Теперь он опекал ее уже по-настоящему, как действительно старший родственник, хотя она была старше его на восемнадцать лет. Постепенно к этому все привыкли. Кроме, пожалуй, самой Муси. Она никогда ни о чем не смела его просить и каждый знак его заботы воспринимала как огромную и совершенно неожиданную радость.
Когда это произошло, он только-только поступил в институт и довольно беззаботно и почти счастливо жил в Москве, наслаждаясь вполне взрослой свободой и самостоятельностью. Может быть, именно поэтому известие о том, что Муся вышла замуж, его почти не взволновало. То, какой бедой обернется уже в ближайшем будущем Мусино замужество, он понял несколько позже. Собственно, это было и не замужество вовсе – в обычной магазинной очереди Муся познакомилась с человеком намного моложе ее, отчаянно в него влюбилась и тут же начала жить с ним, естественно, поселив возлюбленного в своей довольно приличной по тем временам квартире. То, что Муся в очередной раз «вляпалась», стало понятно очень скоро – Игорь, так звали ее избранника, оказался редкостным мерзавцем – самоуверенным, наглым, лживым, жадным, к тому же сильно пьющим. Его только что выгнала очередная жена, и в поисках новой жертвы он набрел на Мусю. Он происходил из неплохой московской семьи, и дед и отец его были средней руки журналистами, из тех, кого называют иногда «крепкими ремесленниками», но единственное в семье дитя им хотелось видеть если не гением, то талантом. Посему бойкие детские стишки, которые Игоречек начал ваять довольно рано, солидарными семейными усилиями пропихивались в любые доступные издания – и мальчик торжественно был объявлен одаренным поэтом. Ни на что другое больше он уже никогда не соглашался. Его пристроили на факультет журналистики МГУ, но учиться молодому гению явно не хотелось – его много раз отчисляли из института, старшее поколение пускалось во все тяжкие – его восстанавливали, это повторялось много раз. В результате – студенческие годы Игоря Рощицкого растянулись почти на десятилетие. Конечно, он нигде не работал, вытягивая деньги из родителей, женщин, которых презирал, нещадно обманывал и беззастенчиво обирал; иногда где-то печатался, постоянно занимал у однокурсников, журналистской братии, случайных знакомых. Когда было нужно, он умел быть умным и обаятельным, мужественным или трогательно-милым – в зависимости от обстоятельств, но когда нужда в человеке проходила, тот испытывал иногда сильнейший шок, наблюдая превращение эстетствующего интеллигентного поэта в злобного истеричного хама, мелочного, наглого, изрыгающего грязные ругательства и готового в любую минуту пустить в ход кулаки.
Надо ли говорить, что жизнь Муси, пусть и скучноватая, но свободная от потрясений, превратилась теперь в сплошной кошмар. Она сносила все безропотно и никому не смела жаловаться. Но тайное действительно рано или поздно становится явным – долго скрывать следы от побоев и придумывать правдоподобные объяснения исчезновению из дома немногих ценных вещей Муся не смогла. Против Рощицкого ополчились все – и родня, и немногочисленные, но преданные Мусины подруги, и даже соседи, которые вообще-то не жаловали чудаковатую старую деву, но и наблюдать спокойно, как наглая тварь в мужском обличье измывается над безобидным жалким существом, выставляя ее за дверь собственного дома промозглой зимней ночью в одной тонкой ночной сорочке, не могли. В жизни Игоря наступила в ту пору затяжная черная полоса, не было не только куража и везения, не осталось даже капли энергии, чтобы мобилизоваться и завлечь в сети очередную жертву, – ему в самом прямом смысле этого слова негде и не на что было жить – он вцепился в Мусю мертвой хваткой и терпеливо сносил все пинки и зуботычины возмущенной общественности. Сознание собственного бессилия рождало и множило в нем чувство тяжелой, почти животной ярости. Он уже не презирал Мусю – он люто ненавидел ее, и каждый косой взгляд в подъезде отливался несчастной потоком страшных, невыносимых практически, надругательств над ее телом и душой. Разумеется, стоило ему только по достоинству оценить ситуацию, он стал самым жестоким преследователем и гонителем Рощицкого и несколько раз просто жестоко избивал его и вышвыривал из квартиры, обещая следующий раз убить. Но Муся, бедная Муся, нестерпимо страдающая от физических и моральных истязаний, по-прежнему любила этого подонка, мучительной, безотрадной любовью и каждый раз прощала и позволяла ему вернуться. Рано или поздно это должно было закончиться, он надеялся в душе, что Рощицкий выйдет наконец из состояния тупой спячки, найдет новую женщину и бросит Мусю. Это могло бы стать действительно лучшим для всех исходом. Но их, общая на ту пору судьба, видно, не склонна была улыбаться, ей вздумалось пошутить, и это была очень злая шутка.
Рощицкий и впрямь нашел женщину, уместнее здесь будет сказать: подцепил на какой-то случайной пьянке – женщина была соответствующего стиля и образа жизни, жить ей, как и Рощицкому, было негде и не на что, однако в проспиртованной душе Рощицкого родилось нечто похожее на увлечение – он прихватил женщину с собой и после трех дней загула, отупевший от водки, голодный, невыспавшийся, приволок девицу к Мусе, заявив с порога, что теперь его новая подруга будет жить здесь. Потом он заставил Мусю бежать в палатку за спиртным, готовить еду, принять участие в их застолье, потом он занимался с девицей любовью на Мусиной постели, потом они снова пили и заставляли Мусю пить с ними – они уже вполне насытились хлебом и тем, что все чаще им этот хлеб заменяло – алкоголем, и теперь жаждали зрелищ – развлекать их предстояло Мусе. Больше с ними не было никого.
Муся позвонила ему поздно ночью, и одного этого было достаточно, чтобы понять – случилось что-то ужасное.
– Я их убила, – сказала Муся, – может быть, ты сможешь приехать.
Она действительно убила этих двух людей несколькими ударами топорика для разделывания мяса, нанеся удары удивительно сильно и точно – это потрясло его больше всего, больше даже вида двух безжизненных тел на залитой кровью кухоньке. Он вообще долго удивлялся потом, когда кошмар произошедшего подернулся дымкой времени и мог восприниматься относительно объективно, как не лишился рассудка, переступив порог Мусиной квартиры. Открывшая ему дверь Муся была вроде даже спокойна, но почти обнажена – немногая одежда висела на ней клочьями.
– Что он делал с тобой?
– Они, они вместе хотели, чтобы я танцевала без… без… всего. Стриптиз.
Это слово в ее устах и все, что он увидел в квартире и услышал от Муси, и даже то, как она рассказывала ему все это – тихо, пугающе подробно, без намека на слезы и вообще какие-либо эмоции, – было совершенно нереальным, фантастическим, словно чудом вырвался в мир ночной кошмар.
Дальнейшие его действия были, как часто думал он потом, определены именно сюрреализмом происходящего: он не стал вызывать милицию, он позвонил Вадиму.
Вадим или Вадя, как все его тогда называли, был ему не то чтобы другом, добрым приятелем, впрочем, таковым его считали очень и очень многие люди, и, надо сказать, считали вполне справедливо, – Вадя был веселым, легким человеком, наделенным природой колоссальной жизненной энергией – ему все в жизни было интересно и до всего всегда было дело. В свои двадцать два он перепробовал уже массу профессий, предавался огромному количеству увлечений, но всюду, где он проездом, пролетом, пробегом побывал, счастливо умудрялся становиться почти своим. Несколько месяцев Вадя работал в милиции «сыщиком» – говорил он сам, и немало тем гордился.
Вадя приехал довольно скоро и, надо отдать ему должное, довольно быстро пришел в себя от шока, который, как любой нормальный человек, испытал от увиденного, а самое главное, адекватно оценил ситуацию. Он растворил несколько таблеток седуксена в половине стакана валерьянки и заставил Мусю выпить основную часть этого раствора, а его – допить остатки. После этого уложил Мусю на диван в маленькой гостиной, плотно закрыл дверь на кухню и, примостившись возле телефона в тесном коридоре, достал записную книжку.
– Понимаешь, старик, сдавать ее «ментосам» нельзя – она всего там последующего не переживет, но и трупы мы с тобой закапывать не поедем. Ты, надеюсь, не для этого меня позвал? Правильно, это глупо. Мы же законопослушные граждане.
– Как же быть? Они же не могут там оставаться?
– Не могут, не могут, – он листал густо испещренные странички истрепанного блокнота, – не могут, конечно. Сейчас я найду одного человечка, он, понимаешь, вроде как журналюка, но с ментосами работает плотно и всякие такие делишки обтяпывал.
– Какие делишки?
– Ну какие, какие… Дело открыть, дело закрыть – это, так сказать, процесс управляемый. У тебя деньги есть? – неожиданно спросил Вадя, отрываясь от поисков.
– Деньги… есть, – он растерянно полез в карман куртки, – есть, конечно.
– Много денег, старик. Потребуется много денег.
Деньги он потом взял у родителей. В качестве аванса сгодилась та сумма, которую они наскребли вместе с Вадей: два бриллиантовых кольца Мусиной мамы, старинная икона ее же бабушки (все, что еще не успел пропить Рощицкий) и честное Вадино слово. Своего приятеля журналиста Вадя нашел после нескольких телефонных звонков, а через пару часов приехал милицейский наряд.
Как следовало из составленного им протокола, двое нигде не работающих граждан – мужчина и женщина, временно проживающих у гражданки N, совместно распивали спиртные напитки, между ними возникла ссора, перешедшая в драку, в ходе которой граждане нанесли друг другу проникающие удары в область головы кухонным топориком для разделки мяса, от которых и скончались на месте.
Так все кончилось.
С Вадей они дружили до сих пор. Побродив еще изрядно по миру, сменив добрый десяток профессий, создав и оставив несколько семей, пять лет назад тот вдруг принял послушание и поселился в монастыре, затерянном в северной глуши то ли Архангельской, то ли какой-то другой отдаленной губернии под именем отца Серафима. Впрочем, изредка они писали друг другу, и он далее собирался съездить в тот затерянный край.
Муся была еще жива, врачи констатировали у нее лишь некоторые отклонения от нормальной психики, но для него было очевидно: она совершенно безнадежно помешалась той ночью и жила теперь в каком-то своем странном не ведомом никому мире, плохо представляя, что происходит в мире настоящем и почему она до сих пор все еще в нем пребывает.
Спустя несколько дней после того, как все кончилось, они с Вадей понесли оставшуюся часть суммы его загадочному приятелю. Встреча была назначена на Чистых прудах. Шел дождь, они сидели в маленькой индийской кофейне, прилепившейся у самой воды, и без всякого удовольствия глотали горячую, вязкую, странно пахнущую жидкость, которую здесь называли настоящим индийским кофе. Они были так опустошены событиями последних дней, что не пытались даже говорить друг с другом, тупо уставившись на серую, подернутую рябью дождя поверхность пруда, и не сразу заметили нового посетителя, который, впрочем, ничем не привлекал к себе внимания, тихо усевшись за самый отдаленный столик.
Вадя, заметив его через несколько минут, повернулся, сделал приглашающий жест рукой, однако человек не двинулся с места.
– Я, наверное, подойду… – как-то неуверенно то ли спросил, то ли сказал Вадя.
Он только кивнул в ответ. В кофейне было довольно темно – лица человека за дальним столиком было почти не видно, угадывался лишь некий контур.
Вадя вернулся через несколько минут, сказал, виновато как-то отводя глаза:
– Понимаешь, старик, он не хочет лишних свидетелей. Да и тебе в общем-то оно не надо. Правда?
Он снова кивнул, молча передал приятелю пластиковый пакет с деньгами, снова уставился на унылую водную гладь. Когда через несколько минут за спиной раздались характерные, слегка шаркающие Вадины шаги, он вдруг неожиданно даже для себя резко обернулся – и почти в упор встретился взглядом с человеком из-за соседнего столика – сейчас тот был уже в дверях кофейни. Несколько секунд они смотрели друг на друга, а потом их разделила стеклянная дверь, расписанная замысловатым индийским орнаментом, и серая пелена дождя за ней.
Спустя целую вечность промозглым октябрьским вечером эти глаза снова внимательно смотрели на него.
Правда, теперь у него была хорошая возможность рассмотреть их обладателя – известного журналиста Петра Лазаревича.
Близилось утро. Стрелки каминных часов отмерили уже почти пять – после полуночи, и, стало быть, через два – два с половиной часа за окнами дома забрезжит тусклый осенний рассвет. В это, однако, верилось меньше всего – легче было представить, что утро не наступит никогда, никогда не кончится ненастье, и все они никогда не покинут этот дом, и вечно будет полыхать пламя в камине, и никогда не оплавятся до основания стройные свечи в старинных канделябрах.
И было понятно, кто распорядился таким фантастически странным и страшным даже образом, – тот, кто уже третьи сутки распоряжался всем этим безумством стихии за окнами, кто решил нарушить самый древний и самый главный ритуал на этой планете, определяющий смену ночи – днем и зимы – весною. И ему, казалось, это почти удалось.
Пять часов – немалый срок праздного человеческого общения – людям в гостиной не о чем было уже говорить – все молчали, и молчание, как ни странно, не было тягостным, тишина сейчас была нужна всем.
Незваный гость покинул их около часа назад – к тому времени уже готова была парная, и, получив от хозяйки дома пушистый махровый халат, банные тапочки и пару полотенец, он отправился выпаривать простуду. Болезнь и впрямь одолевала его все заметнее, однако настроение Лазаревича оставалось прекрасным – он беспрестанно шутил, рассказал дюжину забавных историй из собственной жизни и жизни хорошо известных людей, а некоторые едкие реплики хозяев, не обижаясь, парировал, легко превращая в шутки.
Его уход был воспринят с облегчением, хотя никто не демонстрировал этого явно. С тех пор они преимущественно молчали, изредка лишь перебрасываясь случайными репликами, – тишина нужна была сейчас им всем, но время, хотя в это трудно было поверить, все-таки двигалось вперед – он вот-вот должен был вернуться.
– Он там не залечился насмерть? – вяло поинтересовался маэстро, прерывая молчание. Из всех присутствующих он наиболее терпимо относился к Лазаревичу. Разумеется, о симпатии здесь говорить не приходилось, скорее, это было слегка презрительное безразличие, отстраненное безразличие гения. Маэстро не играл в гения, чуждого всему мирскому, но некоторые особенности поведения, свойственные, как думает большинство людей, личностям гениальным, были ему присущи.
Его умная жена объясняла это тем, что Герман Сазонов во всем, что не относилось к музыке, был человеком совершенно обыкновенным. Как всякий нормальный, средний даже, человек, он в той или иной степени подпадал под власть стереотипов и, сам не осознавая того, им следовал.
Сама же Мария реагировала на гостя куда менее отстраненно. Казалось, ее раздражает в нем все. Резкость, с которой она парировала его реплики, явно нарушала нормы гостеприимства, а порой и приличия, – это чувствовали все, и даже отрешенный сегодня более обычного муж несколько раз с нескрываемым удивлением пристально поглядывал в ее сторону. Сама она чувствовала это остро, болезненно даже и пыталась сдержать себя, но каждый раз, услышав мягкий, источающий самодовольство голос, срывалась и отвечала очередной дерзостью. Не сдержалась она и сейчас:
– Такие не умирают.
– А ты его не жалуешь. – Это был Лозовский. Журналист и его сильно раздражал, это было совершенно очевидно. Он не вступал в полемику и преимущественно молчал, но взгляд, обращенный к гостю, не сулил тому ничего хорошего. Мария видела в нем единомышленника. Прозвучавшее замечание ее задело, и она парировала моментально:
– Ты, похоже, тоже.
– Я вообще не люблю журналистов.
– Я, между прочим, тоже журналист, хоть и в прошлом. – Маша отозвалась обиженно, но в целом фраза прозвучала скорее примирительно.
Лозовский протянутую руку принял быстро и с явным облегчением.
– Ты – исключение, которое только подтверждает правило.
– Да какое это имеет, Господи, значение, журналист не журналист, он просто отвратительный тип, и все это чувствуют. – Зоя заговорила резко, нервно сжав тонкие пальцы. – Самый настоящий подонок. Зачем мы только пустили его? Он же глумится над всеми, неужели вы не видите? – Она, казалось, готова была расплакаться.
– Что-то ты слишком разволновалась, матушка, или он тебя как-то задел? – Муж смотрел на нее довольно холодно, и в заботливом вопросе слышалась скорее ирония. Зоя смешалась еще больше, слезы были уже совсем близко.
1 2 3 4 5 6 7 8 9
Когда это произошло, он только-только поступил в институт и довольно беззаботно и почти счастливо жил в Москве, наслаждаясь вполне взрослой свободой и самостоятельностью. Может быть, именно поэтому известие о том, что Муся вышла замуж, его почти не взволновало. То, какой бедой обернется уже в ближайшем будущем Мусино замужество, он понял несколько позже. Собственно, это было и не замужество вовсе – в обычной магазинной очереди Муся познакомилась с человеком намного моложе ее, отчаянно в него влюбилась и тут же начала жить с ним, естественно, поселив возлюбленного в своей довольно приличной по тем временам квартире. То, что Муся в очередной раз «вляпалась», стало понятно очень скоро – Игорь, так звали ее избранника, оказался редкостным мерзавцем – самоуверенным, наглым, лживым, жадным, к тому же сильно пьющим. Его только что выгнала очередная жена, и в поисках новой жертвы он набрел на Мусю. Он происходил из неплохой московской семьи, и дед и отец его были средней руки журналистами, из тех, кого называют иногда «крепкими ремесленниками», но единственное в семье дитя им хотелось видеть если не гением, то талантом. Посему бойкие детские стишки, которые Игоречек начал ваять довольно рано, солидарными семейными усилиями пропихивались в любые доступные издания – и мальчик торжественно был объявлен одаренным поэтом. Ни на что другое больше он уже никогда не соглашался. Его пристроили на факультет журналистики МГУ, но учиться молодому гению явно не хотелось – его много раз отчисляли из института, старшее поколение пускалось во все тяжкие – его восстанавливали, это повторялось много раз. В результате – студенческие годы Игоря Рощицкого растянулись почти на десятилетие. Конечно, он нигде не работал, вытягивая деньги из родителей, женщин, которых презирал, нещадно обманывал и беззастенчиво обирал; иногда где-то печатался, постоянно занимал у однокурсников, журналистской братии, случайных знакомых. Когда было нужно, он умел быть умным и обаятельным, мужественным или трогательно-милым – в зависимости от обстоятельств, но когда нужда в человеке проходила, тот испытывал иногда сильнейший шок, наблюдая превращение эстетствующего интеллигентного поэта в злобного истеричного хама, мелочного, наглого, изрыгающего грязные ругательства и готового в любую минуту пустить в ход кулаки.
Надо ли говорить, что жизнь Муси, пусть и скучноватая, но свободная от потрясений, превратилась теперь в сплошной кошмар. Она сносила все безропотно и никому не смела жаловаться. Но тайное действительно рано или поздно становится явным – долго скрывать следы от побоев и придумывать правдоподобные объяснения исчезновению из дома немногих ценных вещей Муся не смогла. Против Рощицкого ополчились все – и родня, и немногочисленные, но преданные Мусины подруги, и даже соседи, которые вообще-то не жаловали чудаковатую старую деву, но и наблюдать спокойно, как наглая тварь в мужском обличье измывается над безобидным жалким существом, выставляя ее за дверь собственного дома промозглой зимней ночью в одной тонкой ночной сорочке, не могли. В жизни Игоря наступила в ту пору затяжная черная полоса, не было не только куража и везения, не осталось даже капли энергии, чтобы мобилизоваться и завлечь в сети очередную жертву, – ему в самом прямом смысле этого слова негде и не на что было жить – он вцепился в Мусю мертвой хваткой и терпеливо сносил все пинки и зуботычины возмущенной общественности. Сознание собственного бессилия рождало и множило в нем чувство тяжелой, почти животной ярости. Он уже не презирал Мусю – он люто ненавидел ее, и каждый косой взгляд в подъезде отливался несчастной потоком страшных, невыносимых практически, надругательств над ее телом и душой. Разумеется, стоило ему только по достоинству оценить ситуацию, он стал самым жестоким преследователем и гонителем Рощицкого и несколько раз просто жестоко избивал его и вышвыривал из квартиры, обещая следующий раз убить. Но Муся, бедная Муся, нестерпимо страдающая от физических и моральных истязаний, по-прежнему любила этого подонка, мучительной, безотрадной любовью и каждый раз прощала и позволяла ему вернуться. Рано или поздно это должно было закончиться, он надеялся в душе, что Рощицкий выйдет наконец из состояния тупой спячки, найдет новую женщину и бросит Мусю. Это могло бы стать действительно лучшим для всех исходом. Но их, общая на ту пору судьба, видно, не склонна была улыбаться, ей вздумалось пошутить, и это была очень злая шутка.
Рощицкий и впрямь нашел женщину, уместнее здесь будет сказать: подцепил на какой-то случайной пьянке – женщина была соответствующего стиля и образа жизни, жить ей, как и Рощицкому, было негде и не на что, однако в проспиртованной душе Рощицкого родилось нечто похожее на увлечение – он прихватил женщину с собой и после трех дней загула, отупевший от водки, голодный, невыспавшийся, приволок девицу к Мусе, заявив с порога, что теперь его новая подруга будет жить здесь. Потом он заставил Мусю бежать в палатку за спиртным, готовить еду, принять участие в их застолье, потом он занимался с девицей любовью на Мусиной постели, потом они снова пили и заставляли Мусю пить с ними – они уже вполне насытились хлебом и тем, что все чаще им этот хлеб заменяло – алкоголем, и теперь жаждали зрелищ – развлекать их предстояло Мусе. Больше с ними не было никого.
Муся позвонила ему поздно ночью, и одного этого было достаточно, чтобы понять – случилось что-то ужасное.
– Я их убила, – сказала Муся, – может быть, ты сможешь приехать.
Она действительно убила этих двух людей несколькими ударами топорика для разделывания мяса, нанеся удары удивительно сильно и точно – это потрясло его больше всего, больше даже вида двух безжизненных тел на залитой кровью кухоньке. Он вообще долго удивлялся потом, когда кошмар произошедшего подернулся дымкой времени и мог восприниматься относительно объективно, как не лишился рассудка, переступив порог Мусиной квартиры. Открывшая ему дверь Муся была вроде даже спокойна, но почти обнажена – немногая одежда висела на ней клочьями.
– Что он делал с тобой?
– Они, они вместе хотели, чтобы я танцевала без… без… всего. Стриптиз.
Это слово в ее устах и все, что он увидел в квартире и услышал от Муси, и даже то, как она рассказывала ему все это – тихо, пугающе подробно, без намека на слезы и вообще какие-либо эмоции, – было совершенно нереальным, фантастическим, словно чудом вырвался в мир ночной кошмар.
Дальнейшие его действия были, как часто думал он потом, определены именно сюрреализмом происходящего: он не стал вызывать милицию, он позвонил Вадиму.
Вадим или Вадя, как все его тогда называли, был ему не то чтобы другом, добрым приятелем, впрочем, таковым его считали очень и очень многие люди, и, надо сказать, считали вполне справедливо, – Вадя был веселым, легким человеком, наделенным природой колоссальной жизненной энергией – ему все в жизни было интересно и до всего всегда было дело. В свои двадцать два он перепробовал уже массу профессий, предавался огромному количеству увлечений, но всюду, где он проездом, пролетом, пробегом побывал, счастливо умудрялся становиться почти своим. Несколько месяцев Вадя работал в милиции «сыщиком» – говорил он сам, и немало тем гордился.
Вадя приехал довольно скоро и, надо отдать ему должное, довольно быстро пришел в себя от шока, который, как любой нормальный человек, испытал от увиденного, а самое главное, адекватно оценил ситуацию. Он растворил несколько таблеток седуксена в половине стакана валерьянки и заставил Мусю выпить основную часть этого раствора, а его – допить остатки. После этого уложил Мусю на диван в маленькой гостиной, плотно закрыл дверь на кухню и, примостившись возле телефона в тесном коридоре, достал записную книжку.
– Понимаешь, старик, сдавать ее «ментосам» нельзя – она всего там последующего не переживет, но и трупы мы с тобой закапывать не поедем. Ты, надеюсь, не для этого меня позвал? Правильно, это глупо. Мы же законопослушные граждане.
– Как же быть? Они же не могут там оставаться?
– Не могут, не могут, – он листал густо испещренные странички истрепанного блокнота, – не могут, конечно. Сейчас я найду одного человечка, он, понимаешь, вроде как журналюка, но с ментосами работает плотно и всякие такие делишки обтяпывал.
– Какие делишки?
– Ну какие, какие… Дело открыть, дело закрыть – это, так сказать, процесс управляемый. У тебя деньги есть? – неожиданно спросил Вадя, отрываясь от поисков.
– Деньги… есть, – он растерянно полез в карман куртки, – есть, конечно.
– Много денег, старик. Потребуется много денег.
Деньги он потом взял у родителей. В качестве аванса сгодилась та сумма, которую они наскребли вместе с Вадей: два бриллиантовых кольца Мусиной мамы, старинная икона ее же бабушки (все, что еще не успел пропить Рощицкий) и честное Вадино слово. Своего приятеля журналиста Вадя нашел после нескольких телефонных звонков, а через пару часов приехал милицейский наряд.
Как следовало из составленного им протокола, двое нигде не работающих граждан – мужчина и женщина, временно проживающих у гражданки N, совместно распивали спиртные напитки, между ними возникла ссора, перешедшая в драку, в ходе которой граждане нанесли друг другу проникающие удары в область головы кухонным топориком для разделки мяса, от которых и скончались на месте.
Так все кончилось.
С Вадей они дружили до сих пор. Побродив еще изрядно по миру, сменив добрый десяток профессий, создав и оставив несколько семей, пять лет назад тот вдруг принял послушание и поселился в монастыре, затерянном в северной глуши то ли Архангельской, то ли какой-то другой отдаленной губернии под именем отца Серафима. Впрочем, изредка они писали друг другу, и он далее собирался съездить в тот затерянный край.
Муся была еще жива, врачи констатировали у нее лишь некоторые отклонения от нормальной психики, но для него было очевидно: она совершенно безнадежно помешалась той ночью и жила теперь в каком-то своем странном не ведомом никому мире, плохо представляя, что происходит в мире настоящем и почему она до сих пор все еще в нем пребывает.
Спустя несколько дней после того, как все кончилось, они с Вадей понесли оставшуюся часть суммы его загадочному приятелю. Встреча была назначена на Чистых прудах. Шел дождь, они сидели в маленькой индийской кофейне, прилепившейся у самой воды, и без всякого удовольствия глотали горячую, вязкую, странно пахнущую жидкость, которую здесь называли настоящим индийским кофе. Они были так опустошены событиями последних дней, что не пытались даже говорить друг с другом, тупо уставившись на серую, подернутую рябью дождя поверхность пруда, и не сразу заметили нового посетителя, который, впрочем, ничем не привлекал к себе внимания, тихо усевшись за самый отдаленный столик.
Вадя, заметив его через несколько минут, повернулся, сделал приглашающий жест рукой, однако человек не двинулся с места.
– Я, наверное, подойду… – как-то неуверенно то ли спросил, то ли сказал Вадя.
Он только кивнул в ответ. В кофейне было довольно темно – лица человека за дальним столиком было почти не видно, угадывался лишь некий контур.
Вадя вернулся через несколько минут, сказал, виновато как-то отводя глаза:
– Понимаешь, старик, он не хочет лишних свидетелей. Да и тебе в общем-то оно не надо. Правда?
Он снова кивнул, молча передал приятелю пластиковый пакет с деньгами, снова уставился на унылую водную гладь. Когда через несколько минут за спиной раздались характерные, слегка шаркающие Вадины шаги, он вдруг неожиданно даже для себя резко обернулся – и почти в упор встретился взглядом с человеком из-за соседнего столика – сейчас тот был уже в дверях кофейни. Несколько секунд они смотрели друг на друга, а потом их разделила стеклянная дверь, расписанная замысловатым индийским орнаментом, и серая пелена дождя за ней.
Спустя целую вечность промозглым октябрьским вечером эти глаза снова внимательно смотрели на него.
Правда, теперь у него была хорошая возможность рассмотреть их обладателя – известного журналиста Петра Лазаревича.
Близилось утро. Стрелки каминных часов отмерили уже почти пять – после полуночи, и, стало быть, через два – два с половиной часа за окнами дома забрезжит тусклый осенний рассвет. В это, однако, верилось меньше всего – легче было представить, что утро не наступит никогда, никогда не кончится ненастье, и все они никогда не покинут этот дом, и вечно будет полыхать пламя в камине, и никогда не оплавятся до основания стройные свечи в старинных канделябрах.
И было понятно, кто распорядился таким фантастически странным и страшным даже образом, – тот, кто уже третьи сутки распоряжался всем этим безумством стихии за окнами, кто решил нарушить самый древний и самый главный ритуал на этой планете, определяющий смену ночи – днем и зимы – весною. И ему, казалось, это почти удалось.
Пять часов – немалый срок праздного человеческого общения – людям в гостиной не о чем было уже говорить – все молчали, и молчание, как ни странно, не было тягостным, тишина сейчас была нужна всем.
Незваный гость покинул их около часа назад – к тому времени уже готова была парная, и, получив от хозяйки дома пушистый махровый халат, банные тапочки и пару полотенец, он отправился выпаривать простуду. Болезнь и впрямь одолевала его все заметнее, однако настроение Лазаревича оставалось прекрасным – он беспрестанно шутил, рассказал дюжину забавных историй из собственной жизни и жизни хорошо известных людей, а некоторые едкие реплики хозяев, не обижаясь, парировал, легко превращая в шутки.
Его уход был воспринят с облегчением, хотя никто не демонстрировал этого явно. С тех пор они преимущественно молчали, изредка лишь перебрасываясь случайными репликами, – тишина нужна была сейчас им всем, но время, хотя в это трудно было поверить, все-таки двигалось вперед – он вот-вот должен был вернуться.
– Он там не залечился насмерть? – вяло поинтересовался маэстро, прерывая молчание. Из всех присутствующих он наиболее терпимо относился к Лазаревичу. Разумеется, о симпатии здесь говорить не приходилось, скорее, это было слегка презрительное безразличие, отстраненное безразличие гения. Маэстро не играл в гения, чуждого всему мирскому, но некоторые особенности поведения, свойственные, как думает большинство людей, личностям гениальным, были ему присущи.
Его умная жена объясняла это тем, что Герман Сазонов во всем, что не относилось к музыке, был человеком совершенно обыкновенным. Как всякий нормальный, средний даже, человек, он в той или иной степени подпадал под власть стереотипов и, сам не осознавая того, им следовал.
Сама же Мария реагировала на гостя куда менее отстраненно. Казалось, ее раздражает в нем все. Резкость, с которой она парировала его реплики, явно нарушала нормы гостеприимства, а порой и приличия, – это чувствовали все, и даже отрешенный сегодня более обычного муж несколько раз с нескрываемым удивлением пристально поглядывал в ее сторону. Сама она чувствовала это остро, болезненно даже и пыталась сдержать себя, но каждый раз, услышав мягкий, источающий самодовольство голос, срывалась и отвечала очередной дерзостью. Не сдержалась она и сейчас:
– Такие не умирают.
– А ты его не жалуешь. – Это был Лозовский. Журналист и его сильно раздражал, это было совершенно очевидно. Он не вступал в полемику и преимущественно молчал, но взгляд, обращенный к гостю, не сулил тому ничего хорошего. Мария видела в нем единомышленника. Прозвучавшее замечание ее задело, и она парировала моментально:
– Ты, похоже, тоже.
– Я вообще не люблю журналистов.
– Я, между прочим, тоже журналист, хоть и в прошлом. – Маша отозвалась обиженно, но в целом фраза прозвучала скорее примирительно.
Лозовский протянутую руку принял быстро и с явным облегчением.
– Ты – исключение, которое только подтверждает правило.
– Да какое это имеет, Господи, значение, журналист не журналист, он просто отвратительный тип, и все это чувствуют. – Зоя заговорила резко, нервно сжав тонкие пальцы. – Самый настоящий подонок. Зачем мы только пустили его? Он же глумится над всеми, неужели вы не видите? – Она, казалось, готова была расплакаться.
– Что-то ты слишком разволновалась, матушка, или он тебя как-то задел? – Муж смотрел на нее довольно холодно, и в заботливом вопросе слышалась скорее ирония. Зоя смешалась еще больше, слезы были уже совсем близко.
1 2 3 4 5 6 7 8 9