Поэтому он задал еще один вопрос:
— Каковы шансы взять у него интервью?
— Ни малейших. Пока что он в прострации, но когда придет в себя, он не скажет ни слова. После Камбоджи он не согласился ни на одно интервью.
Марк затрепетал:
— После Камбоджи?
— Одной журналистке удалось встретиться с ним, когда он сидел в пномпеньской тюрьме «Т5». Но она не добилась никаких признаний. Он, как обычно, играл в «короля приливов», воспаряющего в высшие сферы. Всякая чушь такого рода. Он ни слова не сказал по моему делу.
— У вас есть координаты этой журналистки?
— Какаято Пизаи, помоему… Она работает в «Пномпень пост».
Марк попрощался с адвокатом, рассыпаясь в обещаниях и благодарностях, потом посмотрел на часы: одиннадцать утра. В Пномпене пять часов вечера. Он подключился к Интернету, чтобы найти координаты камбоджийской газеты. Шрекер уже прислал ему портреты пукетских жертв.
Марк открыл оба приложения с помощью программы Picture Viewer. Адвокат был прав: пропавшие девушки были хороши собой, но совершенно не похожи друг на друга. И не имели ничего общего ни с Перниллой Мозенсен, ни с Линдой Кройц. У одной было квадратное лицо, и стянутые на затылке волосы подчеркивали его решительное выражение. Вторая смотрела искоса, изпод длинных вьющихся прядей. Объединяли их лишь возраст да загар: девушки, любящие путешествия и солнце.
Шрекер сообщил предполагаемые даты их исчезновения: март 1998 года в первом случае, январь 2000 года — во втором. Марк распечатал портреты в том же формате, что и фотографии Перниллы и Линды, после выложил их рядом на письменном столе, словно игральные карты. Странная игра, в которой возможен только один победитель.
Если эти четыре женщины действительно стали жертвами Реверди, то почему он выбрал именно их? Обладали ли они чемто, что ускользало от Марка, какимто признаком, какойто особенностью, подстегивавшей его убийственное безумие?
Он прикрепил фотографии кнопками к стене и снова занялся поисками координат «Пномпень пост». Говорившая поанглийски журналистка в редакции дала ему номер мобильного телефона Пизаи Ван Тхам. Новый номер.
— Алло?
Марк начал объяснять причину звонка поанглийски, но женщина перебила его пофранцузски. С явной радостью. У нее был странный голос, нежный и в то же время гнусавый. Чашка чаю с кислым привкусом лимона. Казалось, журналистку не удивил его звонок; судя по всему, он был не первым.
— Вы хотите, чтобы я присылать вам мое интервью с Реверди по электронной почте? Текст поанглийски.
Марк дал ей адрес, потом продолжил:
— Вы — единственная журналистка, которой удалось взять интервью у Жака Реверди. С тех пор он больше не говорил…
В трубке прозвучал самодовольный смешок.
—Как вам это удалось? Чем объяснить эту честь?
Послышался новый смешок — этакое сдержанное мяуканье. Марк представил себе кошку редкой породы. Золотистая шерстка, зеленые глаза; и нарочитая томность.
— Все очень просто. Я была женщина.
— Женщина?
— Жак Реверди — соблазнитель. Охотник на женщин.
— Каким он показался вам при встрече?
— Очаровательный. — Она снова мяукнула. — Охотник на женщин!
Он вдруг вспомнил. Все ныряльщики были мастерами соблазнять дам. Жак Майоль, Умберто Пелиццари: настоящие сердцееды. Но для Реверди любовь служила лишь маской. Пизаи продолжала:
— Особенно улыбка. Очень медленная, очень сладкая. Такой фрукт, вы понимаете? И голос. Очень горячо. Знаете, женщины это обожают… И он любит женщины.
Ее неправильный французский и это мяуканье начинали действовать ему на нервы.
— Вы думаете, он виновен?
— Нет сомнений. Он убивает женщины.
— Его оправдали в Пномпене, так ведь?
— Такая юстиция в Камбодже. Но виновен, нет сомнений. Я почувствовала за улыбкой… Хочет кожу женщины.
— Вы только что сказали, что он любил этих женщин.
— Именно. Убийство: последняя степень соблазнения. Я учила французский в Сорбонне. «Дон Жуан» Мольера. Я поняла глубокая правда. Соблазнение — это разрушение. Дон Жуан убийца. Он убивает Эльвиру. Он ворует ее сердце, ее душу, ее жизнь. Реверди так же. Убийца женщин.
Она снова рассмеялась, в ее смехе слышался деланый страх. Марк смутно понимал, что она хотела сказать. Убийство как высшая стадия обладания. Кошечка заключила:
— Бабник. Если хотите интервью, пришлите своя подружка.
— С ним можно связаться в Мпохе?
— Он уже не в Мпохе.
— Что?
— Реверди ушел из больница.
Марк забыл об учтивости.
— Мать честная! Где же он?
— Национальная тюрьма в Канаре, возле КуалаЛумпура. Уехал вечером вчера, четверг, тринадцатое февраля. Психиатры сказали: выздоровел. Во всяком случае, в уме. Отвечает за свои действия.
Марк не знал, хорошая это новость или плохая. У него не было никакой возможности установить контакт с Реверди. И он попрежнему не знал имени адвоката.
— Кто принял решение о переводе?
— Он. Он попросил вернуться в тюрьму… нормальную.
— Он попросил?
— Если он чегото не хочет, это чтобы его считали сумасшедшим!
8
Еда была разложена по отделениям в коробке под пластиковой крышкой.
В самом большом отделении в жирном соусе — явно из баранины, — плавали коричневые волокна. Рядом — пригоршня слипшегося риса. Еще в двух углублениях—порция сыра в полиэтиленовой упаковке и маленький вяленый банан.
Сидя на земле, Жак Реверди, обнаженный по пояс, мысленно подсчитал имеющиеся в его распоряжении калории. Если прибавить эту трапезу к завтраку и к обеду, получится около тысячи шестисот. То есть примерно на тысячу калорий в день меньше по сравнению с его обычным рационом. Следовало бы найти способ компенсировать эту нехватку.
Он поднял глаза, приложив руку козырьком ко лбу, чтобы защититься от солнца. В одиннадцать часов утра двор слепил белизной. Заключенные, выстроившись в очередь, ждали еды. Все они были одеты в белые футболки и пытались держаться в тени, падавшей от стены столовой. Их растянувшиеся на земле черные силуэты напоминали подвижную бахрому щупалец морского полипа. Некоторые уже ели, скорчившись над своей порцией у стен разбросанных по двору зданий.
Основные постройки — столовая, помещение для свиданий, административный корпус — располагались в центре площадки и, казалось, вырастали прямо из асфальта. Заключенные могли передвигаться тут совершенно свободно, но, пройдя несколько шагов, неизбежно оказывались перед стеной или запертой дверью. Здесь царила всего лишь видимость свободы — мираж.
Реверди поднял глаза выше и посмотрел на наблюдательные вышки, в четырех углах двора. Длинные сплошные стены между этими башнями были увенчаны колючей проволокой, на которой острые шипы заменили бритвенными лезвиями.
Он улыбнулся: эта враждебная картина ему нравилась.
Все лучше, чем оставаться в Ипохе.
Впрочем, для человека, пойманного с поличным на месте убийства, он устроился неплохо. Отправляя еду в рот пальцами, он подвел итог своим удачам. Вначале ему елееле удалось избежать линчевания в Папане. Потом, даже в состоянии транса, он не выдал ни одной детали Тайны. Теперь он был в этом уверен. Последняя встреча с психиатром в Мпохе, накануне перевода, подтвердила: никто ничего не знал.
И вот ему удалось попасть в Канару и раствориться в общей массе. Две тысячи заключенных, в том числе самые страшные преступники страны: убийцы, насильники, наркоторговцы. Добавить блок, отведенный женщинам, и здание, где содержались несовершеннолетние. Настоящий город из белых или бежевых бараков, отражавших солнце в течение всего дня и сверкавших так, что перед глазами начинали роиться черные мушки.
После приезда сюда Реверди опасался худшего. Во время обыска он заметил, что на стенах приемного отделения развешаны вырезки из газет, относящиеся к его аресту. Тюремщики не откажут себе в удовольствии обломать западного «хищника». Пусть теперь его называют «243—554», он все равно остается западной звездой. Знаменитым убийцей, сама известность которого воспринималась как издевка над тюремными властями.
Но он ошибся: здесь больше всего ценили спокойствие. Его даже не поместили в зону усиленной охраны. Какимто необъяснимым чудом ему предоставили полную свободу перемещений — то есть свободу жариться по десять часов в этом дворе.
Он начинал верить, что здесь за ним стоит ангелхранитель. Особенно когда увидел свою камеру. Почти что однокомнатная квартира, квадрат пять на пять метров. Голые стены кремового цвета, цементный пол со скатанной циновкой. Все, что он так любил: чистота и пустота. Справа даже санузел, с душем и унитазом, отделенный низенькой перегородкой, выложенной серой плиткой. Никаких уродливых граффити, никаких дырок в цементе, покрытом картоном во избежание запахов, никаких грязных следов, оставленных прежними узниками, на полу. Все как новенькое.
И главное, он один. Никаких человеческих отбросов, никаких вонючих товарищей по несчастью, никаких онанистов по соседству, как в «Т5». Не было даже сокамерника, чтобы разделить с ним этот дворец. Такая изоляция воспринималась не как мера безопасности, а как настоящая привилегия.
Когда надзиратель принес мыло и полотенце, Реверди спросил, кому он обязан всем этим, но тот лишь пожал плечами, давая понять, что не знает,
— Это меню для европейцев.
Гдето рядом прозвучала французская речь. Реверди повернул голову: рядом с ним возник невысокий мужчина в свободно болтающейся футболке.
— Сыр, — добавил он. — Это небольшой «бонус» для людей с Запада.
Он уселся поазиатски, на пятки. Жак открыл было рот, чтобы рявкнуть ему «заткнись», но одумался. Другие заключенные во дворе наблюдали за ним. Лица тамильцев, словно вырезанные из обожженной коры, шафрановая кожа малайцев, медная — китайцев. Он много лет жил бок о бок с этими народностями. При одной мысли о том, чтобы заговорить с ними, снова иметь дело с их языком, их маниями, их предрассудками, его охватывала тоска. Француз — это другое дело.
Он улыбнулся, не отвечая. Человек был совсем маленького роста. Он напомнил Реверди крошечную серую обезьянку, из тех, что живут в лесу группами, чтобы лучше защищаться. Его лицо, словно из дубленой кожи, было ужасным. Разбитое, изломанное, все в какихто провалах. Создавалось впечатление, будто над ним поработали бритвой или он стал жертвой американского рестлинга. Эта голова с вмятинами вызывала ассоциации с Четом Бейкером. Лицо этого «крутого» певца и трубача, в молодости отличавшегося томной красотой, с годами постепенно скукоживалось и сморщивалось и в конце концов, стало какимто искривленным, как будто вдавленным внутрь, с глубоко провалившимися глазами. Безобразие заключенного на этом не заканчивалось: изза шва на заячьей губе левая сторона его лица казалась парализованной.
— Меня зовут Зрик, — сказал он, протягивая руку.
Реверди пожал ее:
— Жак.
— Не надо представляться. Ты здесь уже звезда.
— Еще французы есть?
— С тобой нас двое. Есть еще два англичанина, один немец, несколько итальянцев. Больше европейцев нет. Мы тут все за наркотики. Большинство пожизненно. Меня приговорили к вышке. За тридцать граммов героина. Но потом мне изменили меру на двадцать лет. Если буду умницей, выйду лет через десять—пятнадцать. Никто не жалуется. Все лучше, чем в петле.
Эрик замолчал, явно жалея, что заговорил с Жаком о виселице. Он уселся на землю поудобнее и начал ковырять ногти на ногах.
— Повезло, что мы французы. Из посольства каждый месяц присылают врача, чтобы проверить, как наше здровье. Нас не лупят. Надзиратели отыгрываются на индонезийцах или на тех, у кого нет посольства в Малайзии. — Он захихикал, не отрывая глаз от своих пальцев. — Им достается огого!
Жак наблюдал за сгрудившейся под галереей группой охранников в темнозеленой форме, с дубинками в руках. Выглядели они куда подозрительнее, чем сами заключенные.
— Расскажи про надзирателей.
— До прошлого года все шло нормально. Даже было скорее тихо. Канара считается образцовой современной тюрьмой. Но в прошлом декабре сменился шеф службы безопасности. Пришел тип по имени Раман со своими ребятами. Ад!
Жак прислонился головой к стене.
— Я имел дело со всеми кругами ада.
— Раман — чокнутый. Продажный до трусов, но это нормально. Главное, что он — правоверный мусульманин, почти ваххабит, и в то же время — педик. В его безумной башке все это както совмещается. Иногда на него находит настоящее бешенство. И нам достается. Но, в общемто, такие взбучки — не самое страшное. Самое страшное — это когда он становится ласковым, если ты понимаешь, о чем я. Пока что я не попадался, и лучше не думать о том, что происходит в душевых.
Реверди улыбнулся, подумав: «При твоемто уродстве…» Он не спускал глаз с людей в форме, а те, в свою очередь, наблюдали за ним. Казалось, их бьет лихорадка, — в этой нервозности было чтото ненормальное.
— Они что, все подсевшие?
— Только ребята Рамана. Кокс, ЛСД, амфетамины. Если они после яабаа, лучше им не попадаться.
Уже лет пятнадцать в ЮгоВосточной Азии царили амфетамины. Самым страшным среди них оставалась яабаа. Маленькая таблетка в форме сердечка, пахнущая клубникой или шоколадом, разрушала нервную систему и вызывала приступы немотивированного насилия. На первых страницах таиландских газет регулярно появлялись сообщения об убийствах, совершенных под влиянием яабаа.
— Но мы всетаки не в средневековье, — продолжал Эрик, стараясь быть убедительным. — Директор тюряги с них глаз не спускает. Были жалобы. При первом же сигнале сукина сына вызовут на дисциплинарный совет вместе с его «охреневшим воякой». А пока что приходится считать дни.
Теперь Жак изучал заключенных, разбившихся со своими мисками на кучки по этнической принадлежности. Все они были босые и сидели сгорбившись на корточках — казалось, они одновременно и ели, и испражнялись.
— Разные национальности сидят по разным баракам?
— Изначально нет. Но с помощью взяток заключенным удается соединиться. Это естественное желание. Власти закрывают глаза. А как только найдут, к чему прицепиться, так их снова разделяют. — Он расхохотался. — Ворошат муравейник…
— А белые?
— Растворились в общей массе. Англичанам удалось найти общую камеру. У китайцев. Итальянцам тоже, у индийцев.
Реверди подумал о своей маленькой квартирке с ванной. Он еще не понял, в какую общину попал. Если только его не поместили в особую жилую зону, отведенную для малайцев и богатых китайцев.
— Каждый клан занимается своим делом?
— А то! Китайцы и малайцы живут, как привыкли: первые все продают, вторые ни хрена не делают. Индийцы пытаются руководить, играют в адвокатов, готовы разрешить любую свару за несколько ринггитов. Индонезийцы — это рабы. За кусок сыра можешь каждый день покупать себе нового. С филиппинцами дело серьезнее.
— Служба порядка?
— Убийцы. Самые худшие: им терять нечего.
Реверди продолжал знакомиться с территорией, теперь его внимание привлекли большие помещения под толевой крышей, стоявшие за центральными бараками. Эрик проследил за его взглядом:
— Мастерские. При каждом бараке своя. Ты же знаешь принцип: нам занимают руки, чтобы ничего не оставалось в голове. А платят банками сардин. Но к тебе это не относится: те, кто в предварительном, не имеют права работать.
Эрик вытянул узловатую руку:
— За этими бараками — футбольная площадка. Дальше, вдоль болота, хижины на сваях; некоторые из ребят умудрились сварганить себе жилье, купили материал у надзирателей. Своего рода второй дом…
— А эти?
Жак указал вправо на три приземистых строения со следами сырости на стенах.
— Первое — это дигап. «Ломка». Туда отправляют тех, кто не может купить себе дозу. Если они слишком вопят, Раман сажает их во второй блок — в карцер.
— А третий?
— Третий —это… это…
Эрик колебался, но Жак уже понял.
— Барак для смертников, — проговорил наконец Эрик, — Виселица там, внутри… Вроде бы…
Он снова замолчал. Начал изучать пыль под ногами. Реверди сглотнул. Коридор смерти. Он поклялся себе, что не будет о нем думать, и знал, что его силы воли на это хватит. Новый вызов: жить до последней секунды, не думая о смерти.
Он поднял лицо к солнцу и почувствовал, как обжигающие лучи скользят по коже. Он улыбнулся. Ощущение. Жизнь. Он снова открыл глаза и спросил:
— А шансы на побег есть?
— Ноль процентов. Из Канары не убегают.
Он вспомнил о фразе, которой приветствовали заключенных надзиратели в Освенциме: «Отсюда выход один — труба». Для него выходом будет веревка.
1 2 3 4 5 6 7 8
— Каковы шансы взять у него интервью?
— Ни малейших. Пока что он в прострации, но когда придет в себя, он не скажет ни слова. После Камбоджи он не согласился ни на одно интервью.
Марк затрепетал:
— После Камбоджи?
— Одной журналистке удалось встретиться с ним, когда он сидел в пномпеньской тюрьме «Т5». Но она не добилась никаких признаний. Он, как обычно, играл в «короля приливов», воспаряющего в высшие сферы. Всякая чушь такого рода. Он ни слова не сказал по моему делу.
— У вас есть координаты этой журналистки?
— Какаято Пизаи, помоему… Она работает в «Пномпень пост».
Марк попрощался с адвокатом, рассыпаясь в обещаниях и благодарностях, потом посмотрел на часы: одиннадцать утра. В Пномпене пять часов вечера. Он подключился к Интернету, чтобы найти координаты камбоджийской газеты. Шрекер уже прислал ему портреты пукетских жертв.
Марк открыл оба приложения с помощью программы Picture Viewer. Адвокат был прав: пропавшие девушки были хороши собой, но совершенно не похожи друг на друга. И не имели ничего общего ни с Перниллой Мозенсен, ни с Линдой Кройц. У одной было квадратное лицо, и стянутые на затылке волосы подчеркивали его решительное выражение. Вторая смотрела искоса, изпод длинных вьющихся прядей. Объединяли их лишь возраст да загар: девушки, любящие путешествия и солнце.
Шрекер сообщил предполагаемые даты их исчезновения: март 1998 года в первом случае, январь 2000 года — во втором. Марк распечатал портреты в том же формате, что и фотографии Перниллы и Линды, после выложил их рядом на письменном столе, словно игральные карты. Странная игра, в которой возможен только один победитель.
Если эти четыре женщины действительно стали жертвами Реверди, то почему он выбрал именно их? Обладали ли они чемто, что ускользало от Марка, какимто признаком, какойто особенностью, подстегивавшей его убийственное безумие?
Он прикрепил фотографии кнопками к стене и снова занялся поисками координат «Пномпень пост». Говорившая поанглийски журналистка в редакции дала ему номер мобильного телефона Пизаи Ван Тхам. Новый номер.
— Алло?
Марк начал объяснять причину звонка поанглийски, но женщина перебила его пофранцузски. С явной радостью. У нее был странный голос, нежный и в то же время гнусавый. Чашка чаю с кислым привкусом лимона. Казалось, журналистку не удивил его звонок; судя по всему, он был не первым.
— Вы хотите, чтобы я присылать вам мое интервью с Реверди по электронной почте? Текст поанглийски.
Марк дал ей адрес, потом продолжил:
— Вы — единственная журналистка, которой удалось взять интервью у Жака Реверди. С тех пор он больше не говорил…
В трубке прозвучал самодовольный смешок.
—Как вам это удалось? Чем объяснить эту честь?
Послышался новый смешок — этакое сдержанное мяуканье. Марк представил себе кошку редкой породы. Золотистая шерстка, зеленые глаза; и нарочитая томность.
— Все очень просто. Я была женщина.
— Женщина?
— Жак Реверди — соблазнитель. Охотник на женщин.
— Каким он показался вам при встрече?
— Очаровательный. — Она снова мяукнула. — Охотник на женщин!
Он вдруг вспомнил. Все ныряльщики были мастерами соблазнять дам. Жак Майоль, Умберто Пелиццари: настоящие сердцееды. Но для Реверди любовь служила лишь маской. Пизаи продолжала:
— Особенно улыбка. Очень медленная, очень сладкая. Такой фрукт, вы понимаете? И голос. Очень горячо. Знаете, женщины это обожают… И он любит женщины.
Ее неправильный французский и это мяуканье начинали действовать ему на нервы.
— Вы думаете, он виновен?
— Нет сомнений. Он убивает женщины.
— Его оправдали в Пномпене, так ведь?
— Такая юстиция в Камбодже. Но виновен, нет сомнений. Я почувствовала за улыбкой… Хочет кожу женщины.
— Вы только что сказали, что он любил этих женщин.
— Именно. Убийство: последняя степень соблазнения. Я учила французский в Сорбонне. «Дон Жуан» Мольера. Я поняла глубокая правда. Соблазнение — это разрушение. Дон Жуан убийца. Он убивает Эльвиру. Он ворует ее сердце, ее душу, ее жизнь. Реверди так же. Убийца женщин.
Она снова рассмеялась, в ее смехе слышался деланый страх. Марк смутно понимал, что она хотела сказать. Убийство как высшая стадия обладания. Кошечка заключила:
— Бабник. Если хотите интервью, пришлите своя подружка.
— С ним можно связаться в Мпохе?
— Он уже не в Мпохе.
— Что?
— Реверди ушел из больница.
Марк забыл об учтивости.
— Мать честная! Где же он?
— Национальная тюрьма в Канаре, возле КуалаЛумпура. Уехал вечером вчера, четверг, тринадцатое февраля. Психиатры сказали: выздоровел. Во всяком случае, в уме. Отвечает за свои действия.
Марк не знал, хорошая это новость или плохая. У него не было никакой возможности установить контакт с Реверди. И он попрежнему не знал имени адвоката.
— Кто принял решение о переводе?
— Он. Он попросил вернуться в тюрьму… нормальную.
— Он попросил?
— Если он чегото не хочет, это чтобы его считали сумасшедшим!
8
Еда была разложена по отделениям в коробке под пластиковой крышкой.
В самом большом отделении в жирном соусе — явно из баранины, — плавали коричневые волокна. Рядом — пригоршня слипшегося риса. Еще в двух углублениях—порция сыра в полиэтиленовой упаковке и маленький вяленый банан.
Сидя на земле, Жак Реверди, обнаженный по пояс, мысленно подсчитал имеющиеся в его распоряжении калории. Если прибавить эту трапезу к завтраку и к обеду, получится около тысячи шестисот. То есть примерно на тысячу калорий в день меньше по сравнению с его обычным рационом. Следовало бы найти способ компенсировать эту нехватку.
Он поднял глаза, приложив руку козырьком ко лбу, чтобы защититься от солнца. В одиннадцать часов утра двор слепил белизной. Заключенные, выстроившись в очередь, ждали еды. Все они были одеты в белые футболки и пытались держаться в тени, падавшей от стены столовой. Их растянувшиеся на земле черные силуэты напоминали подвижную бахрому щупалец морского полипа. Некоторые уже ели, скорчившись над своей порцией у стен разбросанных по двору зданий.
Основные постройки — столовая, помещение для свиданий, административный корпус — располагались в центре площадки и, казалось, вырастали прямо из асфальта. Заключенные могли передвигаться тут совершенно свободно, но, пройдя несколько шагов, неизбежно оказывались перед стеной или запертой дверью. Здесь царила всего лишь видимость свободы — мираж.
Реверди поднял глаза выше и посмотрел на наблюдательные вышки, в четырех углах двора. Длинные сплошные стены между этими башнями были увенчаны колючей проволокой, на которой острые шипы заменили бритвенными лезвиями.
Он улыбнулся: эта враждебная картина ему нравилась.
Все лучше, чем оставаться в Ипохе.
Впрочем, для человека, пойманного с поличным на месте убийства, он устроился неплохо. Отправляя еду в рот пальцами, он подвел итог своим удачам. Вначале ему елееле удалось избежать линчевания в Папане. Потом, даже в состоянии транса, он не выдал ни одной детали Тайны. Теперь он был в этом уверен. Последняя встреча с психиатром в Мпохе, накануне перевода, подтвердила: никто ничего не знал.
И вот ему удалось попасть в Канару и раствориться в общей массе. Две тысячи заключенных, в том числе самые страшные преступники страны: убийцы, насильники, наркоторговцы. Добавить блок, отведенный женщинам, и здание, где содержались несовершеннолетние. Настоящий город из белых или бежевых бараков, отражавших солнце в течение всего дня и сверкавших так, что перед глазами начинали роиться черные мушки.
После приезда сюда Реверди опасался худшего. Во время обыска он заметил, что на стенах приемного отделения развешаны вырезки из газет, относящиеся к его аресту. Тюремщики не откажут себе в удовольствии обломать западного «хищника». Пусть теперь его называют «243—554», он все равно остается западной звездой. Знаменитым убийцей, сама известность которого воспринималась как издевка над тюремными властями.
Но он ошибся: здесь больше всего ценили спокойствие. Его даже не поместили в зону усиленной охраны. Какимто необъяснимым чудом ему предоставили полную свободу перемещений — то есть свободу жариться по десять часов в этом дворе.
Он начинал верить, что здесь за ним стоит ангелхранитель. Особенно когда увидел свою камеру. Почти что однокомнатная квартира, квадрат пять на пять метров. Голые стены кремового цвета, цементный пол со скатанной циновкой. Все, что он так любил: чистота и пустота. Справа даже санузел, с душем и унитазом, отделенный низенькой перегородкой, выложенной серой плиткой. Никаких уродливых граффити, никаких дырок в цементе, покрытом картоном во избежание запахов, никаких грязных следов, оставленных прежними узниками, на полу. Все как новенькое.
И главное, он один. Никаких человеческих отбросов, никаких вонючих товарищей по несчастью, никаких онанистов по соседству, как в «Т5». Не было даже сокамерника, чтобы разделить с ним этот дворец. Такая изоляция воспринималась не как мера безопасности, а как настоящая привилегия.
Когда надзиратель принес мыло и полотенце, Реверди спросил, кому он обязан всем этим, но тот лишь пожал плечами, давая понять, что не знает,
— Это меню для европейцев.
Гдето рядом прозвучала французская речь. Реверди повернул голову: рядом с ним возник невысокий мужчина в свободно болтающейся футболке.
— Сыр, — добавил он. — Это небольшой «бонус» для людей с Запада.
Он уселся поазиатски, на пятки. Жак открыл было рот, чтобы рявкнуть ему «заткнись», но одумался. Другие заключенные во дворе наблюдали за ним. Лица тамильцев, словно вырезанные из обожженной коры, шафрановая кожа малайцев, медная — китайцев. Он много лет жил бок о бок с этими народностями. При одной мысли о том, чтобы заговорить с ними, снова иметь дело с их языком, их маниями, их предрассудками, его охватывала тоска. Француз — это другое дело.
Он улыбнулся, не отвечая. Человек был совсем маленького роста. Он напомнил Реверди крошечную серую обезьянку, из тех, что живут в лесу группами, чтобы лучше защищаться. Его лицо, словно из дубленой кожи, было ужасным. Разбитое, изломанное, все в какихто провалах. Создавалось впечатление, будто над ним поработали бритвой или он стал жертвой американского рестлинга. Эта голова с вмятинами вызывала ассоциации с Четом Бейкером. Лицо этого «крутого» певца и трубача, в молодости отличавшегося томной красотой, с годами постепенно скукоживалось и сморщивалось и в конце концов, стало какимто искривленным, как будто вдавленным внутрь, с глубоко провалившимися глазами. Безобразие заключенного на этом не заканчивалось: изза шва на заячьей губе левая сторона его лица казалась парализованной.
— Меня зовут Зрик, — сказал он, протягивая руку.
Реверди пожал ее:
— Жак.
— Не надо представляться. Ты здесь уже звезда.
— Еще французы есть?
— С тобой нас двое. Есть еще два англичанина, один немец, несколько итальянцев. Больше европейцев нет. Мы тут все за наркотики. Большинство пожизненно. Меня приговорили к вышке. За тридцать граммов героина. Но потом мне изменили меру на двадцать лет. Если буду умницей, выйду лет через десять—пятнадцать. Никто не жалуется. Все лучше, чем в петле.
Эрик замолчал, явно жалея, что заговорил с Жаком о виселице. Он уселся на землю поудобнее и начал ковырять ногти на ногах.
— Повезло, что мы французы. Из посольства каждый месяц присылают врача, чтобы проверить, как наше здровье. Нас не лупят. Надзиратели отыгрываются на индонезийцах или на тех, у кого нет посольства в Малайзии. — Он захихикал, не отрывая глаз от своих пальцев. — Им достается огого!
Жак наблюдал за сгрудившейся под галереей группой охранников в темнозеленой форме, с дубинками в руках. Выглядели они куда подозрительнее, чем сами заключенные.
— Расскажи про надзирателей.
— До прошлого года все шло нормально. Даже было скорее тихо. Канара считается образцовой современной тюрьмой. Но в прошлом декабре сменился шеф службы безопасности. Пришел тип по имени Раман со своими ребятами. Ад!
Жак прислонился головой к стене.
— Я имел дело со всеми кругами ада.
— Раман — чокнутый. Продажный до трусов, но это нормально. Главное, что он — правоверный мусульманин, почти ваххабит, и в то же время — педик. В его безумной башке все это както совмещается. Иногда на него находит настоящее бешенство. И нам достается. Но, в общемто, такие взбучки — не самое страшное. Самое страшное — это когда он становится ласковым, если ты понимаешь, о чем я. Пока что я не попадался, и лучше не думать о том, что происходит в душевых.
Реверди улыбнулся, подумав: «При твоемто уродстве…» Он не спускал глаз с людей в форме, а те, в свою очередь, наблюдали за ним. Казалось, их бьет лихорадка, — в этой нервозности было чтото ненормальное.
— Они что, все подсевшие?
— Только ребята Рамана. Кокс, ЛСД, амфетамины. Если они после яабаа, лучше им не попадаться.
Уже лет пятнадцать в ЮгоВосточной Азии царили амфетамины. Самым страшным среди них оставалась яабаа. Маленькая таблетка в форме сердечка, пахнущая клубникой или шоколадом, разрушала нервную систему и вызывала приступы немотивированного насилия. На первых страницах таиландских газет регулярно появлялись сообщения об убийствах, совершенных под влиянием яабаа.
— Но мы всетаки не в средневековье, — продолжал Эрик, стараясь быть убедительным. — Директор тюряги с них глаз не спускает. Были жалобы. При первом же сигнале сукина сына вызовут на дисциплинарный совет вместе с его «охреневшим воякой». А пока что приходится считать дни.
Теперь Жак изучал заключенных, разбившихся со своими мисками на кучки по этнической принадлежности. Все они были босые и сидели сгорбившись на корточках — казалось, они одновременно и ели, и испражнялись.
— Разные национальности сидят по разным баракам?
— Изначально нет. Но с помощью взяток заключенным удается соединиться. Это естественное желание. Власти закрывают глаза. А как только найдут, к чему прицепиться, так их снова разделяют. — Он расхохотался. — Ворошат муравейник…
— А белые?
— Растворились в общей массе. Англичанам удалось найти общую камеру. У китайцев. Итальянцам тоже, у индийцев.
Реверди подумал о своей маленькой квартирке с ванной. Он еще не понял, в какую общину попал. Если только его не поместили в особую жилую зону, отведенную для малайцев и богатых китайцев.
— Каждый клан занимается своим делом?
— А то! Китайцы и малайцы живут, как привыкли: первые все продают, вторые ни хрена не делают. Индийцы пытаются руководить, играют в адвокатов, готовы разрешить любую свару за несколько ринггитов. Индонезийцы — это рабы. За кусок сыра можешь каждый день покупать себе нового. С филиппинцами дело серьезнее.
— Служба порядка?
— Убийцы. Самые худшие: им терять нечего.
Реверди продолжал знакомиться с территорией, теперь его внимание привлекли большие помещения под толевой крышей, стоявшие за центральными бараками. Эрик проследил за его взглядом:
— Мастерские. При каждом бараке своя. Ты же знаешь принцип: нам занимают руки, чтобы ничего не оставалось в голове. А платят банками сардин. Но к тебе это не относится: те, кто в предварительном, не имеют права работать.
Эрик вытянул узловатую руку:
— За этими бараками — футбольная площадка. Дальше, вдоль болота, хижины на сваях; некоторые из ребят умудрились сварганить себе жилье, купили материал у надзирателей. Своего рода второй дом…
— А эти?
Жак указал вправо на три приземистых строения со следами сырости на стенах.
— Первое — это дигап. «Ломка». Туда отправляют тех, кто не может купить себе дозу. Если они слишком вопят, Раман сажает их во второй блок — в карцер.
— А третий?
— Третий —это… это…
Эрик колебался, но Жак уже понял.
— Барак для смертников, — проговорил наконец Эрик, — Виселица там, внутри… Вроде бы…
Он снова замолчал. Начал изучать пыль под ногами. Реверди сглотнул. Коридор смерти. Он поклялся себе, что не будет о нем думать, и знал, что его силы воли на это хватит. Новый вызов: жить до последней секунды, не думая о смерти.
Он поднял лицо к солнцу и почувствовал, как обжигающие лучи скользят по коже. Он улыбнулся. Ощущение. Жизнь. Он снова открыл глаза и спросил:
— А шансы на побег есть?
— Ноль процентов. Из Канары не убегают.
Он вспомнил о фразе, которой приветствовали заключенных надзиратели в Освенциме: «Отсюда выход один — труба». Для него выходом будет веревка.
1 2 3 4 5 6 7 8