А ваши, говорят, восстановили пытку. Не все ли, верно думают, равно: во имя великой идеи дурачье проглотит и это… Но бросим политику, от нее и при хорошей погоде у меня может сделаться морская болезнь… А что, вы тогда в Ницце продали бриллианты?
– Бриллианты?.. Нет, у меня их украли.
– Как украли?
– Так украли. Подменили настоящие фальшивыми.
– И полиция ничего не нашла?
– Я не обращалась к полиции.
«Неужто просто лгунья? А может быть, и не совсем нормальная», – спросил себя он.
– Не смею вас расспрашивать, – сказал он изумленно и загововорил о другом. Дама отвечала довольно охотно, но перед каждым ответом с полминуты думала, это его раздражало. Ему вдобавок казалось, что она думает затрудненно. «Ах, глазки уже не те: были чудесные! Рановато». Все же Норфольк был очень рад знакомству. Ему жизнь была не жизнь без общества молодых женщин, особенно таких, каким он мог покровительствовать. «Отеческое чувство, отеческое чувство», – подумал он. «Что-то очень много у меня развелось дочерей , с тех пор как не стало любовниц, и все дочери были хорошенькие. Ни к одной некрасивой отеческого чувства никогда не испытывал. Довольно гадко быть стариком. Это во мне проклятый Вальтер Джексон недурно подметил в своей пьесе. Хотя не Бог знает, какое психологическое открытие, но он кое-что подмечает и понимает в людях. Вообще и таланта не лишен».
Когда обед кончился, он для приличия еще поговорил с американской четой, затем сказал даме, что чрезвычайно рад знакомству и что будет все вечера проводить в баре второго класса. – «Я бываю у босс-a в первом, но там неинтересные дамы», – сказал он. Надя в самом деле ему не так нравилась, и ей уже покровительствовало трое мужчин. Поздно вечером в каюте он читал то Ресселя, то Уоллеса, но не раз отрывался, думал о русской даме и нежность скользила в его выцветших глазах.
Как пассажир второго класса, Норфольк не имел права бывать в залах первого. Но Делавар заявил пароходному начальству, что должен работать с секретарем, и начальство не могло отказать человеку, занимавшему самую дорогую каюту. Его секретарь получил разрешение бывать в первом классе, с тем ограничением, что завтракать и обедать он будет у себя.
Работы было немного. Делавар диктовал какую-то записку. Диктовка сводилась к тому, что он довольно безтолково высказывал какие-то мысли, которым Норфольк затем придавал литературную форму. Делал он это с таким видом, будто лишь стенографировал слова своего хозяина. Записка касалась общего политического и экономического положения западной Европы, и Норфольк про себя удивлялся: как этот человек, наживший огромное состояние и очевидно тонко разбиравшийся во всяких частных делах, решительно ничего не понимал во всем том, что касалось общих и государственных вопросов. Такое же чувство испытывал Яценко, когда за обедом Делавар рассуждал о политике. «Нет, я довольно неудачно его „активизировал“. Мой Лиддеваль значительно умнее», – подумал он.
Форму Норфольк своей записке дал хорошую. Делавар был доволен. Он, очевидно, придавал своей записке очень большое значение. Диктовал он около часа утром, затем снова от двух до трех. Никогда не отдыхал после завтрака, говорил, что это дурная привычка, преждевременно старящая людей. От одиннадцати до двенадцати он занимался гимнастикой. Днем в гостиной садились играть в карты. Партия составилась на следующий же день после отхода парохода. Надя любила бридж, но играла плохо. Пемброк согласился играть только по маленькой.
– По половине цента! – решительно сказал он. На пароходе франки были тотчас забыты и все счета велись на доллары. Именно в виду богатства Альфреда Исаевича, его заявление звучало очень мило.
– По какой вам угодно! – ответил Делавар, и это тоже вышло недурно: все знали, что он привык не к такой игре. – Хотя бы и совершенно без денег.
– Нет, без денег скучно, – сказала Надя. – Это странно: если я выиграю пять долларов, то от этого я счастливее не стану, а вы, господа миллионеры, тем более, и все-таки без денег играть невозможно. Но где же мы возьмем четвертого, если глубокочтимый Вальтер Джексон до карт не опускается? Он занят высшими проблемами человеческого бытия, – говорила она, сама удивляясь тому, что говорит о нем иронически.
– И не надо ему играть: пусть творит! – решительно заявил Пемброк, окончательно усвоивший такой тон, точно Яценко был Гёте, еще, к сожалению, не всеми признанный. Он больше и не говорил, что сэр Уолтер внес свежую струю: это было бы недостаточной похвалой.
– Возьмем моего секретаря Норфолька, – предложил Делавар. – Он сказал мне, что умеет играть.
– Ах, да, ведь вы раздобыли ему пропуск в первый класс. Ну, что ж, отлично, он очень приятный и остроумный человек. Тогда тем более надо играть по маленькой: он ведь человек бедный.
– Он у меня получает достаточное жалованье, – ответил не совсем довольным тоном Делавар. – И, наконец, я могу покрывать его проигрыш.
– Узнаю вашу королевскую натуру, – сказал Пемброк. Они начинали отпускать друг другу колкости. – Тогда зовите его сюда.
Но опасаться за карман старика никак не приходилось. После первых же робберов выяснилось, что он играет не просто хорошо, а превосходно. Вдобавок, играл очень любезно и приятно: никогда никого не порицал за промахи, ни с кем ни о чем не спорил, чужие ошибки разъяснял только в том случае, если его об этом спрашивали. Объявлял карты по-своему, так что вначале вызывал некоторое недоумение. Но к концу третьего роббера с ним уже и спорить никто не решался. Все были поражены мастерством его розыгрыша, и даже Делавар, никого не любивший хвалить, признал, что трудно лучше играть, чем старик.
– Я и не знал, что вы такой артист, – сказал он ему. – Вы могли бы сделать состояние в моем парижском клубе.
– Я почти никогда не играю, – скромно ответил Норфольк. – Правда, в свое время я вел немалую игру, у меня тогда были деньги, и раза два или три я даже на конкурсах получал первые призы.
– Отчего же вы раньше не сказали? – благодушно спросил Альфред Исаевич. – Если бы я знал, что я имею дело с чемпионом, то я и карт в руки не взял бы.
– Да я думал, что все перезабыл, но видно… – начал старик и вдруг раскрыл рот. Он увидел, что за одним из далеких столиков играет в карты Гранд.
– Что «но видно»?
– Нет, ничего, – ответил Норфольк.
Следующую партию он разыграл, хотя тоже мастерски, однако более рассеянно; затем в промежутках между робберами почти не разговаривал, что не было ему свойственно. Почему-то, совершенно непонятным образом, Норфольку внезапно пришла мысль, что должна быть какая-то связь между Грандом и той русской дамой. Решительно ничто в пользу такого предположения не говорило. «То самое полицейское чутье, о котором говорилось в романе Уоллеса… Я непременно расспрошу ее, непременно… Хотя бы пришлось разориться на вино. Такие всегда легко пьянеют. Расспрошу из любопытства, только из любопытства», – думал он.
IV
Скучать в занятом праздничном бездельи парохода было невозможно. Надя, вообще никогда не скучавшая, наслаждалась путешествием необыкновенно. Впереди были Америка, карьера, слава; теперь была очаровательная жизнь. Завтракала она в восемь часов у себя в каюте с соседкой, с которой очень подружилась. Затем, наверху, поздоровавшись со всеми, спросив, как кто спал, выразив восторг по тому случаю, что солнце и ветерок, совсем не жарко, море гладко, как зеркало, она часа полтора необыкновенно быстрым, энергичным и деловитым шагом ходила по палубе: положила себе правилом делать каждое утро пятьдесят кругов по ней. Этот шаг вызвал бы общее изумление в любом другом месте, но на корабле так же быстро, энергично и деловито ходили еще десятки молодых людей, девиц и дам. С некоторыми из них Надя уже была знакома и почти со всеми обменивалась улыбками. Затем она спускалась к огромному бассейну, но не купалась, ссылаясь на то, что не взяла с собой купального костюма; Делавар, часто ее сопровождавший, говорил, что костюм можно купить в одном из магазинов парохода. Но ей не хотелось бросаться в воду рядом с молоденькими хорошенькими девушками, которых на пароходе было много. По сходной причине она редко останавливалась на верхней палубе у тех мест, где молодежь играла в пинг-понг, корабельный теннис и shuffle board: было обидно, что ей не восемнадцать лет. Часов в одиннадцать она ложилась в складное парусиновое, покрытое пушистым пледом, кресло на палубе и разговаривала то мило-кокетливо с Делаваром, то мило-степенно с Пемброком, то мило-любовно с Яценко.
Они записались на premier service, и к завтраку их звал гонг ровно в двенадцать. Подавалось множество блюд, одно лучше другого. После завтрака Надя опять бегала по палубе, – теперь полагалось двадцать кругов. Альфред Исаевич, проходя по палубе в свою каюту, для отдыха, испуганно на нее смотрел, как на тихопомешанную, хотя привык к кинематографическим артисткам и больше ничему у них особенно не удивлялся. Делавар гулял с Надей, описывал сокровища своего люксембургского замка (о своих вещах он мог говорить часами, они все были изумительны). Спрашивал ее, любит ли она Апокалипсис и виденье саранчи, говорил ей, что у женщин есть тридцать прелестей: три красные – губы, ногти, щеки, – три белые – кожа, зубы, руки, – три черные, – глаза, брови, ресницы – перечислял на память все тридцать. Она слушала не без удовольствия, но думала, что этот прославленный делец глуп. Глаза у него при разговорах с ней блестели почти неприлично. «Конечно, я могла бы женить его на себе», – думала Надя; удовольствие было двойное: от того, что «могла бы женить», и оттого, что и не подумает это сделать. Физически он ей нравился, нравилось и его увлечение, переходившее, как ей иногда казалось, в настоящую страсть. «Но, во-первых, я никогда Виктора не брошу, а во-вторых, это было бы просто смешно до глупости: как это я буду замужем за левантийским богачом, который и по-русски ни слова не знает! Нет уж, русская и должна идти за русского. Главное же, я нисколько не люблю его. Ни в коем случае не заходить в его каюту: уж очень он зовет, а кто там их знает, левантийцев?"
В три часа Надя, Пемброк и Делавар ходили в кинематограф. В пять сходились в гостиную на бридж. В семь полагались еще круги, и наступало лучшее время: обед, к которому одевались . Надя окончательно убедилась, что не полнеет, и почти не соблюдала режима. Стюард приносил по рюмке ледяной водки Пемброку и Яценко, замысловатые коктэйли Делавару, французские аперитифы Наде, – она решила перепробовать по дороге разные напитки и каждый вечер заказывала другие. Пили все больше обычного. Альфред Исаевич неизменно говорил, что Суворов пил английское пиво с сахаром. – «А все-таки, Наденька, очень много есть и пить не надо, – рассудительно советовал Пемброк Наде, – все надо делать в меру, вы лучше не бегали бы по палубе, как сумасшедшая, три раза в день. Зачем вы это делаете? Только еще что-нибудь себе наживете. Какое у вас давление крови?» – «У меня нет никакого давления крови!» – возмущенно отвечала Надя. – «Вот я же не бегаю по палубе, хотя мне сам Мак-Киннон сказал, что у меня сердце как у молодого человека"… Проглотив с видом человека, берущего крепостной вал штурмом, свою рюмку ледяной водки, он приходил в еще лучшее, уж совсем праздничное настроение. Делавар с восторгом смотрел на Надю и старался ее забавлять. Он оказался недурным имитатором и отлично подражал кинематографическим звездам. Этот род дарования всегда изумлял Яценко, – сам он был совершенно его лишен; обладали же даром подражания нередко ограниченные и даже просто глупые люди. „Выходит так, они видят в человеке такое, что от умных ускользает, – с недоумением думал Виктор Николаевич. – Зато этот господин сам точно создан для имитаторов, разве только неизбежно будет походить на карикатуру: он живая карикатура на самого себя“.
После обеда Пемброк решительно отказывался играть в бридж. На пароходе каждый вечер танцовали, либо в большой зале, либо в главной кофейне, в средине которой пол, нарочно для танцев, был сделан из очень толстого стекла, освещавшегося вечером снизу разноцветными огнями. Альфред Исаевич любовался танцовавшими парами и, одобрительно кивая головой, говорил, что обожает румбу; впрочем, иногда забывал, что надо любить все новое, и с видом отставного удальца, утверждал, что ничто не может сравниться с полькой, венгеркой и мазуркой. Делавар знал все новые танцы и танцовал их с Надей, тут же объясняя ей, как их надо танцовать. Крепко держа ее за талию и за руку (он рассчитывал при этом на магическую силу своего рукопожатия), говорил о красоте ее ножек , говорил о фресках Пьеро делла Франческа, повторял, что поставит для нее грандиозный фильм, и с очень значительным видом шептал, что она непременно, непременно должна посмотреть замечательные boiseries в его каюте. При этом зрачки его красивых глаз опускались. В его словах часто не было ничего глупого, но говорил он их так, что от них веяло глупостью, и вид при этом имел очень значительный, какой мог быть, например, у номиналистов, когда они вели философский спор с реалистами. Наде, при разговорах с ним наедине, было и забавно, и приятно, и немного жутко. Часов в десять, когда читать надоедало, заходил в зал Яценко и посматривал то на Надю, то на Делавара.
Надя в первый же день, смеясь, ему объяснила, что ей от Делавара нужно.
– …Конечно, он в меня влюблен, – говорила она весело. – Ты знаешь, я даже думаю, что, если бы я очень хотела, то он на мне женился бы.
– Я этого не думаю, но что ж, попробуй.
– Ей Богу, женился бы! Он предпочел бы так , но если так нельзя, то женился бы, даю тебе слово Пемброка! И согласись, это очень мило с моей стороны, что я за него не выхожу. У него миллиард франков, и моя карьера в кинематографе была бы молниеносной.
– Отчего же, выходи за него замуж. У меня миллиарда нет, и я тебе молниеносной карьеры обеспечить не могу.
– Ты просто скромная недурная партия, а Делавар партия превосходная. И если хочешь, он даже мне нравится, он очень сильный и властный человек. Ты вот думаешь, что ты его «активизировал» в Лиддевале? То есть, ни малейшего сходства нет, кроме того, что оба деловые люди. Ты вообще слишком упрощаешь людей. Твой Лиддеваль мелкий жулик. А Делавар правду говорит, что для него деньги – ничто. Альфред Исаевич его называет трубадуром! Скажи я ему одно слово, он мне отдаст половину своего состояния.
– Вот ты попробуй.
– Я тебе говорю, что отдаст! И через год снова их наживет!
– У тебя даже глаза заблестели. Что ж, выходи за трубадура замуж. Совет да любовь.
– Нет, уж не стоит менять. Дай, думаю, выйду за тебя. Жалко ведь: ты без меня пропадешь.
– Как-нибудь проживу. И все ты врешь: ты с Делаваром горда, как Юнона, к которой пристал простой пастух Эндимион.
Она смеялась.
– Ты теперь и говорить стараешься, как твой Дюммлер!
Утром он гулял с Надей по палубе, еле поспевая за ее гимнастическим шагом. «Ах, ее несчастная vitality!» – теперь со вздохом думал Яценко, и прежде так восторгавшийся этим ее свойством. Отбыв повинность, он большую часть дня проводил в кресле на палубе. На пароходе выходила каждое утро газета. В ней появились заблаговременно напечатанные во Франции статьи, объявления, заметки, но две страницы отводились последним, получавшимся по беспроволочному телеграфу новостям. Именно вследствие сжатости этих новостей, из пароходной газеты еще больше, чем из других, было ясно торжество зла над добром в мире. На одной странице сообщалось о действиях разных гангстеров, на другой о действиях некоторых правительств, и порою совершенно нельзя было понять, чем одни отличаются от других. «Конденсированное зло, как есть конденсированное молоко. Как же могут при этом уцелеть идеи, о которых в моей пьесе кратко говорит Лафайетт? Эти идеи устарели, но их дух, „лафайеттизм“, со всеми необходимыми огромными поправками и дополнениями к нему, это все же единственное, что может помешать превращению мира в грязное кровавое болото. И, разумеется, тьма теперь идет с востока. Договор с разными Александрами Невскими, заключенный большевиками в 1941 году, просуществовал столько же времени, сколько их договор с Риббентропом. Великое же несчастье человечества в том, что разрешен будет моральный спор лишь в зависимости от соотношения военной мощи. Ничем не могут помочь и Объединенные Нации, где из произносящихся ста слов девяносто девять лживы или слащаво-лицемерны, как те надгробные речи, которые своим полным противоречием правде об умершем производят на людей, его знавших, впечатление неприличия или издевательства… О моем отце ничего нигде не писали». Он вспомнил похороны матери. Слишком страшно было думать о том, что теперь лежало под могильным памятником на петербургском кладбище. «А папа вообще неизвестно где был закопан.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63
– Бриллианты?.. Нет, у меня их украли.
– Как украли?
– Так украли. Подменили настоящие фальшивыми.
– И полиция ничего не нашла?
– Я не обращалась к полиции.
«Неужто просто лгунья? А может быть, и не совсем нормальная», – спросил себя он.
– Не смею вас расспрашивать, – сказал он изумленно и загововорил о другом. Дама отвечала довольно охотно, но перед каждым ответом с полминуты думала, это его раздражало. Ему вдобавок казалось, что она думает затрудненно. «Ах, глазки уже не те: были чудесные! Рановато». Все же Норфольк был очень рад знакомству. Ему жизнь была не жизнь без общества молодых женщин, особенно таких, каким он мог покровительствовать. «Отеческое чувство, отеческое чувство», – подумал он. «Что-то очень много у меня развелось дочерей , с тех пор как не стало любовниц, и все дочери были хорошенькие. Ни к одной некрасивой отеческого чувства никогда не испытывал. Довольно гадко быть стариком. Это во мне проклятый Вальтер Джексон недурно подметил в своей пьесе. Хотя не Бог знает, какое психологическое открытие, но он кое-что подмечает и понимает в людях. Вообще и таланта не лишен».
Когда обед кончился, он для приличия еще поговорил с американской четой, затем сказал даме, что чрезвычайно рад знакомству и что будет все вечера проводить в баре второго класса. – «Я бываю у босс-a в первом, но там неинтересные дамы», – сказал он. Надя в самом деле ему не так нравилась, и ей уже покровительствовало трое мужчин. Поздно вечером в каюте он читал то Ресселя, то Уоллеса, но не раз отрывался, думал о русской даме и нежность скользила в его выцветших глазах.
Как пассажир второго класса, Норфольк не имел права бывать в залах первого. Но Делавар заявил пароходному начальству, что должен работать с секретарем, и начальство не могло отказать человеку, занимавшему самую дорогую каюту. Его секретарь получил разрешение бывать в первом классе, с тем ограничением, что завтракать и обедать он будет у себя.
Работы было немного. Делавар диктовал какую-то записку. Диктовка сводилась к тому, что он довольно безтолково высказывал какие-то мысли, которым Норфольк затем придавал литературную форму. Делал он это с таким видом, будто лишь стенографировал слова своего хозяина. Записка касалась общего политического и экономического положения западной Европы, и Норфольк про себя удивлялся: как этот человек, наживший огромное состояние и очевидно тонко разбиравшийся во всяких частных делах, решительно ничего не понимал во всем том, что касалось общих и государственных вопросов. Такое же чувство испытывал Яценко, когда за обедом Делавар рассуждал о политике. «Нет, я довольно неудачно его „активизировал“. Мой Лиддеваль значительно умнее», – подумал он.
Форму Норфольк своей записке дал хорошую. Делавар был доволен. Он, очевидно, придавал своей записке очень большое значение. Диктовал он около часа утром, затем снова от двух до трех. Никогда не отдыхал после завтрака, говорил, что это дурная привычка, преждевременно старящая людей. От одиннадцати до двенадцати он занимался гимнастикой. Днем в гостиной садились играть в карты. Партия составилась на следующий же день после отхода парохода. Надя любила бридж, но играла плохо. Пемброк согласился играть только по маленькой.
– По половине цента! – решительно сказал он. На пароходе франки были тотчас забыты и все счета велись на доллары. Именно в виду богатства Альфреда Исаевича, его заявление звучало очень мило.
– По какой вам угодно! – ответил Делавар, и это тоже вышло недурно: все знали, что он привык не к такой игре. – Хотя бы и совершенно без денег.
– Нет, без денег скучно, – сказала Надя. – Это странно: если я выиграю пять долларов, то от этого я счастливее не стану, а вы, господа миллионеры, тем более, и все-таки без денег играть невозможно. Но где же мы возьмем четвертого, если глубокочтимый Вальтер Джексон до карт не опускается? Он занят высшими проблемами человеческого бытия, – говорила она, сама удивляясь тому, что говорит о нем иронически.
– И не надо ему играть: пусть творит! – решительно заявил Пемброк, окончательно усвоивший такой тон, точно Яценко был Гёте, еще, к сожалению, не всеми признанный. Он больше и не говорил, что сэр Уолтер внес свежую струю: это было бы недостаточной похвалой.
– Возьмем моего секретаря Норфолька, – предложил Делавар. – Он сказал мне, что умеет играть.
– Ах, да, ведь вы раздобыли ему пропуск в первый класс. Ну, что ж, отлично, он очень приятный и остроумный человек. Тогда тем более надо играть по маленькой: он ведь человек бедный.
– Он у меня получает достаточное жалованье, – ответил не совсем довольным тоном Делавар. – И, наконец, я могу покрывать его проигрыш.
– Узнаю вашу королевскую натуру, – сказал Пемброк. Они начинали отпускать друг другу колкости. – Тогда зовите его сюда.
Но опасаться за карман старика никак не приходилось. После первых же робберов выяснилось, что он играет не просто хорошо, а превосходно. Вдобавок, играл очень любезно и приятно: никогда никого не порицал за промахи, ни с кем ни о чем не спорил, чужие ошибки разъяснял только в том случае, если его об этом спрашивали. Объявлял карты по-своему, так что вначале вызывал некоторое недоумение. Но к концу третьего роббера с ним уже и спорить никто не решался. Все были поражены мастерством его розыгрыша, и даже Делавар, никого не любивший хвалить, признал, что трудно лучше играть, чем старик.
– Я и не знал, что вы такой артист, – сказал он ему. – Вы могли бы сделать состояние в моем парижском клубе.
– Я почти никогда не играю, – скромно ответил Норфольк. – Правда, в свое время я вел немалую игру, у меня тогда были деньги, и раза два или три я даже на конкурсах получал первые призы.
– Отчего же вы раньше не сказали? – благодушно спросил Альфред Исаевич. – Если бы я знал, что я имею дело с чемпионом, то я и карт в руки не взял бы.
– Да я думал, что все перезабыл, но видно… – начал старик и вдруг раскрыл рот. Он увидел, что за одним из далеких столиков играет в карты Гранд.
– Что «но видно»?
– Нет, ничего, – ответил Норфольк.
Следующую партию он разыграл, хотя тоже мастерски, однако более рассеянно; затем в промежутках между робберами почти не разговаривал, что не было ему свойственно. Почему-то, совершенно непонятным образом, Норфольку внезапно пришла мысль, что должна быть какая-то связь между Грандом и той русской дамой. Решительно ничто в пользу такого предположения не говорило. «То самое полицейское чутье, о котором говорилось в романе Уоллеса… Я непременно расспрошу ее, непременно… Хотя бы пришлось разориться на вино. Такие всегда легко пьянеют. Расспрошу из любопытства, только из любопытства», – думал он.
IV
Скучать в занятом праздничном бездельи парохода было невозможно. Надя, вообще никогда не скучавшая, наслаждалась путешествием необыкновенно. Впереди были Америка, карьера, слава; теперь была очаровательная жизнь. Завтракала она в восемь часов у себя в каюте с соседкой, с которой очень подружилась. Затем, наверху, поздоровавшись со всеми, спросив, как кто спал, выразив восторг по тому случаю, что солнце и ветерок, совсем не жарко, море гладко, как зеркало, она часа полтора необыкновенно быстрым, энергичным и деловитым шагом ходила по палубе: положила себе правилом делать каждое утро пятьдесят кругов по ней. Этот шаг вызвал бы общее изумление в любом другом месте, но на корабле так же быстро, энергично и деловито ходили еще десятки молодых людей, девиц и дам. С некоторыми из них Надя уже была знакома и почти со всеми обменивалась улыбками. Затем она спускалась к огромному бассейну, но не купалась, ссылаясь на то, что не взяла с собой купального костюма; Делавар, часто ее сопровождавший, говорил, что костюм можно купить в одном из магазинов парохода. Но ей не хотелось бросаться в воду рядом с молоденькими хорошенькими девушками, которых на пароходе было много. По сходной причине она редко останавливалась на верхней палубе у тех мест, где молодежь играла в пинг-понг, корабельный теннис и shuffle board: было обидно, что ей не восемнадцать лет. Часов в одиннадцать она ложилась в складное парусиновое, покрытое пушистым пледом, кресло на палубе и разговаривала то мило-кокетливо с Делаваром, то мило-степенно с Пемброком, то мило-любовно с Яценко.
Они записались на premier service, и к завтраку их звал гонг ровно в двенадцать. Подавалось множество блюд, одно лучше другого. После завтрака Надя опять бегала по палубе, – теперь полагалось двадцать кругов. Альфред Исаевич, проходя по палубе в свою каюту, для отдыха, испуганно на нее смотрел, как на тихопомешанную, хотя привык к кинематографическим артисткам и больше ничему у них особенно не удивлялся. Делавар гулял с Надей, описывал сокровища своего люксембургского замка (о своих вещах он мог говорить часами, они все были изумительны). Спрашивал ее, любит ли она Апокалипсис и виденье саранчи, говорил ей, что у женщин есть тридцать прелестей: три красные – губы, ногти, щеки, – три белые – кожа, зубы, руки, – три черные, – глаза, брови, ресницы – перечислял на память все тридцать. Она слушала не без удовольствия, но думала, что этот прославленный делец глуп. Глаза у него при разговорах с ней блестели почти неприлично. «Конечно, я могла бы женить его на себе», – думала Надя; удовольствие было двойное: от того, что «могла бы женить», и оттого, что и не подумает это сделать. Физически он ей нравился, нравилось и его увлечение, переходившее, как ей иногда казалось, в настоящую страсть. «Но, во-первых, я никогда Виктора не брошу, а во-вторых, это было бы просто смешно до глупости: как это я буду замужем за левантийским богачом, который и по-русски ни слова не знает! Нет уж, русская и должна идти за русского. Главное же, я нисколько не люблю его. Ни в коем случае не заходить в его каюту: уж очень он зовет, а кто там их знает, левантийцев?"
В три часа Надя, Пемброк и Делавар ходили в кинематограф. В пять сходились в гостиную на бридж. В семь полагались еще круги, и наступало лучшее время: обед, к которому одевались . Надя окончательно убедилась, что не полнеет, и почти не соблюдала режима. Стюард приносил по рюмке ледяной водки Пемброку и Яценко, замысловатые коктэйли Делавару, французские аперитифы Наде, – она решила перепробовать по дороге разные напитки и каждый вечер заказывала другие. Пили все больше обычного. Альфред Исаевич неизменно говорил, что Суворов пил английское пиво с сахаром. – «А все-таки, Наденька, очень много есть и пить не надо, – рассудительно советовал Пемброк Наде, – все надо делать в меру, вы лучше не бегали бы по палубе, как сумасшедшая, три раза в день. Зачем вы это делаете? Только еще что-нибудь себе наживете. Какое у вас давление крови?» – «У меня нет никакого давления крови!» – возмущенно отвечала Надя. – «Вот я же не бегаю по палубе, хотя мне сам Мак-Киннон сказал, что у меня сердце как у молодого человека"… Проглотив с видом человека, берущего крепостной вал штурмом, свою рюмку ледяной водки, он приходил в еще лучшее, уж совсем праздничное настроение. Делавар с восторгом смотрел на Надю и старался ее забавлять. Он оказался недурным имитатором и отлично подражал кинематографическим звездам. Этот род дарования всегда изумлял Яценко, – сам он был совершенно его лишен; обладали же даром подражания нередко ограниченные и даже просто глупые люди. „Выходит так, они видят в человеке такое, что от умных ускользает, – с недоумением думал Виктор Николаевич. – Зато этот господин сам точно создан для имитаторов, разве только неизбежно будет походить на карикатуру: он живая карикатура на самого себя“.
После обеда Пемброк решительно отказывался играть в бридж. На пароходе каждый вечер танцовали, либо в большой зале, либо в главной кофейне, в средине которой пол, нарочно для танцев, был сделан из очень толстого стекла, освещавшегося вечером снизу разноцветными огнями. Альфред Исаевич любовался танцовавшими парами и, одобрительно кивая головой, говорил, что обожает румбу; впрочем, иногда забывал, что надо любить все новое, и с видом отставного удальца, утверждал, что ничто не может сравниться с полькой, венгеркой и мазуркой. Делавар знал все новые танцы и танцовал их с Надей, тут же объясняя ей, как их надо танцовать. Крепко держа ее за талию и за руку (он рассчитывал при этом на магическую силу своего рукопожатия), говорил о красоте ее ножек , говорил о фресках Пьеро делла Франческа, повторял, что поставит для нее грандиозный фильм, и с очень значительным видом шептал, что она непременно, непременно должна посмотреть замечательные boiseries в его каюте. При этом зрачки его красивых глаз опускались. В его словах часто не было ничего глупого, но говорил он их так, что от них веяло глупостью, и вид при этом имел очень значительный, какой мог быть, например, у номиналистов, когда они вели философский спор с реалистами. Наде, при разговорах с ним наедине, было и забавно, и приятно, и немного жутко. Часов в десять, когда читать надоедало, заходил в зал Яценко и посматривал то на Надю, то на Делавара.
Надя в первый же день, смеясь, ему объяснила, что ей от Делавара нужно.
– …Конечно, он в меня влюблен, – говорила она весело. – Ты знаешь, я даже думаю, что, если бы я очень хотела, то он на мне женился бы.
– Я этого не думаю, но что ж, попробуй.
– Ей Богу, женился бы! Он предпочел бы так , но если так нельзя, то женился бы, даю тебе слово Пемброка! И согласись, это очень мило с моей стороны, что я за него не выхожу. У него миллиард франков, и моя карьера в кинематографе была бы молниеносной.
– Отчего же, выходи за него замуж. У меня миллиарда нет, и я тебе молниеносной карьеры обеспечить не могу.
– Ты просто скромная недурная партия, а Делавар партия превосходная. И если хочешь, он даже мне нравится, он очень сильный и властный человек. Ты вот думаешь, что ты его «активизировал» в Лиддевале? То есть, ни малейшего сходства нет, кроме того, что оба деловые люди. Ты вообще слишком упрощаешь людей. Твой Лиддеваль мелкий жулик. А Делавар правду говорит, что для него деньги – ничто. Альфред Исаевич его называет трубадуром! Скажи я ему одно слово, он мне отдаст половину своего состояния.
– Вот ты попробуй.
– Я тебе говорю, что отдаст! И через год снова их наживет!
– У тебя даже глаза заблестели. Что ж, выходи за трубадура замуж. Совет да любовь.
– Нет, уж не стоит менять. Дай, думаю, выйду за тебя. Жалко ведь: ты без меня пропадешь.
– Как-нибудь проживу. И все ты врешь: ты с Делаваром горда, как Юнона, к которой пристал простой пастух Эндимион.
Она смеялась.
– Ты теперь и говорить стараешься, как твой Дюммлер!
Утром он гулял с Надей по палубе, еле поспевая за ее гимнастическим шагом. «Ах, ее несчастная vitality!» – теперь со вздохом думал Яценко, и прежде так восторгавшийся этим ее свойством. Отбыв повинность, он большую часть дня проводил в кресле на палубе. На пароходе выходила каждое утро газета. В ней появились заблаговременно напечатанные во Франции статьи, объявления, заметки, но две страницы отводились последним, получавшимся по беспроволочному телеграфу новостям. Именно вследствие сжатости этих новостей, из пароходной газеты еще больше, чем из других, было ясно торжество зла над добром в мире. На одной странице сообщалось о действиях разных гангстеров, на другой о действиях некоторых правительств, и порою совершенно нельзя было понять, чем одни отличаются от других. «Конденсированное зло, как есть конденсированное молоко. Как же могут при этом уцелеть идеи, о которых в моей пьесе кратко говорит Лафайетт? Эти идеи устарели, но их дух, „лафайеттизм“, со всеми необходимыми огромными поправками и дополнениями к нему, это все же единственное, что может помешать превращению мира в грязное кровавое болото. И, разумеется, тьма теперь идет с востока. Договор с разными Александрами Невскими, заключенный большевиками в 1941 году, просуществовал столько же времени, сколько их договор с Риббентропом. Великое же несчастье человечества в том, что разрешен будет моральный спор лишь в зависимости от соотношения военной мощи. Ничем не могут помочь и Объединенные Нации, где из произносящихся ста слов девяносто девять лживы или слащаво-лицемерны, как те надгробные речи, которые своим полным противоречием правде об умершем производят на людей, его знавших, впечатление неприличия или издевательства… О моем отце ничего нигде не писали». Он вспомнил похороны матери. Слишком страшно было думать о том, что теперь лежало под могильным памятником на петербургском кладбище. «А папа вообще неизвестно где был закопан.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63