Сходный вариант на гражданке он нашел в топографической экспедиции. Экспедиция занималась триангуляцией вначале возле Норильска, потом перекочевала на Амур, Колумбыч же определился туда завхозом, что вполне соответствовало его занятию старшины. Почти сразу у него прорезались таланты: уложить человеку на спину мешок с цементом, который надо нести на вершину, окружить царской заботой вернувшегося из «многодневки» бедолагу, вовремя оттащить тоскующему на вершине наблюдателю термос с заваренным по дозе чаем и еще иногда, когда идут дожди, вдруг брякнуть ни с того ни с сего: «В пустыне Гоби дует ужасный ветер – хамсин. Когда он дует…» И все лежат, слушают стариковские побасенки, и все становится на свои места: возникают у каждого идеи и жизненные перспективы.
У прокаленных тысячами километров профессионалов топографии Колумбыч получил уважительное звание «кадровый». Почетное это звание дается редким людям за высокий и точный экспедиционный дар. Заодно он получил и свою кличку (звали его Христофор), ибо, подобно Колумбу, свято, наплевав на географию, верил в существование неоткрытых и интересных земель.
Все-таки иногда Колумбыча посещала тоска. Неясный комплекс тоски пожилого мужчины, где выделялась грусть по несуществующему сыну, из которого так приятно делать мужчину, тоска по дому, который можно назвать своим, откуда тебя понесут достойно хоронить и будут плакать люди, грусть по неведомой местности, в которой есть все, что искала твоя душа, той самой местности, которая для каждого человека бывает только одна.
Но тоска на него нападала редко, ибо он имел все, чего мог желать: мужское общество, к которому он привыкал двадцать пять лет, четкую полуармейскую жизнь, охоту и рыбалку, из-за которых он всю жизнь служил в глухих гарнизонах и менял Алтай на Саяны, Саяны на болота Полесья или Туркестан.
Уже в амурские времена в экспедиции появился Адька.
Адька
Жизненный путь Адьки был прост и определился в девятом классе, когда он в селе посреди Барабинских степей прочел книгу топографа Федосеева «В тисках Джут-дыра». Как истый сибиряк, Адька решил судьбу сразу и основательно. Он поступил в топографический институт. В институте он не готовился стать ученым, несмотря на научное поветрие века, не вникал особо в проблемы планетарной или математической геодезии, а просто готовил душу, голову и тело к работе рядового экспедиционного инженера, труженика земной картографии. Для этого он обтирался по утрам снегом, три раза в неделю бегал на лыжах, спал зимой в спальном мешке при открытом окошке, а также выписывал охотничий журнал и два специальных.
Курс подготовки кончился. Адька получил диплом, направление и покатил из сибирского вуза еще дальше на восток, к назначенному месту. И хоть был он уже инженер и взрослый человек, но крепко надеялся на романтические перспективы вроде тех, что описаны у Федосеева.
Когда он добрался до места, на временной базе, состоящей из нескольких самодельных срубов, имелся только один человек. Человек этот в момент появления Адьки был занят замечательным делом: прилаживал оптику к трехлинейной винтовке. На стенке одного из срубов были распялены две медвежьи шкуры, тут же валялись красномясые пластины рыб и стоял набор удилищ с катушками и без них.
– Ваше хозяйство? – спросил Адька, кивнув на это великолепие.
– Я завхоз, – ответил незнакомец. – Мое дело – склад, снабжение мясом-рыбой и прочая помощь в работе.
Положив винтовку на стол, он выпрямился так под метр девяносто и крикнул: «Ося!» Тотчас в избушку вошел, покачивая головой, журавль и посмотрел на Адьку умным черным глазом. Сердце Адьки дрогнуло, и с этого момента началась его дружба с Колумбычем.
К работе Адька приступил с истовой старательностью, можно сказать, лег в работу. В этом ему помогали выработанное по системе здоровье, несомненный нюх, необходимый топографу для выбора нужных вершин, с которых идут основные засечки, и сибирская основательность, столь необходимая при скрупулезных камеральных расчетах.
Адька и не задумывался никогда, счастлив он или нет. Это была его жизнь, которую он выбрал на десятки лет еще в девятом классе. Вечера можно было проводить с Колумбычем за нужной беседой о системе оружия, с которым охотятся на крокодилов, или размышлением о судьбах снежного человека.
Когда на Колумбыча накатила блажь и он нашел то самое место, Адька опечалился больше всех, хотя и вся экспедиция крепко грустила.
Честного завхоза найти можно, но где еще найдешь человека, который разотрет по-отцовски ноги и спину после адской ходьбы по курумнику с двумя пудами железных скоб на спине, и кто еще в дождяную тоску расскажет про жуткие ветры в черных гобийских пустынях и про вкус воды в колодцах джунгарских степей?
Ради проводов Колумбыча экспедиция «спустилась с гор» в приисковый поселок, откуда ходили автобусы до железной дороги. Всю дорогу Колумбыч, словно оправдываясь, толковал насчет всеобщего оскудения жизни для истинно бродячего человека: «Автобусы всюду ходют, и, говорят, скоро даже в Якутске паровоз загудит… Не-ет, пора на покой…»
В поселковом магазине взяли они несколько бутылок вина и пошли в столовую, чтоб там уже проводить Колумбыча по всем экспедиционным правилам. Но получилось скучновато: портвейн ни к лешему не годился, Колумбыч ковырял вилкой в тарелке и бубнил: «Вот вам, пожалуйста: прииск, золото, а в столовой „котл. рубл. с верм. и пом.“. И в Самарканде это, и хоть куда ни заберись, везде будет стоять столовка, и будут „котл. рубл. С верм. и пом.“. Немного только развеял их один загулявший братишка-старатель. То ли для маскарада, то ли душа требовала, но вырядился он, как у Мамина-Сибиряка, в широченные шаровары и красную рубаху навыпуск. В одной руке нес человек никелированный электрический чайник, на носике чайника висел стакан, на другую руку нанизаны были круги краковской колбасы. Подходил этот хлебосольный малый к каждому, кто сидел в столовой: „Пей!“ – и протягивал чайник со спиртом; „Закусывай!“ – и протягивал руку с нанизанной колбасой. Все рассмеялись при виде доброго этого парня, а Колумбыч сказал: „Чего смеетесь? Может, это последний человек на всю Сибирь. И костюм-то у него, поди, из театра, а на чайник да колбасу всю зарплату угрохал – жена ему взбучку даст…“
Видно, окончательно заела его тоска по какому-то неизвестному месту.
Автобус пылил по разбитой приисковой дороге к железнодорожным путям, прилегающим сквозь города к цивилизации, к иным обрядам и иным обычаям жизни в других географических точках. Все долго стояли на дороге и смотрели вслед, прощались, может быть, навсегда, и каждый, как положено, вспоминал разные добрые случаи, эпизоды, которым суждено войти в экспедиционную летопись, ибо специфика их работы состояла в том, что человек за короткое время становился виден весь до нутра, как под рентгеновским аппаратом, и добрая его основа тоже бывает видна. Уехавший же Колумбыч, несомненно, вписал себя в летопись, начиная с той пресловутой истории на аэродроме. И все помаленьку косились на Адьку – все-таки уехал самолучший и личный друг, как поведет себя начинающий экспедиционный топограф. Но Адька слов не произносил.
В поселке им не сиделось, и они отправились обратно к себе, в амурские сопки. Осень была. Адька шел и размышлял, что не родился еще человек, который смог бы описать амурскую осень, когда сопки стоят прозрачно-желтые от пожелтевших лиственниц и по этим желтым прозрачным холмам раскиданы кусты красной рябины и хочется только одного: идти, идти и идти; и невозможно себе представить, что где-то кончатся эти желтые холмы, этот желтый солнечный воздух; и не верится, что бывают ночь, дожди, непогода, а хочется думать, что теперь на земном шаре будет всегда так: желто, тихо и солнечно.
В голове у Адьки крутилась любимая песня уехавшего Колумбыча:
Там далеко, там далеко страна чужая,
Три тысячи рек, три тысячи рек ее окружают.
Три тысячи лет с гор кувырком катится эхо –
Туда не дойти, не долететь и не доехать…
Так шли они по тропе, пробитой вьючными лошадьми, все выше и выше, все больше сопок открывалось им, а потом уже выползли дальние, которые были не желтые, а синие, очень четкие, как на контрастной фотографии; бурундуки верещали в кедровых кустах, кедровки перекликались, смоляной воздух крепче любого нюхательного табака так и бил в ноздри, и Адька, самолучший и личный друг Колумбыча, наконец сказал:
– Надо было нашего старика провести еще раз по этой дороге, потом отпустить. Куда бы он, ну подумайте сами, куда бы он к лешему уехал? Пусть мне весь этот Крым, и Ялты, и Ниццы в личную собственность подарят, я и пальцем не шевельну, чтобы туда переехать.
Посмотрели все на Адьку – белобрысый такой, круглолицый сибирячок – и подумали: «Действительно, на кой ему леший Монте-Карло или там Ривьера. Ни к чему».
От Колумбыча стали приходить письма. Вначале писал кратко: «Дом купил, свой виноградник на пару бочек вина, солнце круглый год, в январе купаться можно, и все вы, ребята, идиоты, что прозябаете там в дыре». Потом письма стали толстые и романтические, что тебе сто томов Майн Рида. Были в тех письмах и греческие храмы с обломками статуй невиданной красоты, скифские курганы с сокровищами, гигантские плавни, где человеку заблудиться легче, чем грудному ребенку в необитаемой пустыне: сел в лодку около дома, зазевался немного и очутился уже в Турции, кабаны там сидят за каждой камышиной и выжидают момент, чтоб вспороть человеку живот изогнутыми клыками, а чуть выше, в дубовых лесах, бродят свирепые медведи. Получилось, что всю жизнь он искал подходящее место, где мог бы успокоиться, а место это оказалось в самой что ни на есть обычной Европейской России, возле теплого моря.
Но в тех великолепных письмах звучала плохо скрытая тоска, а так как адресовались письма Адьке, то ясно было, что Колумбыч просто пробует переманить Адьку на юг, играя на его неустановившемся характере.
Одного добился Колумбыч: все кинулись искать на картах тот интригующий городишко, но так его и не нашли, видно, слишком уж он был незначителен для карт.
К весне Адьке подошел отпуск, настоящий шестимесячный отпуск, накопленный за прошлые годы. Адька решил было провести его в родном барабинском селе, но совет умудренных жизненным опытом ветеранов решил, что ему надо ехать на юг, ибо Адьке не приходилось еще переваливать через Урал на европейскую сторону.
Тот же совет разработал краткую инструкцию, как должен вести себя человек на юге. Инструкция сводилась к тому, что на юге положено:
1. Пить много сухого вина.
2. Безмерно валяться на солнце около соленой воды.
3. Крутить легкомысленные романы.
Инструкция не блистала новизной, но, по мнению ветеранов, именно в проверенности ее практикой человечества содержалась сила, способная удержать неискушенного Адьку от разных ненужных поступков.
А уже перед отъездом появился еще один пункт. Начальник экспедиции Смальков, легендарный ветеран картографии, отозвал Адьку в сторону и спросил риторически: «Ты знаешь, что нам предстоит на будущий год?»
Адька знал. На будущий год им предстояло черт знает что. Экспедиция должна была работать в одном отдаленном районе. Район тот был глух и труден, но вся соль заключалась в том, что школа русских топографов еще со времен Пржевальского имеет заслуженную мировую славу и их экспедиции надо было показать работу высшего класса и еще чуть выше, ибо принимать ее будут признанные асы топографической науки.
– Это я к твоему отпуску, – сказал начальник. – У нас щербинка на месте выпавшего Колумбыча. Ты его должен предоставить на место. Езжай к нему, ликвидируй недвижимую собственность и тащи его сюда. Дело не в том, что он нужный завхоз. Я десятки экспедиций провел, человечество знаю и знаю тот редкий кадр, который каменная стена, с одной стороны, и дрожжи для настроения – с другой. Понял?
– Понял, – сказал Адька и отбыл по той же самой дороге, по которой в прошлую осень отбывал Колумбыч. И все было так же, только на сей раз стояла весна, а в столовой не было малого с чайником. Видно, жена его перевоспитала.
Юг
Чтобы Адьке добраться до Колумбычевых райских кущ, надо было лететь до Краснодара, а оттуда автобусом двести километров. Дорогу он знал по письмам и дал телеграмму, чтобы не встречали бездельника-отпускника.
Хорошо было сидеть в самолетном кресле: в кармане аккредитивы, позади ничем не омраченное бытие, и впереди свобода, дуй по карте Союза в любую сторону или остановись, выпей в буфете коньячку с лимоном и шагай по неизвестному городу, купи билет на вагонную полку, смотри пейзажи и просыпайся под шум неведомых мест. Поэтому Адька и дал телеграмму. Но первый, кого он увидел, был старый Колумбыч возле зеленой оградки краснодарского аэродрома, все такой же тощий, высокий, только сильно загорел и вроде стал еще прямее. Он смотрел на другой АН-24, прилетевший чуть раньше, смотрел на толпу пассажиров, – все как один в темных очках и цветастых одеждах, и сам Христофор был тоже в цветастой рубахе навыпуск и узких брючках. Со спины просто не в меру вытянувшийся мальчик.
Этот не в меру вытянувшийся шестидесятилетний мальчик прятался от пассажиров с другого АН-24 за телефонным столбом – старый разведчик, око границ, видно, хотел огорошить Адьку неожиданным появлением, а Адька стоял у него за спиной, и смотрел на такой знакомый затылок с аккуратной военной прической, и представлял, как Колумбыч ехидно улыбается, предвкушая Адькино изумление.
Но вот прошли последние цветастые пассажиры, и Колумбыч даже сгорбился в недоумении, и тут Адьке вспомнились долгие дни и вечера, которые они провели вместе, и то, как старый чудак обучал его выхватывать мгновенно пистолет из кармана – пистолет тот брали напрокат у начальника экспедиции, – обучал куче столь же ненужных и столь же увлекательных вещей, вспомнились стариковские руки, которые делали ему массаж и наливали чай в кружку, ставили оптику на его карабин, учили препарировать для чучел птиц с амурских озер, и Адька, весь пронизанный щемящей нежностью, сказал за спиной:
– Привет!
Колумбыч мгновенно обернулся, но Адькин кольт уже неумолимо смотрел в Колумбычев живот, и тому ничего не оставалось, как поднять руки и сказать традиционное:
– Ты выследил меня, грязный шайтан…
– Да, – сказал Адька. – И только бутылкой сухого, повторяю, сухого вина ты можешь купить себе пару минут презренной жизни.
– Какие слова! – вдохновенно откликнулся Колумбыч. – Какая музыка! Покупаю себе два раза по паре минут.
Была уже ночь, когда они выбрались, наконец, на шоссе. «Запорожец» долго кружил среди белеющих в сумерках домишек, а Адька крутил головой, пытаясь разглядеть эти новые места. Вот он, юг, тот самый юг, откуда пластинки привозят «о, море в Гаграх, о, пальмы в Гаграх», и отпускники осенью делятся мемуарами о чудных девчонках, развеселом житье.
– Вот справа, – слышал Адька, – виноградник.
Громадная площадь, и каждый куст на цементном столбе. Дерево здесь года не стоит, сгнивает в плодородной почве. Слева – лиман. Там дикие сазаны даже лодки переворачивают.
– Остановись, – сказал Адька.
Густая темная ночь обнимала их со всех сторон. Свет фар выхватывал придорожный кустарник.
– Слышишь? – сказал Колумбыч.
В чернильной тьме по бокам шоссе что-то скрипело, посвистывало, шебуршало и квакало. Не тишиной, а неустанным ночным шумом, безудержным шевелением жизни была заполнена южная ночь.
Далеко впереди, на бугре, зрачками гигантского зверя вспыхнули фары. Казалось, кто-то дикий, неистовый рыскает по древней степи, выискивая добычу.
– Так Леньку на острова отозвали? – спросил Колумбыч.
– Да, – сказал Адька. – На полярные острова отправился Ленька. Не в виноградник на цементных столбах.
– Ах дурак! Глупый Ленька. Там же тундра. Лед там и тундра. Ты слышишь, воздух какой? А ведь в тундре кислорода и воздуха не хватает. На пятнадцать процентов меньше – научный факт.
– Хватает. Он телеграмму прислал: «Кислорода хватает».
– Иду на взлет, – сказал Колумбыч и сел в машину. Он повел ее тихо, потом громко повторил: «Иду на взлет» – и даванул на акселератор. Крохотный «Запорожец» рванулся в ночную тьму, и Адька, откинувшись на сиденье, думал, что хорошо вот так сидеть в машине, и в голове чуть кружится от кислого вина рислинг, еще он думал, что хорошо иметь друзей. Истинная твоя семья и есть «среди друзей», а не всяких там люлек, пеленок.
Куры
Раскаленное солнце яростно рвалось в низкие окна саманного дома. Это солнце и разбудило Адьку. Он посмотрел на часы. «Восемь часов утра. Что же днем-то будет?» – подумал он.
Солнце давило на стекла с неодолимой силой. Адька вспомнил институтские лекции об опытах физика Столетова.
1 2 3 4 5 6 7
У прокаленных тысячами километров профессионалов топографии Колумбыч получил уважительное звание «кадровый». Почетное это звание дается редким людям за высокий и точный экспедиционный дар. Заодно он получил и свою кличку (звали его Христофор), ибо, подобно Колумбу, свято, наплевав на географию, верил в существование неоткрытых и интересных земель.
Все-таки иногда Колумбыча посещала тоска. Неясный комплекс тоски пожилого мужчины, где выделялась грусть по несуществующему сыну, из которого так приятно делать мужчину, тоска по дому, который можно назвать своим, откуда тебя понесут достойно хоронить и будут плакать люди, грусть по неведомой местности, в которой есть все, что искала твоя душа, той самой местности, которая для каждого человека бывает только одна.
Но тоска на него нападала редко, ибо он имел все, чего мог желать: мужское общество, к которому он привыкал двадцать пять лет, четкую полуармейскую жизнь, охоту и рыбалку, из-за которых он всю жизнь служил в глухих гарнизонах и менял Алтай на Саяны, Саяны на болота Полесья или Туркестан.
Уже в амурские времена в экспедиции появился Адька.
Адька
Жизненный путь Адьки был прост и определился в девятом классе, когда он в селе посреди Барабинских степей прочел книгу топографа Федосеева «В тисках Джут-дыра». Как истый сибиряк, Адька решил судьбу сразу и основательно. Он поступил в топографический институт. В институте он не готовился стать ученым, несмотря на научное поветрие века, не вникал особо в проблемы планетарной или математической геодезии, а просто готовил душу, голову и тело к работе рядового экспедиционного инженера, труженика земной картографии. Для этого он обтирался по утрам снегом, три раза в неделю бегал на лыжах, спал зимой в спальном мешке при открытом окошке, а также выписывал охотничий журнал и два специальных.
Курс подготовки кончился. Адька получил диплом, направление и покатил из сибирского вуза еще дальше на восток, к назначенному месту. И хоть был он уже инженер и взрослый человек, но крепко надеялся на романтические перспективы вроде тех, что описаны у Федосеева.
Когда он добрался до места, на временной базе, состоящей из нескольких самодельных срубов, имелся только один человек. Человек этот в момент появления Адьки был занят замечательным делом: прилаживал оптику к трехлинейной винтовке. На стенке одного из срубов были распялены две медвежьи шкуры, тут же валялись красномясые пластины рыб и стоял набор удилищ с катушками и без них.
– Ваше хозяйство? – спросил Адька, кивнув на это великолепие.
– Я завхоз, – ответил незнакомец. – Мое дело – склад, снабжение мясом-рыбой и прочая помощь в работе.
Положив винтовку на стол, он выпрямился так под метр девяносто и крикнул: «Ося!» Тотчас в избушку вошел, покачивая головой, журавль и посмотрел на Адьку умным черным глазом. Сердце Адьки дрогнуло, и с этого момента началась его дружба с Колумбычем.
К работе Адька приступил с истовой старательностью, можно сказать, лег в работу. В этом ему помогали выработанное по системе здоровье, несомненный нюх, необходимый топографу для выбора нужных вершин, с которых идут основные засечки, и сибирская основательность, столь необходимая при скрупулезных камеральных расчетах.
Адька и не задумывался никогда, счастлив он или нет. Это была его жизнь, которую он выбрал на десятки лет еще в девятом классе. Вечера можно было проводить с Колумбычем за нужной беседой о системе оружия, с которым охотятся на крокодилов, или размышлением о судьбах снежного человека.
Когда на Колумбыча накатила блажь и он нашел то самое место, Адька опечалился больше всех, хотя и вся экспедиция крепко грустила.
Честного завхоза найти можно, но где еще найдешь человека, который разотрет по-отцовски ноги и спину после адской ходьбы по курумнику с двумя пудами железных скоб на спине, и кто еще в дождяную тоску расскажет про жуткие ветры в черных гобийских пустынях и про вкус воды в колодцах джунгарских степей?
Ради проводов Колумбыча экспедиция «спустилась с гор» в приисковый поселок, откуда ходили автобусы до железной дороги. Всю дорогу Колумбыч, словно оправдываясь, толковал насчет всеобщего оскудения жизни для истинно бродячего человека: «Автобусы всюду ходют, и, говорят, скоро даже в Якутске паровоз загудит… Не-ет, пора на покой…»
В поселковом магазине взяли они несколько бутылок вина и пошли в столовую, чтоб там уже проводить Колумбыча по всем экспедиционным правилам. Но получилось скучновато: портвейн ни к лешему не годился, Колумбыч ковырял вилкой в тарелке и бубнил: «Вот вам, пожалуйста: прииск, золото, а в столовой „котл. рубл. с верм. и пом.“. И в Самарканде это, и хоть куда ни заберись, везде будет стоять столовка, и будут „котл. рубл. С верм. и пом.“. Немного только развеял их один загулявший братишка-старатель. То ли для маскарада, то ли душа требовала, но вырядился он, как у Мамина-Сибиряка, в широченные шаровары и красную рубаху навыпуск. В одной руке нес человек никелированный электрический чайник, на носике чайника висел стакан, на другую руку нанизаны были круги краковской колбасы. Подходил этот хлебосольный малый к каждому, кто сидел в столовой: „Пей!“ – и протягивал чайник со спиртом; „Закусывай!“ – и протягивал руку с нанизанной колбасой. Все рассмеялись при виде доброго этого парня, а Колумбыч сказал: „Чего смеетесь? Может, это последний человек на всю Сибирь. И костюм-то у него, поди, из театра, а на чайник да колбасу всю зарплату угрохал – жена ему взбучку даст…“
Видно, окончательно заела его тоска по какому-то неизвестному месту.
Автобус пылил по разбитой приисковой дороге к железнодорожным путям, прилегающим сквозь города к цивилизации, к иным обрядам и иным обычаям жизни в других географических точках. Все долго стояли на дороге и смотрели вслед, прощались, может быть, навсегда, и каждый, как положено, вспоминал разные добрые случаи, эпизоды, которым суждено войти в экспедиционную летопись, ибо специфика их работы состояла в том, что человек за короткое время становился виден весь до нутра, как под рентгеновским аппаратом, и добрая его основа тоже бывает видна. Уехавший же Колумбыч, несомненно, вписал себя в летопись, начиная с той пресловутой истории на аэродроме. И все помаленьку косились на Адьку – все-таки уехал самолучший и личный друг, как поведет себя начинающий экспедиционный топограф. Но Адька слов не произносил.
В поселке им не сиделось, и они отправились обратно к себе, в амурские сопки. Осень была. Адька шел и размышлял, что не родился еще человек, который смог бы описать амурскую осень, когда сопки стоят прозрачно-желтые от пожелтевших лиственниц и по этим желтым прозрачным холмам раскиданы кусты красной рябины и хочется только одного: идти, идти и идти; и невозможно себе представить, что где-то кончатся эти желтые холмы, этот желтый солнечный воздух; и не верится, что бывают ночь, дожди, непогода, а хочется думать, что теперь на земном шаре будет всегда так: желто, тихо и солнечно.
В голове у Адьки крутилась любимая песня уехавшего Колумбыча:
Там далеко, там далеко страна чужая,
Три тысячи рек, три тысячи рек ее окружают.
Три тысячи лет с гор кувырком катится эхо –
Туда не дойти, не долететь и не доехать…
Так шли они по тропе, пробитой вьючными лошадьми, все выше и выше, все больше сопок открывалось им, а потом уже выползли дальние, которые были не желтые, а синие, очень четкие, как на контрастной фотографии; бурундуки верещали в кедровых кустах, кедровки перекликались, смоляной воздух крепче любого нюхательного табака так и бил в ноздри, и Адька, самолучший и личный друг Колумбыча, наконец сказал:
– Надо было нашего старика провести еще раз по этой дороге, потом отпустить. Куда бы он, ну подумайте сами, куда бы он к лешему уехал? Пусть мне весь этот Крым, и Ялты, и Ниццы в личную собственность подарят, я и пальцем не шевельну, чтобы туда переехать.
Посмотрели все на Адьку – белобрысый такой, круглолицый сибирячок – и подумали: «Действительно, на кой ему леший Монте-Карло или там Ривьера. Ни к чему».
От Колумбыча стали приходить письма. Вначале писал кратко: «Дом купил, свой виноградник на пару бочек вина, солнце круглый год, в январе купаться можно, и все вы, ребята, идиоты, что прозябаете там в дыре». Потом письма стали толстые и романтические, что тебе сто томов Майн Рида. Были в тех письмах и греческие храмы с обломками статуй невиданной красоты, скифские курганы с сокровищами, гигантские плавни, где человеку заблудиться легче, чем грудному ребенку в необитаемой пустыне: сел в лодку около дома, зазевался немного и очутился уже в Турции, кабаны там сидят за каждой камышиной и выжидают момент, чтоб вспороть человеку живот изогнутыми клыками, а чуть выше, в дубовых лесах, бродят свирепые медведи. Получилось, что всю жизнь он искал подходящее место, где мог бы успокоиться, а место это оказалось в самой что ни на есть обычной Европейской России, возле теплого моря.
Но в тех великолепных письмах звучала плохо скрытая тоска, а так как адресовались письма Адьке, то ясно было, что Колумбыч просто пробует переманить Адьку на юг, играя на его неустановившемся характере.
Одного добился Колумбыч: все кинулись искать на картах тот интригующий городишко, но так его и не нашли, видно, слишком уж он был незначителен для карт.
К весне Адьке подошел отпуск, настоящий шестимесячный отпуск, накопленный за прошлые годы. Адька решил было провести его в родном барабинском селе, но совет умудренных жизненным опытом ветеранов решил, что ему надо ехать на юг, ибо Адьке не приходилось еще переваливать через Урал на европейскую сторону.
Тот же совет разработал краткую инструкцию, как должен вести себя человек на юге. Инструкция сводилась к тому, что на юге положено:
1. Пить много сухого вина.
2. Безмерно валяться на солнце около соленой воды.
3. Крутить легкомысленные романы.
Инструкция не блистала новизной, но, по мнению ветеранов, именно в проверенности ее практикой человечества содержалась сила, способная удержать неискушенного Адьку от разных ненужных поступков.
А уже перед отъездом появился еще один пункт. Начальник экспедиции Смальков, легендарный ветеран картографии, отозвал Адьку в сторону и спросил риторически: «Ты знаешь, что нам предстоит на будущий год?»
Адька знал. На будущий год им предстояло черт знает что. Экспедиция должна была работать в одном отдаленном районе. Район тот был глух и труден, но вся соль заключалась в том, что школа русских топографов еще со времен Пржевальского имеет заслуженную мировую славу и их экспедиции надо было показать работу высшего класса и еще чуть выше, ибо принимать ее будут признанные асы топографической науки.
– Это я к твоему отпуску, – сказал начальник. – У нас щербинка на месте выпавшего Колумбыча. Ты его должен предоставить на место. Езжай к нему, ликвидируй недвижимую собственность и тащи его сюда. Дело не в том, что он нужный завхоз. Я десятки экспедиций провел, человечество знаю и знаю тот редкий кадр, который каменная стена, с одной стороны, и дрожжи для настроения – с другой. Понял?
– Понял, – сказал Адька и отбыл по той же самой дороге, по которой в прошлую осень отбывал Колумбыч. И все было так же, только на сей раз стояла весна, а в столовой не было малого с чайником. Видно, жена его перевоспитала.
Юг
Чтобы Адьке добраться до Колумбычевых райских кущ, надо было лететь до Краснодара, а оттуда автобусом двести километров. Дорогу он знал по письмам и дал телеграмму, чтобы не встречали бездельника-отпускника.
Хорошо было сидеть в самолетном кресле: в кармане аккредитивы, позади ничем не омраченное бытие, и впереди свобода, дуй по карте Союза в любую сторону или остановись, выпей в буфете коньячку с лимоном и шагай по неизвестному городу, купи билет на вагонную полку, смотри пейзажи и просыпайся под шум неведомых мест. Поэтому Адька и дал телеграмму. Но первый, кого он увидел, был старый Колумбыч возле зеленой оградки краснодарского аэродрома, все такой же тощий, высокий, только сильно загорел и вроде стал еще прямее. Он смотрел на другой АН-24, прилетевший чуть раньше, смотрел на толпу пассажиров, – все как один в темных очках и цветастых одеждах, и сам Христофор был тоже в цветастой рубахе навыпуск и узких брючках. Со спины просто не в меру вытянувшийся мальчик.
Этот не в меру вытянувшийся шестидесятилетний мальчик прятался от пассажиров с другого АН-24 за телефонным столбом – старый разведчик, око границ, видно, хотел огорошить Адьку неожиданным появлением, а Адька стоял у него за спиной, и смотрел на такой знакомый затылок с аккуратной военной прической, и представлял, как Колумбыч ехидно улыбается, предвкушая Адькино изумление.
Но вот прошли последние цветастые пассажиры, и Колумбыч даже сгорбился в недоумении, и тут Адьке вспомнились долгие дни и вечера, которые они провели вместе, и то, как старый чудак обучал его выхватывать мгновенно пистолет из кармана – пистолет тот брали напрокат у начальника экспедиции, – обучал куче столь же ненужных и столь же увлекательных вещей, вспомнились стариковские руки, которые делали ему массаж и наливали чай в кружку, ставили оптику на его карабин, учили препарировать для чучел птиц с амурских озер, и Адька, весь пронизанный щемящей нежностью, сказал за спиной:
– Привет!
Колумбыч мгновенно обернулся, но Адькин кольт уже неумолимо смотрел в Колумбычев живот, и тому ничего не оставалось, как поднять руки и сказать традиционное:
– Ты выследил меня, грязный шайтан…
– Да, – сказал Адька. – И только бутылкой сухого, повторяю, сухого вина ты можешь купить себе пару минут презренной жизни.
– Какие слова! – вдохновенно откликнулся Колумбыч. – Какая музыка! Покупаю себе два раза по паре минут.
Была уже ночь, когда они выбрались, наконец, на шоссе. «Запорожец» долго кружил среди белеющих в сумерках домишек, а Адька крутил головой, пытаясь разглядеть эти новые места. Вот он, юг, тот самый юг, откуда пластинки привозят «о, море в Гаграх, о, пальмы в Гаграх», и отпускники осенью делятся мемуарами о чудных девчонках, развеселом житье.
– Вот справа, – слышал Адька, – виноградник.
Громадная площадь, и каждый куст на цементном столбе. Дерево здесь года не стоит, сгнивает в плодородной почве. Слева – лиман. Там дикие сазаны даже лодки переворачивают.
– Остановись, – сказал Адька.
Густая темная ночь обнимала их со всех сторон. Свет фар выхватывал придорожный кустарник.
– Слышишь? – сказал Колумбыч.
В чернильной тьме по бокам шоссе что-то скрипело, посвистывало, шебуршало и квакало. Не тишиной, а неустанным ночным шумом, безудержным шевелением жизни была заполнена южная ночь.
Далеко впереди, на бугре, зрачками гигантского зверя вспыхнули фары. Казалось, кто-то дикий, неистовый рыскает по древней степи, выискивая добычу.
– Так Леньку на острова отозвали? – спросил Колумбыч.
– Да, – сказал Адька. – На полярные острова отправился Ленька. Не в виноградник на цементных столбах.
– Ах дурак! Глупый Ленька. Там же тундра. Лед там и тундра. Ты слышишь, воздух какой? А ведь в тундре кислорода и воздуха не хватает. На пятнадцать процентов меньше – научный факт.
– Хватает. Он телеграмму прислал: «Кислорода хватает».
– Иду на взлет, – сказал Колумбыч и сел в машину. Он повел ее тихо, потом громко повторил: «Иду на взлет» – и даванул на акселератор. Крохотный «Запорожец» рванулся в ночную тьму, и Адька, откинувшись на сиденье, думал, что хорошо вот так сидеть в машине, и в голове чуть кружится от кислого вина рислинг, еще он думал, что хорошо иметь друзей. Истинная твоя семья и есть «среди друзей», а не всяких там люлек, пеленок.
Куры
Раскаленное солнце яростно рвалось в низкие окна саманного дома. Это солнце и разбудило Адьку. Он посмотрел на часы. «Восемь часов утра. Что же днем-то будет?» – подумал он.
Солнце давило на стекла с неодолимой силой. Адька вспомнил институтские лекции об опытах физика Столетова.
1 2 3 4 5 6 7