять. Ты уходишь он нас?
— Да.
Она выхватила улыбку из своего обширного, разнообразного запаса, и он снова ужаснулся ее зрелости.
— Скажи мне… — прошептала она, словно ластясь к нему. Она сидела на корне рядом с кучей мусора, и в ней была какая-то отчаянная удаль. Жизнь уже отметила ее червоточиной. Эта девочка безоружна, у нее нет ни прелести, ни обаяния, которые могли бы послужить ей защитой. Сердце у него заныло, предчувствуя утрату. Он сказал:
— Милая, береги себя…
— От чего? Почему ты уходишь?
Он подошел к ней чуть поближе, думая: может же человек поцеловать свою дочь. Но она отскочила назад.
— Не смей меня трогать, — пискнула она своим старческим голоском и захихикала. Он подумал: дети родятся со смутным ощущением любви, они впитывают ее с молоком матери, но от их родителей, от их друзей зависит, какая это будет любовь — та, что спасает, или та, что губит. Похоть тоже своего рода любовь. Он уже видел, как она запутывается в жизни, точно муха в паутине; рука Марии, поднятая для удара, Педро, в сумраке нашептывающий то, что ей еще рано знать, и полиция, обшаривающая лес, — всюду насилие. Он стал беззвучно молиться:
— Господи, навлеки на меня любую смерть — без покаяния, в грехе, — только спаси этого ребенка.
Ему надлежало спасать души; когда-то все это казалось так просто — читать проповеди, организовывать религиозные общества, пить кофе с пожилыми дамами в гостиных с зарешеченными окнами, освящать новые дома, чуть помахивая кадилом, носить черные перчатки… Легче легкого, все равно что копить деньги. Теперь это стало для него тайной. Он сознавал свою полную непригодность.
Он опустился на колени и потянул девочку к себе, а она захихикала и стала отбиваться от него. Он сказал:
— Я люблю тебя. Я твой отец, и я люблю тебя. Пойми, пойми! — Он крепко держал ее за руки, и она вдруг затихла, глядя ему в лицо. Он сказал: — Я бы жизнь отдал, нет, этого мало — душу… Милая, милая, постарайся понять, как ты много значишь! — Вот в чем разница между его верой и верой тех, других: политические вожди народа пекутся лишь о делах государства, республики, а судьба этого ребенка важнее всего континента. Он сказал: — Береги себя, ведь ты так… так нужна. Президент в столице ездит под охраной вооруженных солдат, но тебя, дитя мое, охраняют все ангелы небесные. — Ее глаза — темные, бессмысленные — смотрели на него в упор. И он понял, что пришел слишком поздно. — Прощай, милая, — сказал он и неловко поцеловал ее. Глупый, ослепленный любовью стареющий человек разжал руки и поплелся назад к площади, чувствуя, как за его сгорбленными плечами грязный мир со всех сторон обступает эту девочку, чтобы погубить ее. Мул, оседланный, стоял у ларька с минеральной водой.
— Идите на север, отец, — сказал какой-то человек и помахал ему вслед рукой. Нельзя обременять себя привязанностями, а вернее, надо любить каждую человеческую душу, как свое дитя. Стремление спасти, охранить должно распространяться на весь мир, но оно, словно больное животное, было опутано по ногам и привязано веревкой к дереву. Он повернул мула на юг.
Он ехал буквально по следам полицейского отряда. Если не торопиться и не обгонять отставших, такой путь будет более или менее надежным. Теперь ему надо только достать вино, и вино виноградное; без него он никому не нужен. Тогда уж действительно лучше уйти на север и через горы пробраться в тот благополучный штат, где в крайнем случае на него наложат штраф и на несколько дней посадят в тюрьму, потому что уплатить ему будет нечем. Время окончательной капитуляции еще не настало; он готов был идти на мелкие капитуляции и расплачиваться за них новыми страданиями; к тому же теперь его одолевала потребность принести хоть какую-нибудь жертву за свою дочь. Он останется здесь еще на месяц, еще на год… Трясясь по лесам на муле, он в виде подкупа давал обещание Господу сохранять твердость духа… Мул вдруг уперся копытами в землю и стал намертво: крохотная зеленая змейка поднялась на тропинке во весь рост и с шипением, как горящая спичка, скрылась в траве. Мул пошел дальше.
Когда они приближались к какой-нибудь деревне, он останавливал мула и подходил к хижинам, насколько хватало смелости, пешком — ведь тут могли сделать остановку полицейские, — а потом быстро проезжал дальше, ни с кем не заговаривая, а только бросая встречным «Buenos dias», и на лесной тропинке снова разыскивал след подков лейтенантской лошади. В голове у него было пусто — ни одной ясной мысли, хотелось лишь как можно дальше уйти от той деревни, где он ночевал. Спасенные из портфеля бумаги он по-прежнему сжимал в кулаке. Кто-то привязал ему к седлу гроздь бананов штук в пятьдесят, и еще у него было мачете и мешочек с запасом свечей; время от времени он съедал по одному банану — спелому, сочному, с коричневой шкуркой и отдающему на вкус мылом. На верхней губе от банана оставался след, похожий на усы.
Через шесть часов он добрался до Ла Канделарии — деревушки, стоявшей на берегу одного из притоков реки Грихальвы: длинный ряд убогих домишек, крытых жестью. Он осторожно выехал на пыльную улицу — было уже за полдень. Стервятники сидели на крышах, спрятав от солнца свои маленькие головки; в узких полосах тени от домишек лежали в гамаках несколько человек. Устав после трудного перехода, мул ступал медленно. Священник сидел в седле, склонившись на луку.
Мул по собственной воле остановился у одного из гамаков; в нем, опустив одну ногу на землю, лежал наискось человек и раскачивал гамак взад-вперед, взад-вперед, создавая легкое движение воздуха. Священник сказал:
— Buenas tardes [добрый вечер (исп.)].
Человек открыл глаза и посмотрел на него.
— До Кармен далеко отсюда?
— Три лиги.
— А тут можно достать лодку — переправиться через реку?
— Да.
— Где?
Человек лениво махнул рукой, как бы говоря: где угодно, но не здесь. Во рту у него было только два зуба — два желтых клыка, торчавших по углам губ, точно у давно вымершего животного, из тех, что находят в глубинах земли.
— Что здесь понадобилось полицейским? — спросил священник, и тут мухи тучей облепили шею мула. Священник согнал их палкой, они тяжело поднялись, оставив после себя топкие струйки крови, и снова облепили грубую серую шкуру. Мул, казалось, ничего не чувствовал и, повесив голову, стоял на солнцепеке.
— Ищут кого-то, — сказал человек.
— Я слышал, — сказал священник, — будто за… поимку гринго обещано вознаграждение.
Человек покачивался в гамаке. Он сказал:
— Лучше быть живым и бедным, чем богатым, но мертвым.
— Догоню я их, если пойду на Кармен?
— Они не в Кармен пошли.
— Разве?
— Они идут в город.
Священник двинулся дальше; проехав ярдов двадцать, он остановил мула у ларька с минеральной водой и спросил продавца:
— Можно здесь достать лодку? Мне надо на тот берег.
— Лодки нет.
— Нет лодки?
— Ее украли.
— Налей мне сидрала. — Он выпил желтоватую, пузыристую жидкость с химическим привкусом; от нее еще больше захотелось пить. Он сказал: — Как же мне переправиться?
— Зачем это тебе?
— Я еду в Кармен. А как переправились полицейские?
— Вплавь.
— Mula, mula, — сказал священник, понукая мула, и поехал мимо неизбежных в каждой деревне подмостков для оркестра и мимо безвкусной статуи женщины в тоге и с венком, воздетым над головой; кусок пьедестала был выломан и валялся посреди дороги. Мул обошел его. Священник оглянулся: в дальнем конце улицы метис, выпрямившись, сидел в гамаке и смотрел ему вслед. Мул вышел на тропу, круто спускавшуюся к речному берегу, и священник снова оглянулся — метис все еще сидел в гамаке, но теперь у него были спущены на землю обе ноги. Поддавшись привычному беспокойству, священник ударил мула. — Mula, mula. — Но мул медленно спускался по откосу, не обращая внимания на удары.
На берегу он заартачился, не желая входить в воду. Священник расщепил зубами конец палки и ткнул его в бок острием. Он неохотно зашлепал копытами, и вода стала подниматься — к стременам, потом к коленям. Мул растопырился, как аллигатор, и поплыл, оставив над водой только глаза и ноздри. Священника окликнули с берега.
Он оглянулся; метис стоял у кромки воды и что-то кричал ему — не очень громко. Слова не доносились на середину реки. У метиса словно была какая-то тайна, которую он мог поведать только священнику. Он махал рукой, зовя его назад, но мул выбрался из воды на береговой откос, и священник не стал останавливаться — беспокойство уже засело у него в мозгу. Не оглядываясь, он погнал мула в зеленый полумрак банановых зарослей. Все эти годы у него было только два места, куда он всегда мог вернуться и где всегда мог найти надежное пристанище — это был Консепсьон, его бывший приход, но теперь пути туда ему нет, и Кармен, где он родился и где похоронены его отец и мать. Было и третье место, но туда он больше не пойдет… Он повернул мула в сторону Кармен, и лесная чаща снова поглотила их. Если они будут идти таким ходом, то доберутся до места затемно, а это как раз то, что ему нужно. Мул, не подгоняемый палкой, шел еле-еле, повесив голову, от него чуть пахло кровью. Склонившись на высокую луку, священник заснул. Ему снилась маленькая девочка в накрахмаленном белом платье, отвечающая катехизис, где-то позади нее стоял епископ в окружении «Детей Девы Марии» — пожилых женщин с суровыми, серыми, исполненными благочестия лицами и голубыми ленточками на блузах. Епископ сказал: «Прекрасно, прекрасно!» — и захлопал в ладоши — хлоп, хлоп. Человек в сюртуке сказал: «Нам не хватает пятисот песо на новый орган. Мы решили устроить музыкальный вечер в надежде, что…» — и священник вдруг с ужасающей ясностью осознал, что ему нельзя быть тут… это не его приход… ему нужно проводить неделю молитвенного уединения в Консепсьоне. За спиной девочки в белом кисейном платье возник Монтес, он взмахнул рукой, напоминая ему…
С Монтесом случилась какая-то беда, на лбу у него была запекшаяся рана. Священник ужаснулся, поняв, что девочке грозит опасность. Он сказал: «Милая, милая» — и проснулся, покачиваясь в седле под медленную поступь мула и слыша позади чьи-то шаги.
Он оглянулся: это метис ковылял за ним, весь мокрый — наверно, переплыл реку. Два его зуба торчали над нижней губой, и он угодливо улыбался.
— Что тебе нужно? — резко спросил священник.
— Вы не сказали, что едете в Кармен.
— А почему я должен это говорить?
— Да мне тоже туда надо. Вдвоем идти веселее. — На нем были штаны, рубашка и парусиновые туфли. Из носка одной торчал большой палец — толстый и желтый, как нечто, вылезшее из-под земли. Он почесал под мышкой и по-свойски поравнялся со стременем священника. Он сказал: — Вы не обиделись, сеньор?
— Почему ты называешь меня сеньором?
— Сразу видно, что человек образованный.
— В лес всем дорога открыта, — сказал священник.
— Вы хорошо знаете Кармен? — спросил метис.
— Нет, не очень. У меня там есть знакомые.
— Наверно, по делам туда едете?
Священник промолчал. Он чувствовал у себя на ноге легкое неприятное прикосновение ладони метиса. Тот сказал:
— Лигах в двух отсюда, недалеко от дороги, есть харчевня. Там можно заночевать.
— Я тороплюсь, — сказал священник.
— Да стоит ли приходить в Кармен в час-два утра? Заночуем в этой харчевне и доберемся до места, пока солнце еще низко.
— Я сделаю так, как мне надо.
— Конечно, сеньор, конечно. — Метис помолчал минуту, потом сказал: — Идти ночью опасно, если у сеньора нет оружия. Я — дело другое…
— Я бедный человек, — сказал священник. — Ты сам это видишь. Меня грабить не стоит.
— А потом еще этот гринго — говорят, он свирепый, настоящий pistolero [здесь: убийца (исп.)]. Подойдет к вам и скажет на своем языке: «Стой! Как пройти…» — ну, там куда-нибудь, а вы его не поняли и, может, двинулись с места, и он вас наповал. Но вы, может, знаете по-американски, сеньор?
— Конечно нет. Откуда мне знать американский? Я бедный человек. Но всем этим россказням я не верю.
— Вы издалека едете?
Священник на минуту задумался.
— Из Консепсьона. — Там он уже никому не повредит. Его ответ как будто удовлетворил метиса. Он шагал бок о бок с мулом, держа руку на стремени, и то и дело сплевывал. Опуская глаза, священник видел его большой палец, похожий на червяка, ползущего по земле. Человек этот, наверно, безвредный. Просто такая уж жизнь — настраивает на подозрения. Спустились сумерки, и почти сразу наступила темнота. Мул шагал еще медленнее. Вокруг все зашумело, зашуршало — как в театре, когда опустят занавес и за кулисами и в коридорах поднимается суетня. Непонятно кто… сразу не определишь — может, ягуары подали голос в кустах? Обезьяны прыгали по верхушкам деревьев, а москиты жужжали, как швейные машинки.
— Когда долго идешь, горло пересыхает, — сказал метис. — У вас случайно не найдется чего-нибудь выпить, сеньор?
— Нет.
— Если вы хотите прийти в Кармен до трех часов, тогда вашего мула надо бить. Дайте мне палку.
— Нет, нет, пусть бедняга идет как хочет. Мне это не важно, — сонным голосом сказал он.
— Вы говорите как священник.
Он сразу очнулся, но под высокими темными деревьями ничего не было видно. Он сказал:
— Ты чепуху несешь.
— Я добрый христианин, — сказал метис, поглаживая его по ноге.
— Ну, еще бы. Кабы я таким был.
— Эх, не различаете вы, кому можно доверять, а надо бы. — Он даже сплюнул от огорчения.
— Что доверять-то? — сказал священник. — Разве только вот эти штаны… но они очень рваные. И этого мула — но он плохой мул, сам видишь.
Они помолчали, а потом, словно обдумав последние слова священника, метис продолжал:
— Мул был бы не так уж плох, если бы вы правильно с ним обращались. Меня насчет мулов учить нечего. Я вижу, что он устал.
Священник взглянул на серую, глупую, покачивающуюся башку своего мула.
— Устал, говоришь?
— Сколько вы вчера проехали?
— Пожалуй, около двенадцати лиг.
— Мулу и то надо передохнуть.
Священник выпростал свои босые ступни из глубоких кожаных стремян и слез с седла. Мул прибавил ходу, но не прошло и минуты, как он пошел еще медленнее.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26
— Мой мул…
— Ему засыпали кукурузы, — сказала она, потом добавила: — И уходите к северу. На юге уже опасно.
— Я думал, может, в Кармен…
— Там ведут слежку.
— Ну что ж… — Он грустно сказал: — Вот жизнь немножко наладится, тогда, может быть… — И, сделав знак креста в воздухе, благословил ее, но она стояла перед ним, еле сдерживая нетерпение, и ждала, когда же он уйдет отсюда навсегда.
— Ну что ж, прощай, Мария.
— Прощайте.
Сгорбившись, он пошел через площадь. Он чувствовал, что все до одного в этой деревне с радостью следят за его уходом — уходом смутьяна, которого они из суеверия или по каким-то другим непонятным причинам не захотели выдать полиции. Он завидовал тому гринго — его бы они заманили в ловушку со спокойной душой. Этому человеку по крайней мере не надо таскать за собой бремя благодарности.
Внизу под откосом, изрытым копытами мулов и вкривь и вкось перерезанным древесными корнями, текла река фута в два глубиной. На берегу валялись пустые консервные банки и битое стекло. Под прибитой к дереву надписью: «Мусор выбрасывать запрещается» — громоздилась куча отбросов со всей деревни, постепенно сползающая в реку. Когда начнутся дожди, это все унесет водой. Он ступил на груду банок и гнилых овощей, поднял свой портфель и вздохнул: портфель был хороший — тоже память о прежних мирных днях. Пройдет месяц-другой, и не вспомнишь, что когда-то жизнь шла совсем по-иному. Замок был сорван; он просунул руку под шелковую подкладку…
Бумаги оказались на месте; он с сожалением бросил свой портфель в кучу мусора. Вся его молодость, полная такого значения и милая его сердцу, канула среди консервных банок. Этот портфель он получил в подарок от прихожан в Консепсьоне к пятой годовщине своего рукоположения… За деревом кто-то шевельнулся. Он вытащил ноги из мусора под гуденье мух, поднявшихся с кучи, и, зажав бумаги в руке, обошел ствол — посмотреть, кто за ним подглядывает. Девочка сидела на корне и постукивала о него пятками. Глаза у нее были крепко зажмурены. Он сказал:
— Милая, кто тебя обидел? — Глаза открылись — злые, покрасневшие — и со смехотворной гордостью посмотрели на него.
Она сказала:
— Ты… ты.
— Я?
— Ты меня обидел.
Он шагнул к ней с величайшей осторожностью, точно это был пугливый зверек. Щемящее чувство разлило слабость по всему его телу. Он сказал:
— Я? Чем же?
Она злобно сказала:
— Они смеются надо мной.
— Из-за меня?
Она сказала:
— У каждого есть отец… он работает.
— Я тоже работаю.
— Ты ведь священник?
— Да.
— Педро говорит, ты не мужчина. Женщине с тобой делать нечего. Я не понимаю, что это значит.
— Он, видно, сам не понимает.
— Нет, понимает, — сказала она. — Ему десять лет. И я тоже хочу понять. Ты уходишь он нас?
— Да.
Она выхватила улыбку из своего обширного, разнообразного запаса, и он снова ужаснулся ее зрелости.
— Скажи мне… — прошептала она, словно ластясь к нему. Она сидела на корне рядом с кучей мусора, и в ней была какая-то отчаянная удаль. Жизнь уже отметила ее червоточиной. Эта девочка безоружна, у нее нет ни прелести, ни обаяния, которые могли бы послужить ей защитой. Сердце у него заныло, предчувствуя утрату. Он сказал:
— Милая, береги себя…
— От чего? Почему ты уходишь?
Он подошел к ней чуть поближе, думая: может же человек поцеловать свою дочь. Но она отскочила назад.
— Не смей меня трогать, — пискнула она своим старческим голоском и захихикала. Он подумал: дети родятся со смутным ощущением любви, они впитывают ее с молоком матери, но от их родителей, от их друзей зависит, какая это будет любовь — та, что спасает, или та, что губит. Похоть тоже своего рода любовь. Он уже видел, как она запутывается в жизни, точно муха в паутине; рука Марии, поднятая для удара, Педро, в сумраке нашептывающий то, что ей еще рано знать, и полиция, обшаривающая лес, — всюду насилие. Он стал беззвучно молиться:
— Господи, навлеки на меня любую смерть — без покаяния, в грехе, — только спаси этого ребенка.
Ему надлежало спасать души; когда-то все это казалось так просто — читать проповеди, организовывать религиозные общества, пить кофе с пожилыми дамами в гостиных с зарешеченными окнами, освящать новые дома, чуть помахивая кадилом, носить черные перчатки… Легче легкого, все равно что копить деньги. Теперь это стало для него тайной. Он сознавал свою полную непригодность.
Он опустился на колени и потянул девочку к себе, а она захихикала и стала отбиваться от него. Он сказал:
— Я люблю тебя. Я твой отец, и я люблю тебя. Пойми, пойми! — Он крепко держал ее за руки, и она вдруг затихла, глядя ему в лицо. Он сказал: — Я бы жизнь отдал, нет, этого мало — душу… Милая, милая, постарайся понять, как ты много значишь! — Вот в чем разница между его верой и верой тех, других: политические вожди народа пекутся лишь о делах государства, республики, а судьба этого ребенка важнее всего континента. Он сказал: — Береги себя, ведь ты так… так нужна. Президент в столице ездит под охраной вооруженных солдат, но тебя, дитя мое, охраняют все ангелы небесные. — Ее глаза — темные, бессмысленные — смотрели на него в упор. И он понял, что пришел слишком поздно. — Прощай, милая, — сказал он и неловко поцеловал ее. Глупый, ослепленный любовью стареющий человек разжал руки и поплелся назад к площади, чувствуя, как за его сгорбленными плечами грязный мир со всех сторон обступает эту девочку, чтобы погубить ее. Мул, оседланный, стоял у ларька с минеральной водой.
— Идите на север, отец, — сказал какой-то человек и помахал ему вслед рукой. Нельзя обременять себя привязанностями, а вернее, надо любить каждую человеческую душу, как свое дитя. Стремление спасти, охранить должно распространяться на весь мир, но оно, словно больное животное, было опутано по ногам и привязано веревкой к дереву. Он повернул мула на юг.
Он ехал буквально по следам полицейского отряда. Если не торопиться и не обгонять отставших, такой путь будет более или менее надежным. Теперь ему надо только достать вино, и вино виноградное; без него он никому не нужен. Тогда уж действительно лучше уйти на север и через горы пробраться в тот благополучный штат, где в крайнем случае на него наложат штраф и на несколько дней посадят в тюрьму, потому что уплатить ему будет нечем. Время окончательной капитуляции еще не настало; он готов был идти на мелкие капитуляции и расплачиваться за них новыми страданиями; к тому же теперь его одолевала потребность принести хоть какую-нибудь жертву за свою дочь. Он останется здесь еще на месяц, еще на год… Трясясь по лесам на муле, он в виде подкупа давал обещание Господу сохранять твердость духа… Мул вдруг уперся копытами в землю и стал намертво: крохотная зеленая змейка поднялась на тропинке во весь рост и с шипением, как горящая спичка, скрылась в траве. Мул пошел дальше.
Когда они приближались к какой-нибудь деревне, он останавливал мула и подходил к хижинам, насколько хватало смелости, пешком — ведь тут могли сделать остановку полицейские, — а потом быстро проезжал дальше, ни с кем не заговаривая, а только бросая встречным «Buenos dias», и на лесной тропинке снова разыскивал след подков лейтенантской лошади. В голове у него было пусто — ни одной ясной мысли, хотелось лишь как можно дальше уйти от той деревни, где он ночевал. Спасенные из портфеля бумаги он по-прежнему сжимал в кулаке. Кто-то привязал ему к седлу гроздь бананов штук в пятьдесят, и еще у него было мачете и мешочек с запасом свечей; время от времени он съедал по одному банану — спелому, сочному, с коричневой шкуркой и отдающему на вкус мылом. На верхней губе от банана оставался след, похожий на усы.
Через шесть часов он добрался до Ла Канделарии — деревушки, стоявшей на берегу одного из притоков реки Грихальвы: длинный ряд убогих домишек, крытых жестью. Он осторожно выехал на пыльную улицу — было уже за полдень. Стервятники сидели на крышах, спрятав от солнца свои маленькие головки; в узких полосах тени от домишек лежали в гамаках несколько человек. Устав после трудного перехода, мул ступал медленно. Священник сидел в седле, склонившись на луку.
Мул по собственной воле остановился у одного из гамаков; в нем, опустив одну ногу на землю, лежал наискось человек и раскачивал гамак взад-вперед, взад-вперед, создавая легкое движение воздуха. Священник сказал:
— Buenas tardes [добрый вечер (исп.)].
Человек открыл глаза и посмотрел на него.
— До Кармен далеко отсюда?
— Три лиги.
— А тут можно достать лодку — переправиться через реку?
— Да.
— Где?
Человек лениво махнул рукой, как бы говоря: где угодно, но не здесь. Во рту у него было только два зуба — два желтых клыка, торчавших по углам губ, точно у давно вымершего животного, из тех, что находят в глубинах земли.
— Что здесь понадобилось полицейским? — спросил священник, и тут мухи тучей облепили шею мула. Священник согнал их палкой, они тяжело поднялись, оставив после себя топкие струйки крови, и снова облепили грубую серую шкуру. Мул, казалось, ничего не чувствовал и, повесив голову, стоял на солнцепеке.
— Ищут кого-то, — сказал человек.
— Я слышал, — сказал священник, — будто за… поимку гринго обещано вознаграждение.
Человек покачивался в гамаке. Он сказал:
— Лучше быть живым и бедным, чем богатым, но мертвым.
— Догоню я их, если пойду на Кармен?
— Они не в Кармен пошли.
— Разве?
— Они идут в город.
Священник двинулся дальше; проехав ярдов двадцать, он остановил мула у ларька с минеральной водой и спросил продавца:
— Можно здесь достать лодку? Мне надо на тот берег.
— Лодки нет.
— Нет лодки?
— Ее украли.
— Налей мне сидрала. — Он выпил желтоватую, пузыристую жидкость с химическим привкусом; от нее еще больше захотелось пить. Он сказал: — Как же мне переправиться?
— Зачем это тебе?
— Я еду в Кармен. А как переправились полицейские?
— Вплавь.
— Mula, mula, — сказал священник, понукая мула, и поехал мимо неизбежных в каждой деревне подмостков для оркестра и мимо безвкусной статуи женщины в тоге и с венком, воздетым над головой; кусок пьедестала был выломан и валялся посреди дороги. Мул обошел его. Священник оглянулся: в дальнем конце улицы метис, выпрямившись, сидел в гамаке и смотрел ему вслед. Мул вышел на тропу, круто спускавшуюся к речному берегу, и священник снова оглянулся — метис все еще сидел в гамаке, но теперь у него были спущены на землю обе ноги. Поддавшись привычному беспокойству, священник ударил мула. — Mula, mula. — Но мул медленно спускался по откосу, не обращая внимания на удары.
На берегу он заартачился, не желая входить в воду. Священник расщепил зубами конец палки и ткнул его в бок острием. Он неохотно зашлепал копытами, и вода стала подниматься — к стременам, потом к коленям. Мул растопырился, как аллигатор, и поплыл, оставив над водой только глаза и ноздри. Священника окликнули с берега.
Он оглянулся; метис стоял у кромки воды и что-то кричал ему — не очень громко. Слова не доносились на середину реки. У метиса словно была какая-то тайна, которую он мог поведать только священнику. Он махал рукой, зовя его назад, но мул выбрался из воды на береговой откос, и священник не стал останавливаться — беспокойство уже засело у него в мозгу. Не оглядываясь, он погнал мула в зеленый полумрак банановых зарослей. Все эти годы у него было только два места, куда он всегда мог вернуться и где всегда мог найти надежное пристанище — это был Консепсьон, его бывший приход, но теперь пути туда ему нет, и Кармен, где он родился и где похоронены его отец и мать. Было и третье место, но туда он больше не пойдет… Он повернул мула в сторону Кармен, и лесная чаща снова поглотила их. Если они будут идти таким ходом, то доберутся до места затемно, а это как раз то, что ему нужно. Мул, не подгоняемый палкой, шел еле-еле, повесив голову, от него чуть пахло кровью. Склонившись на высокую луку, священник заснул. Ему снилась маленькая девочка в накрахмаленном белом платье, отвечающая катехизис, где-то позади нее стоял епископ в окружении «Детей Девы Марии» — пожилых женщин с суровыми, серыми, исполненными благочестия лицами и голубыми ленточками на блузах. Епископ сказал: «Прекрасно, прекрасно!» — и захлопал в ладоши — хлоп, хлоп. Человек в сюртуке сказал: «Нам не хватает пятисот песо на новый орган. Мы решили устроить музыкальный вечер в надежде, что…» — и священник вдруг с ужасающей ясностью осознал, что ему нельзя быть тут… это не его приход… ему нужно проводить неделю молитвенного уединения в Консепсьоне. За спиной девочки в белом кисейном платье возник Монтес, он взмахнул рукой, напоминая ему…
С Монтесом случилась какая-то беда, на лбу у него была запекшаяся рана. Священник ужаснулся, поняв, что девочке грозит опасность. Он сказал: «Милая, милая» — и проснулся, покачиваясь в седле под медленную поступь мула и слыша позади чьи-то шаги.
Он оглянулся: это метис ковылял за ним, весь мокрый — наверно, переплыл реку. Два его зуба торчали над нижней губой, и он угодливо улыбался.
— Что тебе нужно? — резко спросил священник.
— Вы не сказали, что едете в Кармен.
— А почему я должен это говорить?
— Да мне тоже туда надо. Вдвоем идти веселее. — На нем были штаны, рубашка и парусиновые туфли. Из носка одной торчал большой палец — толстый и желтый, как нечто, вылезшее из-под земли. Он почесал под мышкой и по-свойски поравнялся со стременем священника. Он сказал: — Вы не обиделись, сеньор?
— Почему ты называешь меня сеньором?
— Сразу видно, что человек образованный.
— В лес всем дорога открыта, — сказал священник.
— Вы хорошо знаете Кармен? — спросил метис.
— Нет, не очень. У меня там есть знакомые.
— Наверно, по делам туда едете?
Священник промолчал. Он чувствовал у себя на ноге легкое неприятное прикосновение ладони метиса. Тот сказал:
— Лигах в двух отсюда, недалеко от дороги, есть харчевня. Там можно заночевать.
— Я тороплюсь, — сказал священник.
— Да стоит ли приходить в Кармен в час-два утра? Заночуем в этой харчевне и доберемся до места, пока солнце еще низко.
— Я сделаю так, как мне надо.
— Конечно, сеньор, конечно. — Метис помолчал минуту, потом сказал: — Идти ночью опасно, если у сеньора нет оружия. Я — дело другое…
— Я бедный человек, — сказал священник. — Ты сам это видишь. Меня грабить не стоит.
— А потом еще этот гринго — говорят, он свирепый, настоящий pistolero [здесь: убийца (исп.)]. Подойдет к вам и скажет на своем языке: «Стой! Как пройти…» — ну, там куда-нибудь, а вы его не поняли и, может, двинулись с места, и он вас наповал. Но вы, может, знаете по-американски, сеньор?
— Конечно нет. Откуда мне знать американский? Я бедный человек. Но всем этим россказням я не верю.
— Вы издалека едете?
Священник на минуту задумался.
— Из Консепсьона. — Там он уже никому не повредит. Его ответ как будто удовлетворил метиса. Он шагал бок о бок с мулом, держа руку на стремени, и то и дело сплевывал. Опуская глаза, священник видел его большой палец, похожий на червяка, ползущего по земле. Человек этот, наверно, безвредный. Просто такая уж жизнь — настраивает на подозрения. Спустились сумерки, и почти сразу наступила темнота. Мул шагал еще медленнее. Вокруг все зашумело, зашуршало — как в театре, когда опустят занавес и за кулисами и в коридорах поднимается суетня. Непонятно кто… сразу не определишь — может, ягуары подали голос в кустах? Обезьяны прыгали по верхушкам деревьев, а москиты жужжали, как швейные машинки.
— Когда долго идешь, горло пересыхает, — сказал метис. — У вас случайно не найдется чего-нибудь выпить, сеньор?
— Нет.
— Если вы хотите прийти в Кармен до трех часов, тогда вашего мула надо бить. Дайте мне палку.
— Нет, нет, пусть бедняга идет как хочет. Мне это не важно, — сонным голосом сказал он.
— Вы говорите как священник.
Он сразу очнулся, но под высокими темными деревьями ничего не было видно. Он сказал:
— Ты чепуху несешь.
— Я добрый христианин, — сказал метис, поглаживая его по ноге.
— Ну, еще бы. Кабы я таким был.
— Эх, не различаете вы, кому можно доверять, а надо бы. — Он даже сплюнул от огорчения.
— Что доверять-то? — сказал священник. — Разве только вот эти штаны… но они очень рваные. И этого мула — но он плохой мул, сам видишь.
Они помолчали, а потом, словно обдумав последние слова священника, метис продолжал:
— Мул был бы не так уж плох, если бы вы правильно с ним обращались. Меня насчет мулов учить нечего. Я вижу, что он устал.
Священник взглянул на серую, глупую, покачивающуюся башку своего мула.
— Устал, говоришь?
— Сколько вы вчера проехали?
— Пожалуй, около двенадцати лиг.
— Мулу и то надо передохнуть.
Священник выпростал свои босые ступни из глубоких кожаных стремян и слез с седла. Мул прибавил ходу, но не прошло и минуты, как он пошел еще медленнее.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26