тогда завтра по повелению жестокого Растимира его самого гоняли бы, точно зверя. Я замахнулся тяжелой – в полмодия Модий – 8,76 кг.
весом – секирой. Треснул лоб, брызнул мозг и вместе с ним надежда, что это еще не конец.
Я погнал пегача с диким криком.
В дубняке остался лежать Лексей, в смертных корчах, я же уходил от его дружков по лову, которые уже выбирались из кустарника у подножья горы. Их попотчует смертью Растимир. Их, а за ними Лота – сельчане считали его вестником божиим, он мог их поднять на бунт.
Дополнение.
Ныне, когда тринадцать десятилетий минуло со смерти Мануила Комнина Мануил I Комнин (11237-1180) – византийский император с 1143 г.*
, коему Растимир оказал непокорство в младые лета, ему или наследнику его Андронику, обратился я к тому далекому прошлому со смирением и по изволению судьбы, дабы пережить мгновенное избавление от смерти, но не от грядущего, что проницает кожу мою и кровь – пустоту, где когда-то ходила кровь.
Ночь сегодня – женщина в странствии. На одном ее бедре Кукулино, на другом – крепость, где ползаю я вокруг гроба, уготованного Растимиром, не сумевшим меня в него затолкать. На плечи ей мягким влажным плащом опустилось облако, на темени взблескивает серебряным яблоком месяц. Обволакивает меня поступью и волосами, укрывая тенью своей восток и запад. За ночью следует ночь. Солнце дважды упускает свой миг рождения. Больше, если меня не обманывает сон и одно из тех безумных видений, коими меня одаривает временами судьба. Надо мной – нетопырь, выпрядает мне из тьмы черный нимб и каноном Канон (греч. правило) – в христианском богослужении цикл песнопений, входящих в состав утрени; полные каноны состоят, как правило, из девяти песен.
меня долбит – в девять писков. Я святой для него, он – мой бог. Налакаюсь крови его и воспряну, он во мне заживет своей плотью, станет частью моего сознания. Воистину, ночь – это женщина, я бросаю семя в нее, и она рождается и рождается, обновляя себя.
Лот, Растимир… Жизнь разделяла вас, неужто сблизила смерть? Безмолвие. Тоска.
Склоняюсь над своей гробницей. Вот он я, возлегаю на камне, скрестив руки на иссохших ребрах. Борчило, кол осиновый для тебя, вампир. В пупок. До новой кончины, до избавления.
А снаружи подходили с криком. «Серафим, – орали, – старейшина, вознеси нас, княже, стань нам спасителем!»
Я снова корчусь без сна.
Наум, пророк:
И будет так, что всякий, увидевший тебя, побежит от тебя. Первый эпиграф взят из Библии – Книга Пророка Наума, 3:7*.
Я, Борчило:
Живым меня воочью не узреть.
ПЕСНЬ КРОВИ
1. Заблуждение плодится чудесами
Назирая пустошение и морок, учиненные крысами, старейшина Серафим и думать забыл про корону из терний и про женитьбу. Растужился, что у Кукулина нет своего святилища – обильное гробами злосчастие уразумел как наказание божие за прегрешения дедов, богомильским обычаем хуливших бога, хотя, правду молвить, кукулинцы и знать не знали, кто такой Богомил. Со сладостью душевной толковал старик о строениях с вечными сводами и алтарями, с ликами святых по стенам, кои суть часть земли и часть неба, а при том ни то ни другое, а некий третий, особый мир. И все это, запивая молоком и заедая хлебом: церкви строятся и освящаются, дабы корень человеческий держался в родной земле, дабы заступали они от сил тьмы, дабы коленопреклоненные и смиренные обретали в них прощение и утешение. Старцы старейшины пошевеливали вялым разумом и пустыми словами. Надобно, мол, строителям дома божьего иметь старшого, кто им будет? Кто-нибудь, хоть кто. Правнука моего без моей крови, ребрастого Тимофея, не выбрали. Выставили своего избранника, некоего Русияна. Он поведет строительство церкви. Дали благословение и забыли. Остальные строители, и Тимофей в том числе, обещались слушаться новоиспеченного зодчего и вожака.
И вот, в жаркое лето, когда крепла вера в то, что крест станет защитой от призраков, упырей и крыс, после долгой молитвы пришлого монаха с одним (другой прятался под повязкой) глазом, и для зверя великоватым, начали возводить церковь – четыре стены и алтарь. Не заготовили ни лесов, ни канатов, ни воротов для деяния, призванного восславить столетие. Величие оставалось в помыслах, за большой церковью не гнались. Перестали бочарничать и выжигать из глины горшки, в покосившейся кузне понавесилась паутина. Коз и скотину бросили на молодых, жать выходили бабы. Отыскали место, где легко добывался известняк, и на двуколках, запряженных мулами, подвозили этот пористый камень, днем и ночью, непрестанно, без передышки. По замыслу старого, невесть откуда взявшегося монаха строительство повели на высоком берегу Давидицы, вблизи древнего ореха без гнезд.
В этот день, серый, скорее желтый, с желтым небом и без радужных дуг, повсюду деялись чудеса, которым не находили истолкования, только крестились ошалело. На Город ударил град и зашиб верблюда купца из Кавалы, потом обрушился ствол дерева с неведомым плодом, из-под коего показался череп величиной с кадушку. Утром, лишь только отозвались петухи, бородатые гусеницы оглодали в деревнях груши, а на южных холмах под обителью Пантелеймона на древесных ветвях повисли вздернутые собаки – оберег против зла – плод, волнами испускающий новую жуть. Олень носил на рогах ангела с потемнелыми крыльями; рыбы отыскивали чистый песок и зарывались в него; отродились со сросшимися бедрами близнецы; над мертвым городом Стоби Стоби – античный город, остатки которого сохранились в верховьях реки Вардар.
, известным лишь понаслышке, небо разодралось, как высохшая кожа.
В изумлении великом позабыли про пост. Мясом упитывались и по пятницам, жрали по полмодия на дом. Спешили резать скотину: у той деревенели задние ноги, вспухали шея и челюсти, все равно поколеет. После солнечных закатов перед самыми звездами дули малоазийские ветры, в хвостах принося песок. От них арбузы высыхали под коркой, козы маялись глазной хворью – выдирали шерсть друг у друга. Пошло пьянство. Пили каждую ночь, будто она последняя. «Не беситесь, – рычали Русиян с Тимофеем, – никакая ночь не последняя». Дела, однако, не покидали. Уподобившись летним муравьям, люди суетились на стройке под недреманным оком пришельца в рясе, мошенника или монаха по имени Данило, Арсений, Сидор – когда как. А звали его Апостол Умник. На берегу, где колышками был отмечен фасад, копали землю, словно исполины дорывались до самого ее сердца. Черноризец подскакивал и требовал копать еще глубже. Спрашивали, не ищет ли он костяк родителя своего на козьих ножках. Придурковато хихикали, пытаясь освободиться от тягостных дум и предчувствий. Над ними нависали Тимофей с Русияном, грозились, что оставят без медовины. Те скалились – упьются ночью и без ихнего изволения, как прибудет смена. И, словно упившись уже, запевали глухо и несогласно. Кто-то крикнул: нашел! Его окружили плотным кольцом. Человек держал на ладони сережку из золота. «На этом месте быть алтарю, – торжествующе воскликнул монах. – Копайте. А сережку я схороню в своем кошеле. Завтра купим на нее ладану и чашу для причастий». Нашедший клад возмутился. За этот кусок римского золотца он получит меру муки. А ежели хорошенько над своей находкой подумает, а думать-то он горазд, может, и богачку себе в жены добудет. Человек этот, живший неприметно, – я знал, он и помрет неприметно – так виделся с крепости: одна сторона лица желтая, другая зеленая, долговязый и на ногах нетвердый, с улыбкой блаженного барана, вспомнилось и имя его – Ипсисим, завтра кто-нибудь его помянет в молитве. Вдовствуя уже долгое время, мечтал он взять за себя богатую, хотя на него не льстились даже перестарки, без приданого и без огня в глазах. Баранья улыбка его растянулась по зеленой стороне лица: зеленое – цвет мечтания и радости, покров молодости и весны. Он расслабился, мечтательно вглядываясь в пустые дали. «Копай давай, – зыкнули на него. – Где нашлась одна, найдется вторая. На этом свете только старейшина Серафим одноухий». И щерились, показывали желтые зубы. Каждый надеялся сыскать вторую сережку и упрятать ее украдкой. Посему Апостол Умник пялился им в уста – кто не болбочет и не поет, нашел сережку с сапфиром и прячет под языком. Золотую сережку монах уместил под жеваной и штопаной-перештопаной рясой, а Ипсисим, уже без бараньей улыбки на устах, скрестив руки, возмущенно скреб себя под обеими мышками. «А другую ежели ископаю, тоже отымешь?» – спросил он. «Работай, – пристрожил его Апостол Умник. – Ископай сперва, а там поглядим».
В полдень притащился облезлый пес и выгреб из копанины темную кость старинного воина. Его отгоняли с бранью. Без успеха. Пес унес кость и зарыл ее, блюдя свою песью веру, за ямой, в которой гасили известь. И побежал к тем, кто на двуколках подвозил сосновые стволы и камень. Люди казались псу незнакомыми – от усталости все словно ошалели. Поделенные на группы, на четверки и пятерки, по кругу передавали камень из одной кучи в другую, а затем сызнова перетаскивали в первую. Обмороченье, колдовство? Не ведомо. Готовили балки для рам и подпоры для стен, а другие жгли эти самые балки и жарили на огне мясо. Некое дно кукулинцев, некая их глубь, куда забился старенький славянский Перун, противилась церкви. Мертвые от усталости и малость хмельные, сытые или заспанные, они – костистые, жилистые, косые, возбужденные и оглохшие – падали друг за другом на сухую землю – отдышаться. К ним подходили, поднимали тычками и бранью. А потом и те, кто их поднимал, крутились волчком и тоже падали.
Я был в отчаянии, видя, что никто не узнает никого. Проходят мимо друг друга, слоняются, забыв имя свое и род. С вытаращенными глазами, похожие в драной одежде своей на пугала, они странным образом умалялись, казалось, в сумерки совсем осядут на бедра, укороченные и со сплющенным теменем. Над стройкой закружила тень здоровенной птицы, орла-стервятника. Колдовство? Может быть. Не иначе знамение, опасное и зловещее, а ведь еще не смеркалось.
Суета, доселе невиданная, лишенная цели и смысла, заводилась снова и снова, весь этот нескончаемый день. С солнечным закатом, с появлением первой летучей мыши строители, избавленные от теней и сами обращенные в единую тень, уразумели свое полоумие. Из последних сил заспешили возвести хотя бы часть стены, чтобы было чем распрощаться с уходящим днем. Но лишь появилась в небе подрагивающая звезда, та, что бьется серебряным сердцем, разошлись, без дома все же нельзя. Остался на соломе монах Апостол Умник – глядеть в синеву да слушать подземные гулы. Я спросил его немо и про себя, готов ли он выслушать мой совет. Он вскинулся растревоженно. Слышишь меня? – упорствовал я. Но он уже расслабел и перевернулся на спину. Без пользы к нему приставать с советами. Да и сам я почти спал.
На заре, лишь запели первые петухи и застучали дятлы, явились строители и не нашли той части стены, что построили. Монах клялся: всю ночь глаз не сомкнул. Плакал своим единственным глазом. Ряса старее кожи. Не видел, чтоб кто рушил стену, зло не с этого света. Одни, и Тимофей среди них, заподозрили пугало под рясой и бородой, другие полагали, что на село пущены чары. Отрядили двоих отсыпаться под орехом, чтобы ночью караулить возле костра да с лютыми псами. Без пользы: на рассвете стены, возведенной вторично, как не бывало.
Чудеса устрашали, леденили кровь. Иные отходили от церкви, могли потянуть за собой других. Русиян пообещал, что сам постережет стену, выстроенную по третьему разу. К нему присоединились Тимофей с Парамоном, развели костер. Монах ушел на ночевку в сенник. Новая стена ростом была выше их.
«Батюшка мой Петкан предупреждал: коли имеете к богам уважение, выверните одежу – отведете чары».
«Расскажи нам бывальщинку, Парамон. А потом и мы с Тимофеем вступимся. Долгая у нас будет ночка. Надобно ее без сна просидеть да не теряя мочи».
«У деда твоего, Русиян, был на затылке маленький рог. Ей-ей, правда, слышал от моего Петкана. Расскажу вам бывальщинку, только не засыпайте. У Русиянова деда был на затылке рожек, а по ночам на нем разъезжала вила с большими грудями и после каждой девятой ли, десятой лунной мены приносила детишек с рожками и возвращалась обихаживать да откармливать молодца своего муравьиными яйцами на меду и поила его молоком от рыбьих самцов и…
Однажды, на Великую среду, перед тем как тебе, Русиян, родиться, на этот самый дедов рог накинулись муравьи. Спасу нет твоему дедушке, до гроба быть ему муравейником. Он, бедолага, скидывает муравьев с себя, а они знай наваливают на него травяное семя да житные зерна. Картинка – тысяча дырок, и на каждую дырку по тысяче мурашей, иные с крылышками. В полночь с Великой субботы на Воскресение является к нему вила с оравой каких-то тварей одна пузатей другой и протягивает на ладони червя, вымоченного в меду…»
«Будет тебе болтать. Стена-то порушена».
Тотчас же, не успели еще коров подоить, тех, у которых не пропало молоко от крысиной напасти, сквозь трещины общего сумасходства просочился голос: все проклято – место, камень, сами они.
Совет, что же делать, переползал с человека на человека: стену можно удержать, ежели закопать под нее бабу с отметиной – с шерстью на груди и вокруг пупа.
Мужики, не доверяя друг другу, посокрыли жен: с бабой возишься по ночам, разберись поди, где у ней волосы, а где шерсть – на груди ли, возле пупка. Серафим поведал им свой последний сон. «Найдите велемощного мужа – одно око белое, другое лиловое. Он поможет. Такие сквозь стену видят по обету, данному матерью при крещении. А что касаемо жен, ищите некую с волосками на пятке». Не знали ни таких мужей, ни таких жен. Пришел монах Апостол Умник. Нос распух от укуса осы, из сивой бороды торчат соломинки. Стоял среди них, до костей пропитавшийся снами, пепел на бровях и морщинах, – загадочный. Ждали со стиснутым сердцем, прятали друг от друга глаза: неужто у чьей-то жены волоски на пятке? Ежились. Монах, потянувшись, расслабился. «Этакой жены нету, потому как на пятках волосы не растут. Дайте старейшине тюрю с перцем, пускай крепчает да видит сны. А я пойду за советом к живому святому. Строить будем, когда вернусь». Люди вздохнули с облегчением.
«Петкан, – горько сетовал Парамон, – ты ведь помнишь бедолагу с рожком на затылке. Как же так – нету женщины с волосами на пятке? Ты родитель мне, отвечай».
«Бывает и такое, сынок, что рожек проклевывается под темечком. И растет. На старейшину погляди. Я его в князья лажу, с короной, чтоб состоять при нем в первых людях, а он этакие несусветности во сне зрит. А у Русиянова деда не рожек был на затылке, а подо лбом бородавка. Рожек был у кочета дядьки моего Тимка. Так его и прозвали Висимуда. Куры Тим-ковы не неслись. Достань мне вина, и я тебе про того петуха расскажу. Поторопись, а то затомила жажда».
«Пьешь да врешь, батюшка. Вырастет и у тебя бородавка под темечком. Ты сам почище бывальщинки, селезенкой вещаешь».
2. Библия пьяных
Проходят дни, и проходят ночи, близится еще одна моя тьма – рассвет, являются новые чудеса.
С высокого дерева упала безголовая белочка и окоченела возле колодца, со дна которого двое, жнец и гончар, вытащили нечто, что почли сгустком раскаленной молнии, и это самое нечто зарыли, будто грудного младенчика. На пальцах, жаловались они, волдыри вздулись. Тут пришла ведомая всем Велика (думали, она изводит детей), для смеху приказала им помолиться. «Вы ему оба родители, ваше то было семя». – «Почему это наше?» Оставили ее в платье, чистом и белом, зато с синяками. Сильно перепугались – врет, что выродилась раскаленность! Никому не проговорились. Русиян бы их изругал, Тимофей бы глядел сквозь них, завесив глаза ресницами, и не слушал, а Парамон сыт по горло отцовскими байками. Оставался Петкан, это – слушатель. Медвежья шкура впитывала в себя все.
С тяжелыми головами отправились к Петкану пить и слушать, как в поле дятел стучит в лоб живому козлу, как из стога сена сами собой выставляются руки с прозрачными пальцами, как на берегу Давидицы подскакивает башмак, выдолбленный из дерева. Знали они Петкана, было время, и верили, что носит он под медвежьей накидкой тайны. Он своих тайн не скрывал, раздаривал. И про медвежью накидку – намотал на руку толстый конопляный жгут и через пасть вынул кишки из старой медведицы. Ободрал ее и завернулся. Теперь у теплины в запечье спит с той шкурой, будто с женой. Жаловался на блох и на привидения. Верили: в село по соседству, в Бразды или в Кучевища, прискакал головастый подсвинок и окаменел под деревянной звонницей, уличные псы разлакомились и поломали зубы. На тот камень-подсвинок присел путник, чуть ли не гонец крестоносцев, и обратился в камень. «Слышите? – вопрошал Петкан. – Это у меня в дому волынка раздулась и пищит человечьим голосом».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20
весом – секирой. Треснул лоб, брызнул мозг и вместе с ним надежда, что это еще не конец.
Я погнал пегача с диким криком.
В дубняке остался лежать Лексей, в смертных корчах, я же уходил от его дружков по лову, которые уже выбирались из кустарника у подножья горы. Их попотчует смертью Растимир. Их, а за ними Лота – сельчане считали его вестником божиим, он мог их поднять на бунт.
Дополнение.
Ныне, когда тринадцать десятилетий минуло со смерти Мануила Комнина Мануил I Комнин (11237-1180) – византийский император с 1143 г.*
, коему Растимир оказал непокорство в младые лета, ему или наследнику его Андронику, обратился я к тому далекому прошлому со смирением и по изволению судьбы, дабы пережить мгновенное избавление от смерти, но не от грядущего, что проницает кожу мою и кровь – пустоту, где когда-то ходила кровь.
Ночь сегодня – женщина в странствии. На одном ее бедре Кукулино, на другом – крепость, где ползаю я вокруг гроба, уготованного Растимиром, не сумевшим меня в него затолкать. На плечи ей мягким влажным плащом опустилось облако, на темени взблескивает серебряным яблоком месяц. Обволакивает меня поступью и волосами, укрывая тенью своей восток и запад. За ночью следует ночь. Солнце дважды упускает свой миг рождения. Больше, если меня не обманывает сон и одно из тех безумных видений, коими меня одаривает временами судьба. Надо мной – нетопырь, выпрядает мне из тьмы черный нимб и каноном Канон (греч. правило) – в христианском богослужении цикл песнопений, входящих в состав утрени; полные каноны состоят, как правило, из девяти песен.
меня долбит – в девять писков. Я святой для него, он – мой бог. Налакаюсь крови его и воспряну, он во мне заживет своей плотью, станет частью моего сознания. Воистину, ночь – это женщина, я бросаю семя в нее, и она рождается и рождается, обновляя себя.
Лот, Растимир… Жизнь разделяла вас, неужто сблизила смерть? Безмолвие. Тоска.
Склоняюсь над своей гробницей. Вот он я, возлегаю на камне, скрестив руки на иссохших ребрах. Борчило, кол осиновый для тебя, вампир. В пупок. До новой кончины, до избавления.
А снаружи подходили с криком. «Серафим, – орали, – старейшина, вознеси нас, княже, стань нам спасителем!»
Я снова корчусь без сна.
Наум, пророк:
И будет так, что всякий, увидевший тебя, побежит от тебя. Первый эпиграф взят из Библии – Книга Пророка Наума, 3:7*.
Я, Борчило:
Живым меня воочью не узреть.
ПЕСНЬ КРОВИ
1. Заблуждение плодится чудесами
Назирая пустошение и морок, учиненные крысами, старейшина Серафим и думать забыл про корону из терний и про женитьбу. Растужился, что у Кукулина нет своего святилища – обильное гробами злосчастие уразумел как наказание божие за прегрешения дедов, богомильским обычаем хуливших бога, хотя, правду молвить, кукулинцы и знать не знали, кто такой Богомил. Со сладостью душевной толковал старик о строениях с вечными сводами и алтарями, с ликами святых по стенам, кои суть часть земли и часть неба, а при том ни то ни другое, а некий третий, особый мир. И все это, запивая молоком и заедая хлебом: церкви строятся и освящаются, дабы корень человеческий держался в родной земле, дабы заступали они от сил тьмы, дабы коленопреклоненные и смиренные обретали в них прощение и утешение. Старцы старейшины пошевеливали вялым разумом и пустыми словами. Надобно, мол, строителям дома божьего иметь старшого, кто им будет? Кто-нибудь, хоть кто. Правнука моего без моей крови, ребрастого Тимофея, не выбрали. Выставили своего избранника, некоего Русияна. Он поведет строительство церкви. Дали благословение и забыли. Остальные строители, и Тимофей в том числе, обещались слушаться новоиспеченного зодчего и вожака.
И вот, в жаркое лето, когда крепла вера в то, что крест станет защитой от призраков, упырей и крыс, после долгой молитвы пришлого монаха с одним (другой прятался под повязкой) глазом, и для зверя великоватым, начали возводить церковь – четыре стены и алтарь. Не заготовили ни лесов, ни канатов, ни воротов для деяния, призванного восславить столетие. Величие оставалось в помыслах, за большой церковью не гнались. Перестали бочарничать и выжигать из глины горшки, в покосившейся кузне понавесилась паутина. Коз и скотину бросили на молодых, жать выходили бабы. Отыскали место, где легко добывался известняк, и на двуколках, запряженных мулами, подвозили этот пористый камень, днем и ночью, непрестанно, без передышки. По замыслу старого, невесть откуда взявшегося монаха строительство повели на высоком берегу Давидицы, вблизи древнего ореха без гнезд.
В этот день, серый, скорее желтый, с желтым небом и без радужных дуг, повсюду деялись чудеса, которым не находили истолкования, только крестились ошалело. На Город ударил град и зашиб верблюда купца из Кавалы, потом обрушился ствол дерева с неведомым плодом, из-под коего показался череп величиной с кадушку. Утром, лишь только отозвались петухи, бородатые гусеницы оглодали в деревнях груши, а на южных холмах под обителью Пантелеймона на древесных ветвях повисли вздернутые собаки – оберег против зла – плод, волнами испускающий новую жуть. Олень носил на рогах ангела с потемнелыми крыльями; рыбы отыскивали чистый песок и зарывались в него; отродились со сросшимися бедрами близнецы; над мертвым городом Стоби Стоби – античный город, остатки которого сохранились в верховьях реки Вардар.
, известным лишь понаслышке, небо разодралось, как высохшая кожа.
В изумлении великом позабыли про пост. Мясом упитывались и по пятницам, жрали по полмодия на дом. Спешили резать скотину: у той деревенели задние ноги, вспухали шея и челюсти, все равно поколеет. После солнечных закатов перед самыми звездами дули малоазийские ветры, в хвостах принося песок. От них арбузы высыхали под коркой, козы маялись глазной хворью – выдирали шерсть друг у друга. Пошло пьянство. Пили каждую ночь, будто она последняя. «Не беситесь, – рычали Русиян с Тимофеем, – никакая ночь не последняя». Дела, однако, не покидали. Уподобившись летним муравьям, люди суетились на стройке под недреманным оком пришельца в рясе, мошенника или монаха по имени Данило, Арсений, Сидор – когда как. А звали его Апостол Умник. На берегу, где колышками был отмечен фасад, копали землю, словно исполины дорывались до самого ее сердца. Черноризец подскакивал и требовал копать еще глубже. Спрашивали, не ищет ли он костяк родителя своего на козьих ножках. Придурковато хихикали, пытаясь освободиться от тягостных дум и предчувствий. Над ними нависали Тимофей с Русияном, грозились, что оставят без медовины. Те скалились – упьются ночью и без ихнего изволения, как прибудет смена. И, словно упившись уже, запевали глухо и несогласно. Кто-то крикнул: нашел! Его окружили плотным кольцом. Человек держал на ладони сережку из золота. «На этом месте быть алтарю, – торжествующе воскликнул монах. – Копайте. А сережку я схороню в своем кошеле. Завтра купим на нее ладану и чашу для причастий». Нашедший клад возмутился. За этот кусок римского золотца он получит меру муки. А ежели хорошенько над своей находкой подумает, а думать-то он горазд, может, и богачку себе в жены добудет. Человек этот, живший неприметно, – я знал, он и помрет неприметно – так виделся с крепости: одна сторона лица желтая, другая зеленая, долговязый и на ногах нетвердый, с улыбкой блаженного барана, вспомнилось и имя его – Ипсисим, завтра кто-нибудь его помянет в молитве. Вдовствуя уже долгое время, мечтал он взять за себя богатую, хотя на него не льстились даже перестарки, без приданого и без огня в глазах. Баранья улыбка его растянулась по зеленой стороне лица: зеленое – цвет мечтания и радости, покров молодости и весны. Он расслабился, мечтательно вглядываясь в пустые дали. «Копай давай, – зыкнули на него. – Где нашлась одна, найдется вторая. На этом свете только старейшина Серафим одноухий». И щерились, показывали желтые зубы. Каждый надеялся сыскать вторую сережку и упрятать ее украдкой. Посему Апостол Умник пялился им в уста – кто не болбочет и не поет, нашел сережку с сапфиром и прячет под языком. Золотую сережку монах уместил под жеваной и штопаной-перештопаной рясой, а Ипсисим, уже без бараньей улыбки на устах, скрестив руки, возмущенно скреб себя под обеими мышками. «А другую ежели ископаю, тоже отымешь?» – спросил он. «Работай, – пристрожил его Апостол Умник. – Ископай сперва, а там поглядим».
В полдень притащился облезлый пес и выгреб из копанины темную кость старинного воина. Его отгоняли с бранью. Без успеха. Пес унес кость и зарыл ее, блюдя свою песью веру, за ямой, в которой гасили известь. И побежал к тем, кто на двуколках подвозил сосновые стволы и камень. Люди казались псу незнакомыми – от усталости все словно ошалели. Поделенные на группы, на четверки и пятерки, по кругу передавали камень из одной кучи в другую, а затем сызнова перетаскивали в первую. Обмороченье, колдовство? Не ведомо. Готовили балки для рам и подпоры для стен, а другие жгли эти самые балки и жарили на огне мясо. Некое дно кукулинцев, некая их глубь, куда забился старенький славянский Перун, противилась церкви. Мертвые от усталости и малость хмельные, сытые или заспанные, они – костистые, жилистые, косые, возбужденные и оглохшие – падали друг за другом на сухую землю – отдышаться. К ним подходили, поднимали тычками и бранью. А потом и те, кто их поднимал, крутились волчком и тоже падали.
Я был в отчаянии, видя, что никто не узнает никого. Проходят мимо друг друга, слоняются, забыв имя свое и род. С вытаращенными глазами, похожие в драной одежде своей на пугала, они странным образом умалялись, казалось, в сумерки совсем осядут на бедра, укороченные и со сплющенным теменем. Над стройкой закружила тень здоровенной птицы, орла-стервятника. Колдовство? Может быть. Не иначе знамение, опасное и зловещее, а ведь еще не смеркалось.
Суета, доселе невиданная, лишенная цели и смысла, заводилась снова и снова, весь этот нескончаемый день. С солнечным закатом, с появлением первой летучей мыши строители, избавленные от теней и сами обращенные в единую тень, уразумели свое полоумие. Из последних сил заспешили возвести хотя бы часть стены, чтобы было чем распрощаться с уходящим днем. Но лишь появилась в небе подрагивающая звезда, та, что бьется серебряным сердцем, разошлись, без дома все же нельзя. Остался на соломе монах Апостол Умник – глядеть в синеву да слушать подземные гулы. Я спросил его немо и про себя, готов ли он выслушать мой совет. Он вскинулся растревоженно. Слышишь меня? – упорствовал я. Но он уже расслабел и перевернулся на спину. Без пользы к нему приставать с советами. Да и сам я почти спал.
На заре, лишь запели первые петухи и застучали дятлы, явились строители и не нашли той части стены, что построили. Монах клялся: всю ночь глаз не сомкнул. Плакал своим единственным глазом. Ряса старее кожи. Не видел, чтоб кто рушил стену, зло не с этого света. Одни, и Тимофей среди них, заподозрили пугало под рясой и бородой, другие полагали, что на село пущены чары. Отрядили двоих отсыпаться под орехом, чтобы ночью караулить возле костра да с лютыми псами. Без пользы: на рассвете стены, возведенной вторично, как не бывало.
Чудеса устрашали, леденили кровь. Иные отходили от церкви, могли потянуть за собой других. Русиян пообещал, что сам постережет стену, выстроенную по третьему разу. К нему присоединились Тимофей с Парамоном, развели костер. Монах ушел на ночевку в сенник. Новая стена ростом была выше их.
«Батюшка мой Петкан предупреждал: коли имеете к богам уважение, выверните одежу – отведете чары».
«Расскажи нам бывальщинку, Парамон. А потом и мы с Тимофеем вступимся. Долгая у нас будет ночка. Надобно ее без сна просидеть да не теряя мочи».
«У деда твоего, Русиян, был на затылке маленький рог. Ей-ей, правда, слышал от моего Петкана. Расскажу вам бывальщинку, только не засыпайте. У Русиянова деда был на затылке рожек, а по ночам на нем разъезжала вила с большими грудями и после каждой девятой ли, десятой лунной мены приносила детишек с рожками и возвращалась обихаживать да откармливать молодца своего муравьиными яйцами на меду и поила его молоком от рыбьих самцов и…
Однажды, на Великую среду, перед тем как тебе, Русиян, родиться, на этот самый дедов рог накинулись муравьи. Спасу нет твоему дедушке, до гроба быть ему муравейником. Он, бедолага, скидывает муравьев с себя, а они знай наваливают на него травяное семя да житные зерна. Картинка – тысяча дырок, и на каждую дырку по тысяче мурашей, иные с крылышками. В полночь с Великой субботы на Воскресение является к нему вила с оравой каких-то тварей одна пузатей другой и протягивает на ладони червя, вымоченного в меду…»
«Будет тебе болтать. Стена-то порушена».
Тотчас же, не успели еще коров подоить, тех, у которых не пропало молоко от крысиной напасти, сквозь трещины общего сумасходства просочился голос: все проклято – место, камень, сами они.
Совет, что же делать, переползал с человека на человека: стену можно удержать, ежели закопать под нее бабу с отметиной – с шерстью на груди и вокруг пупа.
Мужики, не доверяя друг другу, посокрыли жен: с бабой возишься по ночам, разберись поди, где у ней волосы, а где шерсть – на груди ли, возле пупка. Серафим поведал им свой последний сон. «Найдите велемощного мужа – одно око белое, другое лиловое. Он поможет. Такие сквозь стену видят по обету, данному матерью при крещении. А что касаемо жен, ищите некую с волосками на пятке». Не знали ни таких мужей, ни таких жен. Пришел монах Апостол Умник. Нос распух от укуса осы, из сивой бороды торчат соломинки. Стоял среди них, до костей пропитавшийся снами, пепел на бровях и морщинах, – загадочный. Ждали со стиснутым сердцем, прятали друг от друга глаза: неужто у чьей-то жены волоски на пятке? Ежились. Монах, потянувшись, расслабился. «Этакой жены нету, потому как на пятках волосы не растут. Дайте старейшине тюрю с перцем, пускай крепчает да видит сны. А я пойду за советом к живому святому. Строить будем, когда вернусь». Люди вздохнули с облегчением.
«Петкан, – горько сетовал Парамон, – ты ведь помнишь бедолагу с рожком на затылке. Как же так – нету женщины с волосами на пятке? Ты родитель мне, отвечай».
«Бывает и такое, сынок, что рожек проклевывается под темечком. И растет. На старейшину погляди. Я его в князья лажу, с короной, чтоб состоять при нем в первых людях, а он этакие несусветности во сне зрит. А у Русиянова деда не рожек был на затылке, а подо лбом бородавка. Рожек был у кочета дядьки моего Тимка. Так его и прозвали Висимуда. Куры Тим-ковы не неслись. Достань мне вина, и я тебе про того петуха расскажу. Поторопись, а то затомила жажда».
«Пьешь да врешь, батюшка. Вырастет и у тебя бородавка под темечком. Ты сам почище бывальщинки, селезенкой вещаешь».
2. Библия пьяных
Проходят дни, и проходят ночи, близится еще одна моя тьма – рассвет, являются новые чудеса.
С высокого дерева упала безголовая белочка и окоченела возле колодца, со дна которого двое, жнец и гончар, вытащили нечто, что почли сгустком раскаленной молнии, и это самое нечто зарыли, будто грудного младенчика. На пальцах, жаловались они, волдыри вздулись. Тут пришла ведомая всем Велика (думали, она изводит детей), для смеху приказала им помолиться. «Вы ему оба родители, ваше то было семя». – «Почему это наше?» Оставили ее в платье, чистом и белом, зато с синяками. Сильно перепугались – врет, что выродилась раскаленность! Никому не проговорились. Русиян бы их изругал, Тимофей бы глядел сквозь них, завесив глаза ресницами, и не слушал, а Парамон сыт по горло отцовскими байками. Оставался Петкан, это – слушатель. Медвежья шкура впитывала в себя все.
С тяжелыми головами отправились к Петкану пить и слушать, как в поле дятел стучит в лоб живому козлу, как из стога сена сами собой выставляются руки с прозрачными пальцами, как на берегу Давидицы подскакивает башмак, выдолбленный из дерева. Знали они Петкана, было время, и верили, что носит он под медвежьей накидкой тайны. Он своих тайн не скрывал, раздаривал. И про медвежью накидку – намотал на руку толстый конопляный жгут и через пасть вынул кишки из старой медведицы. Ободрал ее и завернулся. Теперь у теплины в запечье спит с той шкурой, будто с женой. Жаловался на блох и на привидения. Верили: в село по соседству, в Бразды или в Кучевища, прискакал головастый подсвинок и окаменел под деревянной звонницей, уличные псы разлакомились и поломали зубы. На тот камень-подсвинок присел путник, чуть ли не гонец крестоносцев, и обратился в камень. «Слышите? – вопрошал Петкан. – Это у меня в дому волынка раздулась и пищит человечьим голосом».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20