но почему-то Чарли не воспринимала все это всерьез.
Несколько раз они встречались в театральной костюмерной за Стрэндом — происходило это обычно после репетиций.
— Вы пришли мерять костюм, да, милочка? — спрашивала монументальная блондинка лет шестидесяти в просторном платье всякий раз, как Чарли появлялась в дверях. — Тогда сюда, милочка. — И провожала ее в заднюю комнату, где уже сидел Иосиф, дожидаясь ее, как клиент — проститутку.
«Осень идет тебе», — думала Чарли, снова отметив, что в волосах его появился иней, а на скулах впалых щек — румянец будто от холода.
Больше всего ей не давало покоя то, что не могла она пробить его броню.
— Где ты остановился? Как мне связываться с тобой?..
— Через Кэйти, — отвечал он. — Ты знаешь, какие сигналы указывают, что все в порядке, ну а потом у тебя есть Кэйти.
Кэйти была ее пуповиной и одновременно как бы секретаршей, сидевшей в приемной Иосифа и охранявшей его покой. Каждый вечер, между шестью и восемью. Чарли заходила в телефонную будку, всякий раз в другую, и звонила Кэйти в Вест-Энд, а та расспрашивала, как сложился у нее день: как прошли репетиции, какие новости от Ала и компании. как там Квили и обсуждали ли они будущие роли, делала ли она пробы для кино и не нужно ли ей чего-нибудь? Они частенько говорили по полчаса, а то и больше. Сначала Чарли смотрела на Кэйти, как на помеху в ее отношениях с Иосифом, но постепенно стала с нетерпением ждать беседы с ней, так как Кэйти оказалась гораздо остроумнее ее и по-житейски намного мудрее. Чарли представляла ее себе такой доброй, спокойной женщиной, по всей вероятности, канадкой — вроде тех невозммимых врачих. к которым она ходила в Тэвистокской клинике, когда ее выгнали из школы и ей казалось, что она вот-вот спятит. Чарли проявила тут прозорливость, ибо хотя мисс Бах была американкой, а не канадкой, происходила она из семьи потомственных врачей.
Дом в Хэмпстеде, который Курц снял для наблюдателей. был очень большой; он стоял в тихой глубинке. облюбованной Школой автомобилистов Финчли. Хозяева, по совету их доброго друга Марти из Иерусалима, убрались в Марлоу, однако в доме осталась атмосфера элегантного приюта для интеллектуалов. В гостиной висели картины Нольде, а в зимнем саду — фотография Томаса Манна с автографом; была тут и клетка с птичкой, которая пела, когда ее заводили, и библиотека со скрипучими кожаными креслами, и музыкальная комната с бехштейновским роялем. В подвале стоял стол для пинг-понга, а за домом простирался заросший сад с запущенным серым теннисным кортом, так что ребята, которые им пользовались несмотря на выбоины, придумали новую игру — нечто среднее между теннисом и гольфом. У ворот находилась маленькая сторожка — тут и повесили табличку: «Группа изучения иврита и истории человечества. Вход разрешен только студентам и персоналу», что в Хэмпстеде ни у кого не могло вызвать удивления..
Их было четырнадцать, включая Литвака, но они распределились на четырех этажах с такой кошачьей осторожностью и аккуратностью, что, казалось, в доме вообще никого не было. Поведение их никогда не составляло проблемы, а в этом доме в Хэмпстеде они вели себя еще лучше. Им нравилась темная мебель и нравилось думать, будто каждый предмет тут знает больше них. Им нравилось работать весь день, а часто и далеко за полночь, а потом возвращаться в этот храм изысканной еврейской жизни и жить в нем, чувствуя свое наследие. Когда Литвак играл Брамса — а играл он очень хорошо, — даже Рахиль, помешанная на поп-музыке, забывала о своем предубеждении и спускалась послушать его, и ей тут же напоминали, как она ни за что не желала возвращаться в Англию и упорно отказывалась ехать по британскому паспорту.
Такая великолепная атмосфера царила в группе, когда они засели в этом доме ждать своего часа, — ждать, когда прозвонит будильник. Они избегали — хотя никто им этого не запрещал — появляться в местных кабачках и ресторанах, равно как и избегали ненужных контактов с местными жителями. С другой стороны, они заботились о том, чтобы к ним приходила почта, покупали молоко и газеты и делали все, что требовалось, чтобы наблюдательный глаз не мог заметить никаких упущений. Они много ездили на велосипеде и немало позабавились, обнаружив, что весьма почтенные, а порой и сомнительные евреи бывали здесь до них, и все потехи ради посетили дом Фридриха Энгельса или могилу Карла Маркса на Хайгетском кладбище. Конюшней для их транспорта служил кокетливый розовый гараж, в окне которого виднелся старый серебристый «роллс-ройс» с табличкой «Не продается» на ветровом стекле, — владельца звали Берни. Берни был большой ворчун со смуглым лицом; он вечно бросал недокуренные сигареты, носил синий костюм и такую же, как у Швили, синюю шляпу, которую он не снимал, даже когда печатал на машинке. У него были и пикапы, и легковые машины, и мотоциклы, и целый набор номерных знаков, а в тот день, когда они прибыли, он вывесил большую табличку с надписью: «ОБСЛУЖИВАНИЕ ТОЛЬКО ПО КОНТРАКТУ. ПРОСЬБА НЕ ЗАЕЗЖАТЬ». «Приехала компашка чертовых зазнаек, — рассказывал он потом своим приятелям, таким же дельцам. — Сказались киногруппой. Сняли весь мой чертов гараж со всеми потрохами, заплатили не новенькой, а чертовски хорошо походившей деньгой, — гак разве ж тут, черт побери, устоишь?»
Все это было в известной мере правдой, но такова была легенда, о которой они условились с ним. Однако Берни знал многое. В свое время он сам пару штучек отмочил.
Все это время группа Литвака почти ежедневно получала из посольства в Лондоне информацию — словно вести о далекой битве. Россино опять заезжал на квартиру Януки в Мюнхене, на сей раз с какой-то блондинкой, которая, судя по описанию, очевидно, была Эддой. Такой-то побывал у такого-то в Париже, или Бейруте, или Дамаске, или Марселе. После опознания Россино новые ниточки пролегли в десяток разных направлений. Раза три в неделю Литвак проводил инструктаж и дискуссию. Когда были фотографии, он показывал их с помощью проектора, сопровождая каждую кратким перечнем известных вымышленных имен, особенностей поведения, личных пристрастий и профессиональных навыков. Время от времени он для проверки устраивал между своими слушателями состязания с занятными призами победителям.
Порою — правда, не часто — великий Гади Беккер заглядывал к ним, чтобы услышать последнее слово о том, как идут дела, садился в глубине комнаты отдельно ото всех и тотчас уходил, как только инструктаж кончался. О том, что он делал, когда не был с ними, они не знали ничего, да и не рассчитывали узнать: он занимался агентурой, был особью другой породы; это был Беккер, невоспетый герой стольких тайных заданий, сколько они и лет-то еще не прожили. Они дружески называли его «Steppenwolf»и рассказывали друг другу впечатляющую полуправду о его подвигах.
Сигнал прозвучал на восемнадцатый день. Телекс из Женевы привел их всех в состояние боевой готовности, в подтверждение пришла еще телеграмма из Парижа. И через час две трети команды уже мчались под проливным дождем на запад.
17
Труппа называлась «Еретики», и первое их выступление было в Эксетере перед прихожанами, только что вышедшими из собора, — женщины в лиловых тонах полутраура, старики-священники, готовые в любой момент всплакнуть. Когда не было утренников, актеры, зевая, бродили по городу, а вечером, после спектакля, пили с пылкими поклонниками искусств вино, заедая сыром, ибо по соглашению жили у местных обитателей.
Из Эксетера труппа отравилась в Плимут и выступала на военно-морской базе перед молодыми офицерами, мучительно решавшими сложную проблему, следует ли временно счесть актеров джентльменами и пригласить к мессе.
Но и в Эксетерс, и в Плимуте жизнь текла бурно и проказливо но сравнению с сырым, серокаменным шахтерским городком в глубине полуострова Корнуолл, где по узким улочкам полз с моря туман и низкорослые деревья горбились от морских ветров. Актеров расселили в полудюжине пансионов, и Чарли посчастливилось попасть на островок под шиферной крышей, окруженный кустами гортензий; лежа в кровати, она слышала грохот поездов, мчавшихся в Лондон, и чувствовала себя, как человек, потерпевший кораблекрушение и вдруг увидевший на горизонте далекий корабль.
Театр их находился в спортивном комплексе, и на его скрипучей сцене в нос ударял запах хлорки, а из-за стенки доносились из бассейна глухие удары мячей — там играли в сквош. Публика состояла из простолюдинов, которые смотрят на тебя сонными завистливыми глазами, давая понять, что справились бы куда лучше, доведись им так низко пасть. Гримерной служила женская раздевалка — сюда-то Чарли и принесли орхидеи, когда она пришла гримироваться за десять минут до поднятия занавеса.
Она увидела цветы сначала в зеркале над умывальником — они вплыли в дверь, завернутые во влажную белую бумагу. Она видела, как букет приостановился и неуверенно направился к ней. А она продолжала гримироваться, как если бы никогда в жизни не видела орхидей. Букет несла пятидесятилетняя корнуоллская весталка по имени Вэл, с черными косами и унылой улыбкой, — он лежал у нее на руке, словно завернутый в бумагу младенец.
— Ты, значит, и есть прекрасная Розалинда, — робко произнесла она.
Воцарилось враждебное молчание — весь женский состав спектакля наслаждался нескладностью Вэл. Перед выходом на сцену актеры особенно нервничаю г и любят тишину.
— Да, я и есть Розалинда, — подтвердила Чарли, отнюдь не помогая Вэл выйти из неловкого положения. — В чем дело? — И продолжала подводить глаза, всем своим видом показывая, что ее нимало не интересует ответ.
Вэл церемонно положила орхидеи в умывальник и поспешно вышла, а Чарли на глазах у всех взяла прикрепленный к нему конверт. «Мисс Розалинде». Почерк не англичанина, синяя шариковая ручка вместо черных чернил. Внутри — визитная карточка, отпечатанная на европейский манер на глянцевитой бумаге. Фамилия была выбита остроконечными бесцветными буквами, чуть вкось «АНТОН МЕСТЕРБАЙН, ЖЕНЕВА». И ниже одно слово — «судья» . И ни единой строчки, никаких «Иоанне, духу свободы».
Чарли переключила внимание на свою другую бровь, очень тщательно подвела ее, точно ничего на свете не было важнее.
— От кого это, Чэс? — спросила Деревенская пастушка, сидевшая у соседнего умывальника. Она только что окончила колледж и по умственному развитию едва достигла пятнадцати лет.
Чарли, насупясь, критически рассматривала в зеркале дело рук своих.
— Стоило, наверное, сумасшедшую кучу денег, да, Чэс? — заметила Пастушка.
— Да, Чэс? — передразнила ее Чарли.
Это от него!
Весть от него!
Тогда почему же он не здесь? И почему ни слова не написал?
"Не доверяй никому, — предупреждал ее Мишель. — Особенно не доверяй тем, кто будет утверждать, что знает меня" .
«Это ловушка. Это они, свиньи. Они узнали про мою поездку через Югославию. Они обкручивают меня, чтоб поймать в ловушку моего любимого. Мишель! Мишель! Любимый, жизнь моя, скажи мне, что делать!»
Она услышала свое имя: «Розалинда... Где, черт подери, Чарли? Чарли, да откликнись же, бога ради!»
И группа купальщиков с полотенцами на шее вдруг увидела в коридоре, как из женской раздевалки появилась рыжеволосая дама в заношенном платье елизаветинских времен.
Каким-то чудом она довела до конца спектакль. Возможно, даже и неплохо сыграла. Во время антракта режиссер, этакая обезьяна, которого они звали Братец Майкрофт, странно так посмотрел на нее и попросил «поубавить пыла». что она покорно согласилась сделать. Хотя вообще-то едва ли его слышала: слишком она была занята разглядыванием полупустого зала в надежде увидеть красный пиджак.
Тщетно.
Другие лица она видела — например, Рахиль, Димитрия, — но не узнала их. «Его тут нет, — в отчаянии думала она. — Это трюк. Это полиция».
В раздевалке она быстро переоделась, накинула на голову белый платок и проволынилась, пока сторож не выставил ее. А потом постояла в фойе, словно белоголовый призрак, среди расходившихся спортсменов, прижимая к груди орхидеи. Какая-то старушка спросила, не сама ли она их вырастила. И какой-то школьник попросил у нее автограф. Пастушка дернула ее за рукав.
— Чэс... У нас ведь сейчас вечеринка... Вэл всюду ищет тебя!
Двери спортивного зала с шумом захлопнулись за ней, она вышла в ночь. Порыв ветра чуть не уложил ее на асфальт, спотыкаясь, она добралась до своей машины, отперла ее, положила орхидеи на сиденье для пассажира и с трудом закрыла за собой дверцу. Мотор включился не сразу, а когда наконец включился, то заработал, как лошадь, стремящаяся поскорее попасть в стойло. Помчавшись по переулку, выходящему на главную улицу, Чарли увидела в зеркальце фары машины, отъехавшей следом за ней и сопровождавшей ее до самого пансиона.
Она остановила машину и услышала, как ветер рвет кусты гортензий. Спрятав орхидеи под пальто, Чарли запахнулась в него и побежала к входной двери. На крыльцо вели четыре ступени — она просчитала их дважды: пока бегом поднималась вверх и пока стояла у стойки портье, переводя дыхание и слыша, как кто-то легко и целенаправленно шагает по ним. Никого из обитателей не было ни в гостиной, ни в холле. Единственным живым существом был Хамфри, диккенсовский мальчик-толстяк, выполнявший обязанности ночного портье.
— Не шестой номер, Хамфри, — весело заметила она, видя, что он ищет ее ключ. — Шестнадцатый. Да ну же, милый. В верхнем ряду. Там, кстати, лежит любовное письмо, лучше уж отдай его мне, пока не отдал кому-то другому.
Она взяла у него сложенный лист бумаги в надежде, что это послание от Мишеля, но лицо ее вытянулось от разочарования, когда она увидела, что это всего лишь от сестры со словами: «Счастливого выступления сегодня» — таким образом Иосиф давал ей знать: «Мы с тобой», но это было как шепот, который она едва расслышала.
За ее спиной дверь в холл отворилась и закрылась. Мужские шаги приближались по ковру. Она быстро оглянулась а вдруг это Мишель. Но это был не он, и лицо ее снова разочарованно вытянулось. Это был кто-то из совсем другого мира, кто-то совсем ей не нужный. Стройный, опасно спокойный парень с темными ласковыми глазами. В длинном коричневом габардиновом плаще с кокеткой как у военных, расширявшей его гражданские плечи. И в коричневом галстуке под цвет глаз, которые были под цвет плаща. И в коричневых ботинках с тупыми носами и двойной прошивкой. «Уж никак не судья, — решила Чарли, скорее из тех, кому в суде бывает отказано». Сорокалетний мальчик в габардине, рано лишенный права на справедливость и суд.
— Мисс Чарли? — Маленький пухлый рот на бледном поле лица. — Я привез вам привет от нашего общего знакомого Мишеля, мисс Чарли.
Лицо у Чарли напряглось, как у человека, которому предстоит серьезное испытание.
— Какого Мишеля? — спросила она и увидела, что у него не шевельнулся даже мускул, отчего и она сама застыла, как застывают модели, когда их пишут, и статуи, и полисмены на посту.
— Мишеля из Ноттингема, мисс Чарли. — Швейцарский акцент стал более заметен, голос звучал осуждающе. Голос вкрадчивый, словно занятие правосудием требует секретности. — Мишель просил послать вам золотистые орхидеи и поужинать с вами вместо него. Он настоятельно просил вас принять приглашение. Прошу вас. Я добрый друг Мишеля. Поехали.
«Ты? — подумала она. — Друг? Да Мишель ради спасения жизни не завел бы такого друга». Но она выразила лишь гневным взглядом все, что думала по этому поводу.
— Я, кроме того, защищаю правовые интересы Мишеля, мисс Чарли. Мишель имеет право на защиту закона. Поехали же, прошу вас. Сейчас.
Жест потребовал существенного усилия, но она и хотела, чтобы это было заметно. Орхидеи были ужасно тяжелые, да и ее отделяло немалое расстояние от этого человека, но она все-таки собралась с силами и с духом и положила ему на руки букет. И нашла верный, нагловатый тон.
— Весь ваш спектакль не по адресу, — сказала она. — Никакого Мишеля из Ноттингема я не знаю, да и вообще не знаю никаких Мишелей. И нигде мы с ним не встречались. Это, конечно, неплохо придумано, но я устала. От всех вас.
Повернувшись к стойке, чтобы взять ключ, она увидела, что портье спрашивает у нее о чем-то очень важном. Его блестящее от пота лицо подрагивало, и он держал над большой конторской книгой карандаш.
— Я спросил , — возмущенно повторил он, растягивая, как это свойственно северянам, слова, — в какое время вы желаете утром пить чай, мисс?
— В девять часов, дорогуша, и ни секундой раньше. — Она устало направилась к лестнице.
— И газету, мисс? — спросил Хамфри.
Она повернулась и уставилась на него тяжелым взглядом.
— Господи! — вырвалось у нее.
Хамфри вдруг чрезвычайно оживился. Он, видимо, считал, что только так можно пробудить ее к жизни.
— Утреннюю газету! Для чтения! Какую вы предпочитаете?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61
Несколько раз они встречались в театральной костюмерной за Стрэндом — происходило это обычно после репетиций.
— Вы пришли мерять костюм, да, милочка? — спрашивала монументальная блондинка лет шестидесяти в просторном платье всякий раз, как Чарли появлялась в дверях. — Тогда сюда, милочка. — И провожала ее в заднюю комнату, где уже сидел Иосиф, дожидаясь ее, как клиент — проститутку.
«Осень идет тебе», — думала Чарли, снова отметив, что в волосах его появился иней, а на скулах впалых щек — румянец будто от холода.
Больше всего ей не давало покоя то, что не могла она пробить его броню.
— Где ты остановился? Как мне связываться с тобой?..
— Через Кэйти, — отвечал он. — Ты знаешь, какие сигналы указывают, что все в порядке, ну а потом у тебя есть Кэйти.
Кэйти была ее пуповиной и одновременно как бы секретаршей, сидевшей в приемной Иосифа и охранявшей его покой. Каждый вечер, между шестью и восемью. Чарли заходила в телефонную будку, всякий раз в другую, и звонила Кэйти в Вест-Энд, а та расспрашивала, как сложился у нее день: как прошли репетиции, какие новости от Ала и компании. как там Квили и обсуждали ли они будущие роли, делала ли она пробы для кино и не нужно ли ей чего-нибудь? Они частенько говорили по полчаса, а то и больше. Сначала Чарли смотрела на Кэйти, как на помеху в ее отношениях с Иосифом, но постепенно стала с нетерпением ждать беседы с ней, так как Кэйти оказалась гораздо остроумнее ее и по-житейски намного мудрее. Чарли представляла ее себе такой доброй, спокойной женщиной, по всей вероятности, канадкой — вроде тех невозммимых врачих. к которым она ходила в Тэвистокской клинике, когда ее выгнали из школы и ей казалось, что она вот-вот спятит. Чарли проявила тут прозорливость, ибо хотя мисс Бах была американкой, а не канадкой, происходила она из семьи потомственных врачей.
Дом в Хэмпстеде, который Курц снял для наблюдателей. был очень большой; он стоял в тихой глубинке. облюбованной Школой автомобилистов Финчли. Хозяева, по совету их доброго друга Марти из Иерусалима, убрались в Марлоу, однако в доме осталась атмосфера элегантного приюта для интеллектуалов. В гостиной висели картины Нольде, а в зимнем саду — фотография Томаса Манна с автографом; была тут и клетка с птичкой, которая пела, когда ее заводили, и библиотека со скрипучими кожаными креслами, и музыкальная комната с бехштейновским роялем. В подвале стоял стол для пинг-понга, а за домом простирался заросший сад с запущенным серым теннисным кортом, так что ребята, которые им пользовались несмотря на выбоины, придумали новую игру — нечто среднее между теннисом и гольфом. У ворот находилась маленькая сторожка — тут и повесили табличку: «Группа изучения иврита и истории человечества. Вход разрешен только студентам и персоналу», что в Хэмпстеде ни у кого не могло вызвать удивления..
Их было четырнадцать, включая Литвака, но они распределились на четырех этажах с такой кошачьей осторожностью и аккуратностью, что, казалось, в доме вообще никого не было. Поведение их никогда не составляло проблемы, а в этом доме в Хэмпстеде они вели себя еще лучше. Им нравилась темная мебель и нравилось думать, будто каждый предмет тут знает больше них. Им нравилось работать весь день, а часто и далеко за полночь, а потом возвращаться в этот храм изысканной еврейской жизни и жить в нем, чувствуя свое наследие. Когда Литвак играл Брамса — а играл он очень хорошо, — даже Рахиль, помешанная на поп-музыке, забывала о своем предубеждении и спускалась послушать его, и ей тут же напоминали, как она ни за что не желала возвращаться в Англию и упорно отказывалась ехать по британскому паспорту.
Такая великолепная атмосфера царила в группе, когда они засели в этом доме ждать своего часа, — ждать, когда прозвонит будильник. Они избегали — хотя никто им этого не запрещал — появляться в местных кабачках и ресторанах, равно как и избегали ненужных контактов с местными жителями. С другой стороны, они заботились о том, чтобы к ним приходила почта, покупали молоко и газеты и делали все, что требовалось, чтобы наблюдательный глаз не мог заметить никаких упущений. Они много ездили на велосипеде и немало позабавились, обнаружив, что весьма почтенные, а порой и сомнительные евреи бывали здесь до них, и все потехи ради посетили дом Фридриха Энгельса или могилу Карла Маркса на Хайгетском кладбище. Конюшней для их транспорта служил кокетливый розовый гараж, в окне которого виднелся старый серебристый «роллс-ройс» с табличкой «Не продается» на ветровом стекле, — владельца звали Берни. Берни был большой ворчун со смуглым лицом; он вечно бросал недокуренные сигареты, носил синий костюм и такую же, как у Швили, синюю шляпу, которую он не снимал, даже когда печатал на машинке. У него были и пикапы, и легковые машины, и мотоциклы, и целый набор номерных знаков, а в тот день, когда они прибыли, он вывесил большую табличку с надписью: «ОБСЛУЖИВАНИЕ ТОЛЬКО ПО КОНТРАКТУ. ПРОСЬБА НЕ ЗАЕЗЖАТЬ». «Приехала компашка чертовых зазнаек, — рассказывал он потом своим приятелям, таким же дельцам. — Сказались киногруппой. Сняли весь мой чертов гараж со всеми потрохами, заплатили не новенькой, а чертовски хорошо походившей деньгой, — гак разве ж тут, черт побери, устоишь?»
Все это было в известной мере правдой, но такова была легенда, о которой они условились с ним. Однако Берни знал многое. В свое время он сам пару штучек отмочил.
Все это время группа Литвака почти ежедневно получала из посольства в Лондоне информацию — словно вести о далекой битве. Россино опять заезжал на квартиру Януки в Мюнхене, на сей раз с какой-то блондинкой, которая, судя по описанию, очевидно, была Эддой. Такой-то побывал у такого-то в Париже, или Бейруте, или Дамаске, или Марселе. После опознания Россино новые ниточки пролегли в десяток разных направлений. Раза три в неделю Литвак проводил инструктаж и дискуссию. Когда были фотографии, он показывал их с помощью проектора, сопровождая каждую кратким перечнем известных вымышленных имен, особенностей поведения, личных пристрастий и профессиональных навыков. Время от времени он для проверки устраивал между своими слушателями состязания с занятными призами победителям.
Порою — правда, не часто — великий Гади Беккер заглядывал к ним, чтобы услышать последнее слово о том, как идут дела, садился в глубине комнаты отдельно ото всех и тотчас уходил, как только инструктаж кончался. О том, что он делал, когда не был с ними, они не знали ничего, да и не рассчитывали узнать: он занимался агентурой, был особью другой породы; это был Беккер, невоспетый герой стольких тайных заданий, сколько они и лет-то еще не прожили. Они дружески называли его «Steppenwolf»и рассказывали друг другу впечатляющую полуправду о его подвигах.
Сигнал прозвучал на восемнадцатый день. Телекс из Женевы привел их всех в состояние боевой готовности, в подтверждение пришла еще телеграмма из Парижа. И через час две трети команды уже мчались под проливным дождем на запад.
17
Труппа называлась «Еретики», и первое их выступление было в Эксетере перед прихожанами, только что вышедшими из собора, — женщины в лиловых тонах полутраура, старики-священники, готовые в любой момент всплакнуть. Когда не было утренников, актеры, зевая, бродили по городу, а вечером, после спектакля, пили с пылкими поклонниками искусств вино, заедая сыром, ибо по соглашению жили у местных обитателей.
Из Эксетера труппа отравилась в Плимут и выступала на военно-морской базе перед молодыми офицерами, мучительно решавшими сложную проблему, следует ли временно счесть актеров джентльменами и пригласить к мессе.
Но и в Эксетерс, и в Плимуте жизнь текла бурно и проказливо но сравнению с сырым, серокаменным шахтерским городком в глубине полуострова Корнуолл, где по узким улочкам полз с моря туман и низкорослые деревья горбились от морских ветров. Актеров расселили в полудюжине пансионов, и Чарли посчастливилось попасть на островок под шиферной крышей, окруженный кустами гортензий; лежа в кровати, она слышала грохот поездов, мчавшихся в Лондон, и чувствовала себя, как человек, потерпевший кораблекрушение и вдруг увидевший на горизонте далекий корабль.
Театр их находился в спортивном комплексе, и на его скрипучей сцене в нос ударял запах хлорки, а из-за стенки доносились из бассейна глухие удары мячей — там играли в сквош. Публика состояла из простолюдинов, которые смотрят на тебя сонными завистливыми глазами, давая понять, что справились бы куда лучше, доведись им так низко пасть. Гримерной служила женская раздевалка — сюда-то Чарли и принесли орхидеи, когда она пришла гримироваться за десять минут до поднятия занавеса.
Она увидела цветы сначала в зеркале над умывальником — они вплыли в дверь, завернутые во влажную белую бумагу. Она видела, как букет приостановился и неуверенно направился к ней. А она продолжала гримироваться, как если бы никогда в жизни не видела орхидей. Букет несла пятидесятилетняя корнуоллская весталка по имени Вэл, с черными косами и унылой улыбкой, — он лежал у нее на руке, словно завернутый в бумагу младенец.
— Ты, значит, и есть прекрасная Розалинда, — робко произнесла она.
Воцарилось враждебное молчание — весь женский состав спектакля наслаждался нескладностью Вэл. Перед выходом на сцену актеры особенно нервничаю г и любят тишину.
— Да, я и есть Розалинда, — подтвердила Чарли, отнюдь не помогая Вэл выйти из неловкого положения. — В чем дело? — И продолжала подводить глаза, всем своим видом показывая, что ее нимало не интересует ответ.
Вэл церемонно положила орхидеи в умывальник и поспешно вышла, а Чарли на глазах у всех взяла прикрепленный к нему конверт. «Мисс Розалинде». Почерк не англичанина, синяя шариковая ручка вместо черных чернил. Внутри — визитная карточка, отпечатанная на европейский манер на глянцевитой бумаге. Фамилия была выбита остроконечными бесцветными буквами, чуть вкось «АНТОН МЕСТЕРБАЙН, ЖЕНЕВА». И ниже одно слово — «судья» . И ни единой строчки, никаких «Иоанне, духу свободы».
Чарли переключила внимание на свою другую бровь, очень тщательно подвела ее, точно ничего на свете не было важнее.
— От кого это, Чэс? — спросила Деревенская пастушка, сидевшая у соседнего умывальника. Она только что окончила колледж и по умственному развитию едва достигла пятнадцати лет.
Чарли, насупясь, критически рассматривала в зеркале дело рук своих.
— Стоило, наверное, сумасшедшую кучу денег, да, Чэс? — заметила Пастушка.
— Да, Чэс? — передразнила ее Чарли.
Это от него!
Весть от него!
Тогда почему же он не здесь? И почему ни слова не написал?
"Не доверяй никому, — предупреждал ее Мишель. — Особенно не доверяй тем, кто будет утверждать, что знает меня" .
«Это ловушка. Это они, свиньи. Они узнали про мою поездку через Югославию. Они обкручивают меня, чтоб поймать в ловушку моего любимого. Мишель! Мишель! Любимый, жизнь моя, скажи мне, что делать!»
Она услышала свое имя: «Розалинда... Где, черт подери, Чарли? Чарли, да откликнись же, бога ради!»
И группа купальщиков с полотенцами на шее вдруг увидела в коридоре, как из женской раздевалки появилась рыжеволосая дама в заношенном платье елизаветинских времен.
Каким-то чудом она довела до конца спектакль. Возможно, даже и неплохо сыграла. Во время антракта режиссер, этакая обезьяна, которого они звали Братец Майкрофт, странно так посмотрел на нее и попросил «поубавить пыла». что она покорно согласилась сделать. Хотя вообще-то едва ли его слышала: слишком она была занята разглядыванием полупустого зала в надежде увидеть красный пиджак.
Тщетно.
Другие лица она видела — например, Рахиль, Димитрия, — но не узнала их. «Его тут нет, — в отчаянии думала она. — Это трюк. Это полиция».
В раздевалке она быстро переоделась, накинула на голову белый платок и проволынилась, пока сторож не выставил ее. А потом постояла в фойе, словно белоголовый призрак, среди расходившихся спортсменов, прижимая к груди орхидеи. Какая-то старушка спросила, не сама ли она их вырастила. И какой-то школьник попросил у нее автограф. Пастушка дернула ее за рукав.
— Чэс... У нас ведь сейчас вечеринка... Вэл всюду ищет тебя!
Двери спортивного зала с шумом захлопнулись за ней, она вышла в ночь. Порыв ветра чуть не уложил ее на асфальт, спотыкаясь, она добралась до своей машины, отперла ее, положила орхидеи на сиденье для пассажира и с трудом закрыла за собой дверцу. Мотор включился не сразу, а когда наконец включился, то заработал, как лошадь, стремящаяся поскорее попасть в стойло. Помчавшись по переулку, выходящему на главную улицу, Чарли увидела в зеркальце фары машины, отъехавшей следом за ней и сопровождавшей ее до самого пансиона.
Она остановила машину и услышала, как ветер рвет кусты гортензий. Спрятав орхидеи под пальто, Чарли запахнулась в него и побежала к входной двери. На крыльцо вели четыре ступени — она просчитала их дважды: пока бегом поднималась вверх и пока стояла у стойки портье, переводя дыхание и слыша, как кто-то легко и целенаправленно шагает по ним. Никого из обитателей не было ни в гостиной, ни в холле. Единственным живым существом был Хамфри, диккенсовский мальчик-толстяк, выполнявший обязанности ночного портье.
— Не шестой номер, Хамфри, — весело заметила она, видя, что он ищет ее ключ. — Шестнадцатый. Да ну же, милый. В верхнем ряду. Там, кстати, лежит любовное письмо, лучше уж отдай его мне, пока не отдал кому-то другому.
Она взяла у него сложенный лист бумаги в надежде, что это послание от Мишеля, но лицо ее вытянулось от разочарования, когда она увидела, что это всего лишь от сестры со словами: «Счастливого выступления сегодня» — таким образом Иосиф давал ей знать: «Мы с тобой», но это было как шепот, который она едва расслышала.
За ее спиной дверь в холл отворилась и закрылась. Мужские шаги приближались по ковру. Она быстро оглянулась а вдруг это Мишель. Но это был не он, и лицо ее снова разочарованно вытянулось. Это был кто-то из совсем другого мира, кто-то совсем ей не нужный. Стройный, опасно спокойный парень с темными ласковыми глазами. В длинном коричневом габардиновом плаще с кокеткой как у военных, расширявшей его гражданские плечи. И в коричневом галстуке под цвет глаз, которые были под цвет плаща. И в коричневых ботинках с тупыми носами и двойной прошивкой. «Уж никак не судья, — решила Чарли, скорее из тех, кому в суде бывает отказано». Сорокалетний мальчик в габардине, рано лишенный права на справедливость и суд.
— Мисс Чарли? — Маленький пухлый рот на бледном поле лица. — Я привез вам привет от нашего общего знакомого Мишеля, мисс Чарли.
Лицо у Чарли напряглось, как у человека, которому предстоит серьезное испытание.
— Какого Мишеля? — спросила она и увидела, что у него не шевельнулся даже мускул, отчего и она сама застыла, как застывают модели, когда их пишут, и статуи, и полисмены на посту.
— Мишеля из Ноттингема, мисс Чарли. — Швейцарский акцент стал более заметен, голос звучал осуждающе. Голос вкрадчивый, словно занятие правосудием требует секретности. — Мишель просил послать вам золотистые орхидеи и поужинать с вами вместо него. Он настоятельно просил вас принять приглашение. Прошу вас. Я добрый друг Мишеля. Поехали.
«Ты? — подумала она. — Друг? Да Мишель ради спасения жизни не завел бы такого друга». Но она выразила лишь гневным взглядом все, что думала по этому поводу.
— Я, кроме того, защищаю правовые интересы Мишеля, мисс Чарли. Мишель имеет право на защиту закона. Поехали же, прошу вас. Сейчас.
Жест потребовал существенного усилия, но она и хотела, чтобы это было заметно. Орхидеи были ужасно тяжелые, да и ее отделяло немалое расстояние от этого человека, но она все-таки собралась с силами и с духом и положила ему на руки букет. И нашла верный, нагловатый тон.
— Весь ваш спектакль не по адресу, — сказала она. — Никакого Мишеля из Ноттингема я не знаю, да и вообще не знаю никаких Мишелей. И нигде мы с ним не встречались. Это, конечно, неплохо придумано, но я устала. От всех вас.
Повернувшись к стойке, чтобы взять ключ, она увидела, что портье спрашивает у нее о чем-то очень важном. Его блестящее от пота лицо подрагивало, и он держал над большой конторской книгой карандаш.
— Я спросил , — возмущенно повторил он, растягивая, как это свойственно северянам, слова, — в какое время вы желаете утром пить чай, мисс?
— В девять часов, дорогуша, и ни секундой раньше. — Она устало направилась к лестнице.
— И газету, мисс? — спросил Хамфри.
Она повернулась и уставилась на него тяжелым взглядом.
— Господи! — вырвалось у нее.
Хамфри вдруг чрезвычайно оживился. Он, видимо, считал, что только так можно пробудить ее к жизни.
— Утреннюю газету! Для чтения! Какую вы предпочитаете?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61