Запаковал – ив Москву с почтовым поездом: мол, знайте, земляки, я переженился здешним браком, и супруга то-то, то-то, и горите вы, Настасия с наследником, синими огнями, как говорится. Все! Ну, война пошла четырнадцатого года. Родила мне Мария дочку. А жил я хорошо. Начальству по случаю сапоги мастерил, лучше казенных – про сапожничество я вам уж сказывал, ну да И вторую слал новость, вот что, и третью. Обратно, от отца только раз депеша прибежала: мол, бумагу получили, но время смутное и мамаша твоя потом тяжко заболела Мне – все ничего. Такой плевый человек, да. И с войной этой я так порешил. Поезжай, Мария, в дом к папаше моему, и дочку будет кому смотреть, сестриц V меня трое, а Москва далеко, а здесь вы, мол, в опасности Так лучше. Отправил, пошли дымные дела, дальше ранили меня," прямо сказать, до полусмерти. Отлазаретился, а тут шестнадцатый, семнадцатый, царя отменили, я по грамотности в совдепы взошел, ну не об этом речь. Когда катавасию окопную прекратили, я в Москву вертанулся. И доволен ехал в дороге! Ехал я в дом отцовский и дурацкой радостью радовался. Вот, мол, живой, вот, мол, домой, вот и супругу нерусскую мою, и дочку обниму, искупаюсь в ихних, прямо сказать, кудряшках. А что с Настасией – да кто это за такая Настасия? И знать не помнил, ну да. И вот что. В дороге – по Белоруссии, что ли, я ехал, так? – встретил с соседнего двора соседа Левку, тоже сапожника. Не то что встретил, а минуток пять на разъезде схватились. Что ты? А что у тебя, знаете? И в конце-то свидания он мне: супруга твоя – все хорошо, дочка у ней, какие-то были слухи, потом читали от тебя новости, но супруга с сыном и дочкой – все хорошо. Я говорю: «С каким еще сыном?» – «Да с твоим!» – «А какая супруга?» – «Да Настя Хвостова – Дорохина». – «А Мария?»/^– «Какая, говорит, – за такая? А, что-то слыхали, жена-солдатка польского друга твоего на излечение приехала, померла у Насти на руках от тифа. А дочку ты велел удочерить». Тут мы и разъехались. Да не столько мы с ним, сколько в мозгах моих мысли разъехались, какая куда. Себя не помню, въехал я в Москву белокаменную…Вошла героиня рассказа. Сняла со шкафа коробку с печеньем. Леонид улыбнулся ей, она тихо спросила:– Значит, политику скребете? Что это гостя не слышно? Все ты, старичок, гудишь, слышу с кухни.– Как?– Вот так. А ведь же не ты в агитаторах, ведь же он в агитаторах.– Ничего, Анастасия Лукьяновна, у нас по соглашению. – Леонид глянул на ходики и усмехнулся. Время шло, а он – сидел.– Настя, иди сготовь что бог дал минуток на пять – и назад.– Ну-ну, артист он у меня вылитый. Артист погорелый… – Ушла. Дед наконец откинулся на спинку стула.– …Так въехал я, говорю, в Москву белокаменную. Боже ты мой. Сказать, что за новости у меня случились?– Ну?– Вот и ну! Я-то себя совсем врагом полагал для Насти да для дома. А она, вот эта, ныне пожилая старушка – знаете, эх! Дом – чистое золото, не теперь поглядеть. Семья у ней вся – как у дирижера. Маму мою схоронили. Отец за Настей – как за исполкомом. Полюбил, другого бога нет, только она. Дети – брат и сестра – ухоженные, как, прямо сказать, цветочки. А вот спросил я: как это на меня народ двора нашего глаза-то подымает? И куда же они мои новости позабыть смогли? Ну, и вызнал я через отца своего… Настя моя – это гений, прямо сказать, народного терпения. Словом, получали они «новости» мои с Польши, а на столб свои вешали! Ну, мой почерк, не отличишь! Нашла Настя писца какого-то в Москве, сдала ему мой почерк, тайно продала барахлишко свое, заплатила писцу, и вот вам, коммуна, глазейте, чего мой верный, прямо сказать, супруг со фронтов пишет. А пишу я, оказывается, что люблю мою Настю крепко, помню верно, по сыну скучаю, родителей обнимаю и двор не забываю. Ну, а как прочел про Марию – какая она жена моему другу, да про усыновление – тут мне болезнь пришла. Правда. Видать, надорвался – все тут и сказалось. Месяц я у Насти в руках доходил. И бога молил – помереть, не пережить больше ни мамы, ни Марии. Но вот ведь, поднялся. И вы уж простите, товарищ артист, по-вашему, по-новому – смеяться бы надо, ну да. А я вот слезами умылся и начисто в мою, вот которая на кухне хозяится, прямо сказать, влюбился. И вот уже другой век почти на горизонте приветик шлет, а я ей за жизнь ни разу ни в чем слово «нет» не сказал. Вот и все вам.– А как же насчет дома?– Как?– Насчет дома?– Ну да, вот и она говорит: здесь мне была судьба, здесь мне была тюрьма, здесь и радость, здесь и помру.– Филипп Филиппыч, как же быть?… В исполкоме волнуются.Дед опять склонился к самому лицу Леонида и, по-молодому мигнув ему, вдруг мелко-мелко зашептал:– Ты молчи, сынок, я уж без тебя агитацию сделал. Все как бы складывается, что будто она сама решила. Я-то ведь и вправду агитатор.Тут вошла старушка, с нею вошел аромат пирога, запах чая. Они попили, закусили, поскребли международную политику, Леонид глянул на ходики и охнул.– Что, хороши ходики?– Филипп Филиппыч, я опоздал, мне на радио, извините, я уж в другой раз…– Ну-ну… – старик был мягок, он весь состоял из высших сортов благородства и человеколюбия. Так и простились. И Леонид, несколько задумчивый для данного времени дня, выскочил на улицу.13 часов 40 минут. Опоздал. Стой, такси. Не гони лошадей. Повезло – человек приехал в театр. А Леонид Павликовский на глазах обрадованных зрителей, скучающих в очереди к Элле Петровне, – шапка на лоб, воротник поднят, в руке – черная папка (подарок Аэрофлота за шефский концерт) – летит на радио. Сидя в машине, вынул текст стихов, пробежался по карандашным отметкам, достал удостоверение. Ехать недалеко. Расплата. Бюро пропусков. Тетенька, торопитесь. Нет, ей-то что. Чай допила, реестр перелистала. «Вам в литературно-драматическую? Нету вас. Нет, есть. Пожалуйста». Теперь на вход. Удостоверение и пропуск – милиционеру. И бегом на третий этаж. Пальто в руке, в гардероб поздно.– Здрасти.– Здрасти.– Здравствуйте.– Добрый день.– Леонид, зайдите к нам в отдел…– У меня запись, Ниночка!– После записи зайдите. Потолковать надо. Есть такое желание – чтобы вы вели цикл передач «Я вам пишу…». Зайдите.– Спасибо, обязательно.Прекрасно, прекрасно. Опоздал? Нет, еще Квашу записывают. Слышно из коридора – такой царственный голос интеллектуального чемпиона театральной Москвы. Кто умнее Игоря Кваши? Нет его умнее. Молодец, Игорь. Только бы скорее выходил. Опаздывает твой коллега, менее интеллектуальный, менее голосистый, но не менее занятой. Поздороваться на пульте с режиссером. Сквозь стекло поклониться Игорю. Пожать локоток симпатичной Верочке, звукооператорше. Когда она отвернется, мимоходом одобрить взглядом ее сдобные ножки. И показать элегантно на часы.– Опять летите, Леонид?– Марина Александровна, сгораю.– О чем вас просит этот горе-боварист? – пробасил из студии Игорь. Леня показал ему сквозь стекло могучий кулак. Нажал кнопку связи со студией.– Некоторые могли бы и помолчать и не задерживать режиссера.– Боварист, не заслоняй от меня Верочку!– Я бы… – Леня опять нажал кнопку. – Лично бы я – так? – серьезнее относился к жизни после исполнения роли Карла Маркса.– Все, товарищи, – весело рассудила режиссер. – Вы сами себя режете, болтунишки. Игорь, вы свободны. Я там подмонтирую из первого дубля.14 часов 5 минут. Солнце в зените. Москва обогрета мартовским солнцем. На радио, в студиях окон нет. Но сквозь толщи надежных стен прорывается и обнимает всех, кто выдает в эфир и трудится для эфира, солнечный весенний дух, веселый, обнадеживающий и легкий, как эфир. Из-за спешки Леонид мобилизован, навис над микрофоном. Под микрофоном – листы со стихами А. Межирова. Сверху свисают две лампы настольные так, что четыре головы склонились, посвятив себя блокадным горестным строкам прекрасного поэта: голова Лени, двух абажуров и пухлого дымчатого микрофона. Мобилизованность и отношение к стихам сыграли свою роль. Придирчивая, дотошная и высокоопытная радиорежиссер приняла и записала первые два с ходу. Только над третьим поработали; надо было точку поставить голосовую в конце – бодрую и безоговорочную. С такой точкой не очень соглашался артист, да и стихотворение, пожалуй, тоже. Но меланхолить в конце передачи не принято.– Что вы, Леня, сами не знаете? – чуть закипятилась Марина Александровна после второго повтора. – Выкинут нам с вами весь стих. Вот и все. Начальство у нас – народ решительный. Давайте третий дубль. Вера, поехали. Мотор!14 часов 35 минут. Идет восьмой час трудового дня 14 марта 197… года Леонида Алексеевича Павликовского, отца и сына, общественника и сочинителя, мужа, чтеца и актера (во всех отношениях драматического). А служенье муз в это самое время не терпит суеты. И Прекрасное, с точки зрения Александра Сергеевича Пушкина, должно быть величаво.Отметив пропуск на четвертом этаже, а про себя ругнув еще раз казенщину с печатями и пропусками, артист, в основном довольный сегодняшним темпом, зашел в отдел классики. Там его встретили хорошо. Балагурили и журили, что не зовет в театр. Он неопределенно обещал билеты и, чтобы успеть пообедать до телевидения, сильно нахмурил брови. При такой мимике посторонние разговоры отступают, а скорость решения основного вопроса – увеличивается. И ровно к 14.45 Леонид вышел, нацеловавшись редакторских пальчиков в отделе, очаровав всех киноулыбкой и пошутив, уходя, с дверною ручкой, комически склонившись к ней, якобы для поцелуя. Все смеются, все довольны – это он слышит уже из-за двери. Спускается вниз, в столовую радиокомитета. Кошмар, очередь. Слава богу, Толя Хмельницкий, молодой актер, почтительно уступает место впереди себя. И поскольку голод не тетка, то стоящая позади суровая тетя не изменит его решения пообедать вне очереди. Ибо тетя на работе, а артист – на бегу. Если он не поест сейчас – уповать останется на служебный буфет в театре, через – господи! – через четыре часа. Ясно? Леонид поблагодарил студента, а в душе довел спор с тетей до победы. Жаль, она не слыхала. Кефир – отлично. Бифштекс – отлично. Хлеб. Салат. Чай с кексом. Всегда на радио свежий кекс. Удача. И о цикле передач «Я вам пишу…» договорились. Очень хороший материал. Например, письма Пушкина. Или, например, Пастернака. Или – кого дадут. Посмотрим. Поел, взлетел, растаял. За десять минут еды успел восемь раз тряхнуть головой. В ответ на «добрый день». Интересно, когда три года назад летел из Одессы со съемок, а, нет, из Самарканда, да-да, пять часов лету – и ни одного знакомого… Стал Леонид во имя засыпания от нечего делать пересчитывать, скольких людей всякого рода он может назвать знакомыми или приятелями. Не заснул, увлекся. Когда сосчитал – развеселился: примерно полторы тысячи вышло народу. Из них на Москву, только на область искусства (актеры, музыканты, литераторы, работники радио и т. д.) пришлось шестьсот примерно человек. Это три года назад. Теперь вышло еще два фильма, масса концертов, телевизионные спектакли, вечера в Доме актера, радио, театры… А что будет через десять лет? Страшно подумать. Нет, а что было шестьдесят лет назад, когда актер Павликовский Лев Семенович, дед Лени, разъезжал по России со своим личным гардеробом? Скольких он знал, сколько бы насчитал? Раз в десять, наверное, меньше, чем теперь. Машина у подъезда ДЗЗ на улице Качалова – ровно в 15.00. Леонид всякий раз восхищался точностью окружающих. Сам же от малейшего нарушения, опоздания мучился тяжко, преувеличенно трагически… Зато когда сам в срок и другие в срок, радовался детской радостью. Словно бы за подарок.– Вы одни? – спросил водитель.– Один. Едем! Люблю точность, – похвалился Леонид и закурил. Сигаретами он пользовался лишь в трех случаях: когда вокруг дымили, в минуты нервных встрясок и после еды. И всегда утешал себя: к куреву не привязан, бросить в любой момент могу, воли хватит. Курил с шестого класса, с переменной частотностью. Любыми правдами-неправдами доставал хорошие, редкие сигареты. Чтобы не брезгливо затягиваться, а тянуть табачок с удовольствием. Мама рассказывала, как ее отец курил ритуально – три раза в день – трубку с превосходным табаком, после еды, и на него в эти минуты было завидно смотреть. Человек наслаждался.Машина шла по проспекту Мира, мимо дома. Мелькнули родные окна. Ленкина голова трудится над тетрадкой. Тетя Лиза, видимо, на кухне. Промчались мимо Безбожного, слева – аптека, справа – гастроном (позвонить директору, что билеты в порядке, и насчет сигарет бы…). Первая Мещанская – место встреч и прогулок школьников-старшеклассников. Вон дом Андрея Егорова, а вот – Ритки Бершадской, а вот загс, где в прошлом году они «обручились» наконец. А здесь жила Ольга Ивановна, любимый педагог, наизусть знавшая всю русскую литературу. Однажды отличник литературы Павликовский, начитавшись Белинского, выдал такое сочинение об образе Татьяны Лариной! «О, Татьяна, Таня, тихая душа! Если сложить все, что о тебе говорилось, писалось, спорилось! Грому подобно, Таня, все, что ты вызывала, тихая душа. Прими, о бессмертная, и мои излияния. Я – да, да, не улыбайся – я люблю тебя…» И в таком духе восемь листов, одним дыханием. Объяснившись с Лариной, расписался совершенно противу школьных правил: «Твой вечно Л. Павликовский»… Автор не нашел в себе сил заснуть до трех-четырех часов утра. Затем в виду просыпающегося утра вскочил угорело к столу, приписал постскриптум:«P. S. И еще. Я верю Пушкину и верю тебе. Я не верю времени, а оно надо мною смеется, будто ты меня не услышишь. Я не верю времени. Мы встретимся. И ты прочтешь мое признание, поймешь и не осудишь. Я не верю времени! А ты не верь – никогда, умоляю – не верь Онегину! Он айсберг, прикинувшийся хлыщом. Он пижон, не верь ему, умоляю!» И Ольга Ивановна, любимый педагог, наутро прочла, не поняла и оценила «сочинение» на сумму один (1) балл. Потом старенькая, высокая и худая учительница вела с ним беседу возле подоконника в коридоре третьего этажа. Он понял и в душе простил ее. Он не бредил, он писал письмо Галочке Пиотровской, и за вычетом имен Татьяны и Онегина все в письме было – от сердца, от любви и от первой горькой ревности к Сережке Приставкину, стиляге и обманщику, девчачьему кумиру.За Рижским вокзалом – мост и каменные башенки, испещренные автографами. Там, среди тысяч, есть его и Андрея: «Смерть Уланову, лгуну, врагу и черносотенцу! Егоров – Павликовский». Следы горячих, яростных часов и дружбы с Андреем, борьбы с мерзавцами школы и сумасшедших прогулок: непременно со скоростью мотоциклов – это раз. Кроме того, в ежедневных беготливых беседах каждый должен был блеснуть новым термином или понятием. А другой – кивать, не поводя бровями, ибо в шестнадцать лет часто присваиваются талант и мысли Гегеля, Толстого, Шекспира и Маяковского. А присвоив, невольно занимаешь особую позицию, а также взгляд на окружающее человечество – с высокой горы либо из стратосферы. Благословенный Проспект, в просторечии – «Бродвей», будь счастлив.Останкино. Телецентр. Бюро пропусков. Декадный пропуск. Милиция. Гардероб. На второй этаж. Здание – модерн. Простор, толпы, дневной свет и раздражающее бездушие серых пористых стен.– Здравствуйте.– А, приветик!– Добрый день, Павликовский!– Здорово, Авшаров!Навстречу Лене – группа загримированных, в бородках и тулупах персонажей. Это из 2-й студии, где снимается что-то о деревне. Из далека бесконечного коридора машет рукой Слава Ефимов – редактор и товарищ. Мол, порядок, спасибо, что явился, все готово к съемке. Гримерная 202 (в этом телекомбинате оперируют только трехзначными и выше цифрами). Симпатяга Анечка-гример.– Анечка, привет. Всем здрасти. Давай сначала загримируюсь, а уж потом пойду одеваться.– Ну, смотрите. Садитесь. Может, рубаху снимете, Леня?– Ань, поехали. В темпе. Не темни глаза. Я смотрел материал.– Я тоже смотрела материал. У вас очень хорошие глаза на экране. Грим нормальный.– У него вообще красивые глаза! – пробасила гримируемая, вся в фижмах и кружевах, артистка старого замеса, неизвестная Лёне.– Ну, меньше темни. Не люблю я этот грим. Чувствуешь себя конфетой. Играть невозможно.– Странный разговор. Мне режиссера велят слушаться, а режиссер требует грима.– Да не обижайся, солнышко. Я же вообще рассуждаю. Даже не о камере, а о театре. Грим – это препятствие между зрителем и актером. К тому же – пережиток прошлого. У меня дед был актер императорских театров, я знаю все!– Знаем, читали в «Экране» и про вас, и про дедушку. Все, готовы, Леня.– Бегу! Мерси, Анюта! – на ходу успел ее чмокнуть и даже закатить глаза.– До свидания, – кротко улыбнулась она, привыкшая к смешным фривольностям вечно бегущих актеров.– Славка, время есть? Свет стоит?– Зайди в студию, покажись.– Здравствуйте, товарищи!Кубическая махина – студия, заставленная тремя передачами, отозвалась хором голосов: «Павликовскому – привет!» Осветители ставили свет, спускали и подымали фонари с высокого поднебесья. Рабочие заколачивали станок, кто-то застилал пол, реквизиторы расставляли цветы, посуду, бутафоры несли статую, операторы помогали ставить свет… Режиссер отпустил Леню на десять минут и согласился снять его за час.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10