Разумеется, бинокли, а тем более стереотрубы были отставлены. Действовал голый глаз: расстояние до противника измерялось метрами. Наблюдатель, старший сержант Мирон Гуревич, объемистый мужчина, с трудом втиснулся в какую-то разваленную каморку и, сжимая в своей ручище кузнеца телефонную трубку, шептал хриплым страстным голосом:
– Кройте по угловому окну во втором этаже! Там фаустпатронщики…
Потом, после выстрела 203-миллиметровой гаубицы, стоявшей за стеной разрушенного дома:
– Порядок! Фаустникам – капут…
У Арсения Конькова и у всех четырех людей его разведывательной группы грудь и живот были белы от постоянного ползания. Противник был и над головой – на чердаках, на крышах, и под ногами – в туннелях метро, ходах канализации. На штурм этих домов первыми поползли разведчики. Смелость их несравненна. Они ворвались в первый этаж и, действуя гранатами, кинжалами, заняли его. Путь к отступлению был для немцев отрезан. Самоходки и танки наши, стоявшие метров за четыреста отсюда, очень точно били по верхним этажам. Немцы были оглушены, ослеплены. И вскоре в облаках каменной пыли забелел обрывок простыни, привязанной к швабре. Немцы сдались. Успех этот был омрачен гибелью Арсения Конькова. Осколок гранаты разворотил ему грудь. Он лежал в углу на груде шинелей, окруженный друзьями, мальчишеское лицо его было, как всегда, задорно и чуть угрюмо. Он умирал, как и жил, молча и не жалуясь.
Весь день Первого мая прошел в жестоких боях. Праздник отмечали кто как мог. Бойцы одного подразделения целый день дрались с противником возле оперного театра. К ночи они вышибли его из последного подвала на этой улице. Немцы отошли. Стихло. Бойцы решили отпраздновать наконец Первомай. Расположились в том же подвале, зажгли свечку, вынули еду, вино. Да вот беда – на чем все это разложить, на чем сесть?
В дрожащем, неверном свете оплывшей свечи ребята заметили большие штабеля бумаги. Обрадовались, подтащили эти объемные тюки, быстро соорудили из них стол, скамьи. И тут только разглядели, что бумага-то не простая. Кредитная!
Это были деньги. Огромное количество денег. Подвал оказался кладовой банка. Здесь были тюки немецких марок, турецких лир, греческих драхм, болгарских левов… Бойцы на них закусили, а потом на той же валюте переспали. А с утра пошли снова в бой.
Покуда в одних кварталах шли бои, в других быстро налаживалась жизнь. Во многих районах уже были назначены бургомистры из немцев, на стенах висели наши листовки и приказы в немецком переводе, и берлинцы, собравшись толпами, читали их взасос. Тут же происходила раздача продуктов населению. Бойцы ВАД (Военно-автомобильной дороги) спешно развешивали новые плакаты. Самым распространенным из них был тот, на котором было написано, что гитлеры приходят и уходят, а народ германский остается. Старые плакаты не везде успевали убирать, и я видел на улице Коперникусштрассе такую картину. Стояла аккуратная очередь немцев с кошелками. Рядом – старый плакат на тему о гитлеровских зверствах с надписью: «Папа, убей фашиста!» На фоне этого плаката немцы со счастливыми лицами получали мясо из рук бойца на питательном пункте, организованном нашим военным комендантом.
12
В этот именно день, 1 мая, генерал Вейдлинг явился на совещание в Новую имперскую канцелярию. На лифте он спустился в один из нижних этажей убежища, в кабинет Геббельса, богато убранный коврами. Здесь была та же компания: Геббельс, Кребс, Борман.
Звуки боя не проникали сюда. Завязался спор. Геббельс упорно повторял:
– Фюрер запретил капитуляцию.
Борман поддерживал его. Генерал Кребс отмалчивался. Генерал Вейдлинг кричал в сильном возбуждении:
– Но ведь фюрера уже больше нет в живых!
Не отвечая прямо на восклицание, Геббельс повторял:
– Фюрер все время настаивал на борьбе до конца…
Вейдлинг покинул совещание, повторив перед уходом, что Берлин больше держаться не может.
В этот день берлинцы были ошарашены новой ложью Геббельса. В своем воззвании от 1 мая он уверял, что с Западного фронта все войска сняты и идут защищать Берлин. Это было за день до капитуляции, и в Берлине уже не было человека, который не знал бы, что с Западного фронта не отозван ни один солдат и что они там массами сдаются в плен союзникам.
Берлинцы открыто говорили об этом на улицах, уже не обращая внимания на призывавшие их к молчанию плакаты с надписью «ПСТ!» и изображением человека с пальцем на губах. В грохоте русских пушек разверзлись уста терроризированных Гитлером немцев.
Ни для кого не было тайной, что с Западного фронта было довольно трудно отозвать войска по той простой причине, что их там было не так уж много: против союзников действовало двадцать процентов, против Советской Армии – восемьдесят процентов всех вооруженных сил Германии. В сущности, продолжалось единоборство.
Зрительные впечатления впоследствии подтвердили это. После капитуляции Германии мы по приглашению союзников поехали за Эльбу. Мы углубились далеко на запад, до Гамбурга, Ганновера, до Рейна. Нас поразила, по контрасту с искромсанными в боях землями Восточной Германии, мирная нетронутость немецкого запада.
Разрушения в некоторых городах были делом рук авиации. Но – никаких следов наземных боев. Мы не увидели даже оборонительных рубежей, которыми немцы так густо нашпиговали Восточную Пруссию, Померанию, Бранденбург. Было похоже, что гитлеровцы оставили дверь на запад непритворенной…
Уходя из кабинета Геббельса, Вейдлинг пригласил генерала Ганса Кребса на свой командный пункт. Кребс ответил не сразу. Он допил бутылку белого вермута, к которому пристрастился в последнее время, и сказал запинаясь:
– Я останусь здесь до последней возможности, а потом пущу себе пулю в лоб. Думаю, что так же сделает и Геббельс.
Так Кребс и сделал. Так сделал и Геббельс. Что касается Вейдлинга, то он больше не колебался. Он не хотел стрелять в себя. Он не хотел, чтоб и другие стреляли в него. Он отдал приказ по частям, оборонявшим Берлин: кто хочет и может, пусть пробивается из Берлина, остальным – сложить оружие.
Генерал Вейдлинг заранее зачислил себя в категорию «остальных». А другие? Общее настроение штабных офицеров к этому моменту станет ясным из описания совещания, созванного Вейдлингом 1 мая в 21 час 30 минут. Это было совещание офицеров штаба обороны Берлина и офицеров штаба 58-го танкового корпуса, которым Вейдлинг командовал до своего назначения на пост командующего обороной. Вейдлинг заявил:
– Перед нами три пути: сопротивляться, пробиваться, капитулировать. Сопротивляться – бесполезно, прорываться – значит, даже в случае успеха, попасть из котла в котел. Остается третий путь…
Среди собравшихся не нашлось ни одного, кто бы не согласился с генералом Вейдлингом.
И в ту же холодную, ненастную ночь с 1 на 2 мая наш дивизионный радист, сидевший в подвале неподалеку от Тиргартена, поймал на немецкой волне открытый русский текст:
«Алло! Алло! Говорит 58-й танковый корпус. Просим прекратить огонь. К 00 часам 50 минутам по берлинскому времени высылаем парламентеров на Потсдамский мост. Опознавательный знак: белый флаг на красном фоне. Отвечайте! Ждем!»
Пять раз повторился этот вопль, исходивший откуда-то из просвистанных остовов берлинских домов.
Моросило. Перила Потсдамского моста блестели. В черных водах Ландвер-канала отражалось огненное берлинское небо. Немецкий полковник, дрожа не то от сырости, не то от переживаний, вытащил из-под влажного плаща бумажку и протянул ее нашему офицеру.
Там было написано:
«Полковник генерального штаба Теодор фон Дуффин является начальником штаба 58-го танкового корпуса. Ему поручено от моего имени и от имени находящихся в моем распоряжении войск передать разъяснение. Генерал армии Вейдлинг».
Мокрый полковник пробормотал «разъяснение»: штаб берлинской обороны принял решение о капитуляции Берлина…
«Разъясняя», фон Дуффин как-то странно ежился, нетерпеливо озирался, нервно помахивал пенсне. Потом сказал несколько извиняющимся голосом:
– Понимаете… Надо торопиться… Пока не рассвело… Геббельс приказал стрелять в спину каждому, кто попробует перебежать к русским…
Наступило утро 2 мая. И тут на рассвете можно было видеть восхитительное зрелище. Через наш передний край, стараясь не спешить, но все же делая крупные шаги, шли три немецких генерала: Вейдлинг в длинных спортивных чулках, рядом Шмидт-Данквард и Веташ. За ними шагали в ногу три немецких солдата, три гренадера, нагруженные генеральскими чемоданами.
Капитан Савельев, наблюдавший эту картину, с чувством продекламировал:
Из Германии три гренадера
В русский плен брели…
Гренадеры были в касках, хотя уже с ночи здесь не стреляли, ибо наше командование отдало приказ прекратить огонь на этом участке. Немцев спросили:
– Для чего вы еще в касках?
– У нас есть и фуражки, – несколько обиженно сказал гренадер и в доказательство вытащил из-за пазухи фуражку, – но ведь идет дождь!
В этот момент я впервые с необыкновенной явственностью ощутил, что война кончилась. Каска уже не имела для гренадера боевого значения. Она превратилась в зонтик. Но что за дьявольская аккуратность в такой драматический момент! Среди обломков своей рушащейся империи гитлеровский солдат охвачен одной заботой: как бы фуражечка не испортилась. Какая бесчувственная добродетель!
13
Препровожденный в штаб генерала Чуйкова, Вейдлинг был здесь допрошен.
Посреди рассказа о последних днях Новой имперской канцелярии обычная сдержанность вдруг покинула Вейдлинга. Он впал в короткую, но сильную истерику. В этом состоянии он не смог сам сформулировать приказ о капитуляции. Ему помог начальник штаба обороны Берлина полковник Ганс Рефиор, крупный, щеголеватый мужчина с моноклем и тщательно расчесанным пробором. Казалось, что забота о собственной наружности составляет главное занятие этого рослого холеного офицера.
Исторический документ этот он составил с таким профессионально невозмутимым видом, точно он всю жизнь только и делал, что сочинял приказы о капитуляции.
«Приказ по войскам Берлинского гарнизона.
2 мая 1945 года.
Солдаты, офицеры, генералы!
30 апреля фюрер покончил с собой, предоставив самим себе всех нас, ему присягнувших. Согласно приказу фюрера, вы должны были продолжать борьбу за Берлин, несмотря на недостаток в тяжелом оружии и боеприпасах, несмотря на общее положение, которое делает эту борьбу явно бессмысленной. Каждый час продолжения борьбы удлиняет ужасные страдания гражданского населения и наших раненых. Каждый, кто падет в борьбе за Берлин, принесет напрасную жертву. По согласованию с Верховным Командованием советских войск, я требую немедленного прекращения борьбы.
Вейдлинг, генерал от артиллерии и командующий обороной г. Берлина».
Нервно играя смуглым морщинистым лицом, Вейдлинг поместил под приказом свой росчерк.
Тотчас приказ был отпечатан нашими машинистками. Громкоговорители проревели его по-немецки над Берлином, уже разрозненно, но еще яростно сражавшимся.
Пока все это происходило, количество пленных на командном пункте росло. Появились и штатские. Один из них отрекомендовался:
– Советник министерства пропаганды Хейрихсдорф, ученый секретарь рейхминистра доктора Геббельса. Господин Геббельс сегодня отравился совместно с семьей. Таким образом, сейчас единственный представитель власти в Берлине – статс-секретарь господин доктор Фриче. Угодно, я провожу вас к нему? Правда, надо пройти через линию фронта. Но с вами…
С ученым секретарем отправились наши офицеры. Их сопровождал немецкий солдат. Когда они вошли в расположение противника, солдат заорал:
– Внимание! Не стрелять! Это парламентеры!
Стреляли…
Все же удалось пройти к министерству пропаганды. Там был хаос невообразимый. Мятущаяся паническая толпа. Военные перемешаны со штатскими. Из этой толчеи выделился долговязый носатый мужчина в корректном черном костюме, словно он собирался на похороны.
– Я доктор Фриче…
– Ах, это вы и есть?
– Я готов скомандовать войскам о капитуляции.
Они очень любили командовать. Если уж нельзя во
время войны, то хотя бы во время капитуляции.
– Что ж, скомандуйте.
– Но, простите, как? Наш министерский радиопередатчик не действует. Разрешите проехать к вам и скомандовать через ваш?
– А вы уверены, что войска вас послушают?
– Помилуйте, господин офицер! – На лице руководителя фашистской пропаганды изобразилась обида. – Я большой авторитет в Германии, я – член правительства!
Они все были доставлены к нам – и доктор Фриче, и доктор Кригк, видный фашистский публицист, и геб-бельсовская машинистка Курцава. Услуги Фриче к этому моменту уже были излишни: немецкие солдаты сдавались массами.
Фриче был разочарован: ему так хотелось командовать…
14
Второго мая в Берлине шел дождь, мелкий, холодный. Он не в силах был затушить пожары. Низкие, тяжелые тучи носились над развалинами, едва не задевая красных флагов на шпилях Берлина.
С утра еще шел бой, но днем на перекрестках, как кучи хвороста, вырастали груды винтовок, сдаваемых немецкими солдатами. Мы устремились к рейхстагу. Он дымился. Хотя бойцы здесь и уняли пожар, но стены еще тлели. Рейхстаг был весь изорван снарядами. Он превратился в какие-то гигантские каменные клочья. Главный вход угадывался по очертаниям.
На стенах памятные надписи – мелом, углем или выцарапанные осколком снаряда. Самой выразительной была, пожалуй, такая. Под жирно перечеркнутым геббельсовским лозунгом «Русские никогда не будут в Берлине» было написано: «А я в Берлине. Красноармеец Панибратцев».
Я поднял камень от стены рейхстага и положил его в карман на память. Спутник мой, капитан Савельев, о котором я уже упоминал, кавалерист и разведчик, человек романтический, не был привержен к материальным реликвиям. Он также собирал коллекции, но в другом роде. Он вынул сигару и прикурил ее от тлеющей стены рейхстага. Этот поступок и был его реликвией. Он коллекционировал необыкновенные случаи, уникальные положения. Я не встречал человека, напичканного таким количеством диковинных сюжетов. Он делал из них рассказы, но только устные, очень короткие и всегда достоверные. Когда мы спустились в одну из станций берлинского метро, где только что кончился бой, Савельев порылся в кармане, извлек билетик московского метро и прилепил его к серой стене берлинской подземки. Этот случай тоже пошел в коллекцию.
Лестница в рейхстаге сохранилась. Мы поднялись по ней на второй этаж. Ступени были едва различимы под грудами кирпичей и штукатурки. Мы вошли в небольшой зал. Всюду зияли бреши. Мозаичный пол был завален рухнувшим плафоном и обломками мебели. Со стен свисали клочья штофных обоев. Посреди этих каменных джунглей на полу на корточках сидел боец. Он повернул к нам лицо, испачканное пороховой копотью, и радушно улыбнулся.
– Не угодно ли? – сказал он.
Мы приблизились и увидели, что боец кухарит. Он соорудил на полу, в камнях, маленький костер из щепочек разбитой палисандровой и красного дерева мебели. На этом костре в консервной жестянке он жарил картошку, подбавляя туда кусочки жирной тушенки.
– Откуда ты? – спросил Савельев.
– Мы из деревни Лыньково Рязанской области, – ответил боец.
И хотя мы только что сытно пообедали и Савельев абсолютно не хотел есть, он съел ложку дымящейся картошки, приготовленной на палисандровом костре 2 мая в рейхстаге колхозником из деревни Лыньково.
– Вкусно? – спросил боец обеспокоенно.
– Спасибо, – сказал Савельев, – чудесная реликвия…
Этот день как бы переломился надвое. Первая половина – кровавые уличные бои. Вторая – тишина, странная, непривычная уху. Весь остаток дня я бродил по Берлину, и тысячи офицеров и бойцов, так же как я, бродили по Берлину, испытывая ни с чем не сравнимое ощущение того, что достигнута цель войны, больше того – цель жизни, и понимая, что впечатления этого дня особенны и невозобновимы.
– А помните, – вдруг сказал Савельев, – лужу?
– Какую лужу?
– А в Кубинке, на передовой, где мы барахтались в ноябре тысяча девятьсот сорок первого года, шестьдесят два километра от Москвы…
В это время в соседней компании офицеров, шагавших, как и мы, по Берлину, также послышалось: «А помнишь…» Там тоже вспоминали: о боях сорок первого года за завод «Пишмаш» в Ленинграде. И вообще слова эти: «А помнишь…» – то и дело звучали на улицах, как эхо, носились по Берлину. В тот день память с особенной охотой возвращалась к пережитому. Да, было несравненное очарование в том, чтобы, шагая среди закопченных, простреленных стен Берлина, вспоминать горькую славу первых годов войны.
Дольше всего я стоял у Бранденбургских ворот. Я старался припомнить: что же они мне напоминают? Почему так мучительно и сладко щемит сердце, когда я смотрю на них?
1 2 3 4 5 6 7
– Кройте по угловому окну во втором этаже! Там фаустпатронщики…
Потом, после выстрела 203-миллиметровой гаубицы, стоявшей за стеной разрушенного дома:
– Порядок! Фаустникам – капут…
У Арсения Конькова и у всех четырех людей его разведывательной группы грудь и живот были белы от постоянного ползания. Противник был и над головой – на чердаках, на крышах, и под ногами – в туннелях метро, ходах канализации. На штурм этих домов первыми поползли разведчики. Смелость их несравненна. Они ворвались в первый этаж и, действуя гранатами, кинжалами, заняли его. Путь к отступлению был для немцев отрезан. Самоходки и танки наши, стоявшие метров за четыреста отсюда, очень точно били по верхним этажам. Немцы были оглушены, ослеплены. И вскоре в облаках каменной пыли забелел обрывок простыни, привязанной к швабре. Немцы сдались. Успех этот был омрачен гибелью Арсения Конькова. Осколок гранаты разворотил ему грудь. Он лежал в углу на груде шинелей, окруженный друзьями, мальчишеское лицо его было, как всегда, задорно и чуть угрюмо. Он умирал, как и жил, молча и не жалуясь.
Весь день Первого мая прошел в жестоких боях. Праздник отмечали кто как мог. Бойцы одного подразделения целый день дрались с противником возле оперного театра. К ночи они вышибли его из последного подвала на этой улице. Немцы отошли. Стихло. Бойцы решили отпраздновать наконец Первомай. Расположились в том же подвале, зажгли свечку, вынули еду, вино. Да вот беда – на чем все это разложить, на чем сесть?
В дрожащем, неверном свете оплывшей свечи ребята заметили большие штабеля бумаги. Обрадовались, подтащили эти объемные тюки, быстро соорудили из них стол, скамьи. И тут только разглядели, что бумага-то не простая. Кредитная!
Это были деньги. Огромное количество денег. Подвал оказался кладовой банка. Здесь были тюки немецких марок, турецких лир, греческих драхм, болгарских левов… Бойцы на них закусили, а потом на той же валюте переспали. А с утра пошли снова в бой.
Покуда в одних кварталах шли бои, в других быстро налаживалась жизнь. Во многих районах уже были назначены бургомистры из немцев, на стенах висели наши листовки и приказы в немецком переводе, и берлинцы, собравшись толпами, читали их взасос. Тут же происходила раздача продуктов населению. Бойцы ВАД (Военно-автомобильной дороги) спешно развешивали новые плакаты. Самым распространенным из них был тот, на котором было написано, что гитлеры приходят и уходят, а народ германский остается. Старые плакаты не везде успевали убирать, и я видел на улице Коперникусштрассе такую картину. Стояла аккуратная очередь немцев с кошелками. Рядом – старый плакат на тему о гитлеровских зверствах с надписью: «Папа, убей фашиста!» На фоне этого плаката немцы со счастливыми лицами получали мясо из рук бойца на питательном пункте, организованном нашим военным комендантом.
12
В этот именно день, 1 мая, генерал Вейдлинг явился на совещание в Новую имперскую канцелярию. На лифте он спустился в один из нижних этажей убежища, в кабинет Геббельса, богато убранный коврами. Здесь была та же компания: Геббельс, Кребс, Борман.
Звуки боя не проникали сюда. Завязался спор. Геббельс упорно повторял:
– Фюрер запретил капитуляцию.
Борман поддерживал его. Генерал Кребс отмалчивался. Генерал Вейдлинг кричал в сильном возбуждении:
– Но ведь фюрера уже больше нет в живых!
Не отвечая прямо на восклицание, Геббельс повторял:
– Фюрер все время настаивал на борьбе до конца…
Вейдлинг покинул совещание, повторив перед уходом, что Берлин больше держаться не может.
В этот день берлинцы были ошарашены новой ложью Геббельса. В своем воззвании от 1 мая он уверял, что с Западного фронта все войска сняты и идут защищать Берлин. Это было за день до капитуляции, и в Берлине уже не было человека, который не знал бы, что с Западного фронта не отозван ни один солдат и что они там массами сдаются в плен союзникам.
Берлинцы открыто говорили об этом на улицах, уже не обращая внимания на призывавшие их к молчанию плакаты с надписью «ПСТ!» и изображением человека с пальцем на губах. В грохоте русских пушек разверзлись уста терроризированных Гитлером немцев.
Ни для кого не было тайной, что с Западного фронта было довольно трудно отозвать войска по той простой причине, что их там было не так уж много: против союзников действовало двадцать процентов, против Советской Армии – восемьдесят процентов всех вооруженных сил Германии. В сущности, продолжалось единоборство.
Зрительные впечатления впоследствии подтвердили это. После капитуляции Германии мы по приглашению союзников поехали за Эльбу. Мы углубились далеко на запад, до Гамбурга, Ганновера, до Рейна. Нас поразила, по контрасту с искромсанными в боях землями Восточной Германии, мирная нетронутость немецкого запада.
Разрушения в некоторых городах были делом рук авиации. Но – никаких следов наземных боев. Мы не увидели даже оборонительных рубежей, которыми немцы так густо нашпиговали Восточную Пруссию, Померанию, Бранденбург. Было похоже, что гитлеровцы оставили дверь на запад непритворенной…
Уходя из кабинета Геббельса, Вейдлинг пригласил генерала Ганса Кребса на свой командный пункт. Кребс ответил не сразу. Он допил бутылку белого вермута, к которому пристрастился в последнее время, и сказал запинаясь:
– Я останусь здесь до последней возможности, а потом пущу себе пулю в лоб. Думаю, что так же сделает и Геббельс.
Так Кребс и сделал. Так сделал и Геббельс. Что касается Вейдлинга, то он больше не колебался. Он не хотел стрелять в себя. Он не хотел, чтоб и другие стреляли в него. Он отдал приказ по частям, оборонявшим Берлин: кто хочет и может, пусть пробивается из Берлина, остальным – сложить оружие.
Генерал Вейдлинг заранее зачислил себя в категорию «остальных». А другие? Общее настроение штабных офицеров к этому моменту станет ясным из описания совещания, созванного Вейдлингом 1 мая в 21 час 30 минут. Это было совещание офицеров штаба обороны Берлина и офицеров штаба 58-го танкового корпуса, которым Вейдлинг командовал до своего назначения на пост командующего обороной. Вейдлинг заявил:
– Перед нами три пути: сопротивляться, пробиваться, капитулировать. Сопротивляться – бесполезно, прорываться – значит, даже в случае успеха, попасть из котла в котел. Остается третий путь…
Среди собравшихся не нашлось ни одного, кто бы не согласился с генералом Вейдлингом.
И в ту же холодную, ненастную ночь с 1 на 2 мая наш дивизионный радист, сидевший в подвале неподалеку от Тиргартена, поймал на немецкой волне открытый русский текст:
«Алло! Алло! Говорит 58-й танковый корпус. Просим прекратить огонь. К 00 часам 50 минутам по берлинскому времени высылаем парламентеров на Потсдамский мост. Опознавательный знак: белый флаг на красном фоне. Отвечайте! Ждем!»
Пять раз повторился этот вопль, исходивший откуда-то из просвистанных остовов берлинских домов.
Моросило. Перила Потсдамского моста блестели. В черных водах Ландвер-канала отражалось огненное берлинское небо. Немецкий полковник, дрожа не то от сырости, не то от переживаний, вытащил из-под влажного плаща бумажку и протянул ее нашему офицеру.
Там было написано:
«Полковник генерального штаба Теодор фон Дуффин является начальником штаба 58-го танкового корпуса. Ему поручено от моего имени и от имени находящихся в моем распоряжении войск передать разъяснение. Генерал армии Вейдлинг».
Мокрый полковник пробормотал «разъяснение»: штаб берлинской обороны принял решение о капитуляции Берлина…
«Разъясняя», фон Дуффин как-то странно ежился, нетерпеливо озирался, нервно помахивал пенсне. Потом сказал несколько извиняющимся голосом:
– Понимаете… Надо торопиться… Пока не рассвело… Геббельс приказал стрелять в спину каждому, кто попробует перебежать к русским…
Наступило утро 2 мая. И тут на рассвете можно было видеть восхитительное зрелище. Через наш передний край, стараясь не спешить, но все же делая крупные шаги, шли три немецких генерала: Вейдлинг в длинных спортивных чулках, рядом Шмидт-Данквард и Веташ. За ними шагали в ногу три немецких солдата, три гренадера, нагруженные генеральскими чемоданами.
Капитан Савельев, наблюдавший эту картину, с чувством продекламировал:
Из Германии три гренадера
В русский плен брели…
Гренадеры были в касках, хотя уже с ночи здесь не стреляли, ибо наше командование отдало приказ прекратить огонь на этом участке. Немцев спросили:
– Для чего вы еще в касках?
– У нас есть и фуражки, – несколько обиженно сказал гренадер и в доказательство вытащил из-за пазухи фуражку, – но ведь идет дождь!
В этот момент я впервые с необыкновенной явственностью ощутил, что война кончилась. Каска уже не имела для гренадера боевого значения. Она превратилась в зонтик. Но что за дьявольская аккуратность в такой драматический момент! Среди обломков своей рушащейся империи гитлеровский солдат охвачен одной заботой: как бы фуражечка не испортилась. Какая бесчувственная добродетель!
13
Препровожденный в штаб генерала Чуйкова, Вейдлинг был здесь допрошен.
Посреди рассказа о последних днях Новой имперской канцелярии обычная сдержанность вдруг покинула Вейдлинга. Он впал в короткую, но сильную истерику. В этом состоянии он не смог сам сформулировать приказ о капитуляции. Ему помог начальник штаба обороны Берлина полковник Ганс Рефиор, крупный, щеголеватый мужчина с моноклем и тщательно расчесанным пробором. Казалось, что забота о собственной наружности составляет главное занятие этого рослого холеного офицера.
Исторический документ этот он составил с таким профессионально невозмутимым видом, точно он всю жизнь только и делал, что сочинял приказы о капитуляции.
«Приказ по войскам Берлинского гарнизона.
2 мая 1945 года.
Солдаты, офицеры, генералы!
30 апреля фюрер покончил с собой, предоставив самим себе всех нас, ему присягнувших. Согласно приказу фюрера, вы должны были продолжать борьбу за Берлин, несмотря на недостаток в тяжелом оружии и боеприпасах, несмотря на общее положение, которое делает эту борьбу явно бессмысленной. Каждый час продолжения борьбы удлиняет ужасные страдания гражданского населения и наших раненых. Каждый, кто падет в борьбе за Берлин, принесет напрасную жертву. По согласованию с Верховным Командованием советских войск, я требую немедленного прекращения борьбы.
Вейдлинг, генерал от артиллерии и командующий обороной г. Берлина».
Нервно играя смуглым морщинистым лицом, Вейдлинг поместил под приказом свой росчерк.
Тотчас приказ был отпечатан нашими машинистками. Громкоговорители проревели его по-немецки над Берлином, уже разрозненно, но еще яростно сражавшимся.
Пока все это происходило, количество пленных на командном пункте росло. Появились и штатские. Один из них отрекомендовался:
– Советник министерства пропаганды Хейрихсдорф, ученый секретарь рейхминистра доктора Геббельса. Господин Геббельс сегодня отравился совместно с семьей. Таким образом, сейчас единственный представитель власти в Берлине – статс-секретарь господин доктор Фриче. Угодно, я провожу вас к нему? Правда, надо пройти через линию фронта. Но с вами…
С ученым секретарем отправились наши офицеры. Их сопровождал немецкий солдат. Когда они вошли в расположение противника, солдат заорал:
– Внимание! Не стрелять! Это парламентеры!
Стреляли…
Все же удалось пройти к министерству пропаганды. Там был хаос невообразимый. Мятущаяся паническая толпа. Военные перемешаны со штатскими. Из этой толчеи выделился долговязый носатый мужчина в корректном черном костюме, словно он собирался на похороны.
– Я доктор Фриче…
– Ах, это вы и есть?
– Я готов скомандовать войскам о капитуляции.
Они очень любили командовать. Если уж нельзя во
время войны, то хотя бы во время капитуляции.
– Что ж, скомандуйте.
– Но, простите, как? Наш министерский радиопередатчик не действует. Разрешите проехать к вам и скомандовать через ваш?
– А вы уверены, что войска вас послушают?
– Помилуйте, господин офицер! – На лице руководителя фашистской пропаганды изобразилась обида. – Я большой авторитет в Германии, я – член правительства!
Они все были доставлены к нам – и доктор Фриче, и доктор Кригк, видный фашистский публицист, и геб-бельсовская машинистка Курцава. Услуги Фриче к этому моменту уже были излишни: немецкие солдаты сдавались массами.
Фриче был разочарован: ему так хотелось командовать…
14
Второго мая в Берлине шел дождь, мелкий, холодный. Он не в силах был затушить пожары. Низкие, тяжелые тучи носились над развалинами, едва не задевая красных флагов на шпилях Берлина.
С утра еще шел бой, но днем на перекрестках, как кучи хвороста, вырастали груды винтовок, сдаваемых немецкими солдатами. Мы устремились к рейхстагу. Он дымился. Хотя бойцы здесь и уняли пожар, но стены еще тлели. Рейхстаг был весь изорван снарядами. Он превратился в какие-то гигантские каменные клочья. Главный вход угадывался по очертаниям.
На стенах памятные надписи – мелом, углем или выцарапанные осколком снаряда. Самой выразительной была, пожалуй, такая. Под жирно перечеркнутым геббельсовским лозунгом «Русские никогда не будут в Берлине» было написано: «А я в Берлине. Красноармеец Панибратцев».
Я поднял камень от стены рейхстага и положил его в карман на память. Спутник мой, капитан Савельев, о котором я уже упоминал, кавалерист и разведчик, человек романтический, не был привержен к материальным реликвиям. Он также собирал коллекции, но в другом роде. Он вынул сигару и прикурил ее от тлеющей стены рейхстага. Этот поступок и был его реликвией. Он коллекционировал необыкновенные случаи, уникальные положения. Я не встречал человека, напичканного таким количеством диковинных сюжетов. Он делал из них рассказы, но только устные, очень короткие и всегда достоверные. Когда мы спустились в одну из станций берлинского метро, где только что кончился бой, Савельев порылся в кармане, извлек билетик московского метро и прилепил его к серой стене берлинской подземки. Этот случай тоже пошел в коллекцию.
Лестница в рейхстаге сохранилась. Мы поднялись по ней на второй этаж. Ступени были едва различимы под грудами кирпичей и штукатурки. Мы вошли в небольшой зал. Всюду зияли бреши. Мозаичный пол был завален рухнувшим плафоном и обломками мебели. Со стен свисали клочья штофных обоев. Посреди этих каменных джунглей на полу на корточках сидел боец. Он повернул к нам лицо, испачканное пороховой копотью, и радушно улыбнулся.
– Не угодно ли? – сказал он.
Мы приблизились и увидели, что боец кухарит. Он соорудил на полу, в камнях, маленький костер из щепочек разбитой палисандровой и красного дерева мебели. На этом костре в консервной жестянке он жарил картошку, подбавляя туда кусочки жирной тушенки.
– Откуда ты? – спросил Савельев.
– Мы из деревни Лыньково Рязанской области, – ответил боец.
И хотя мы только что сытно пообедали и Савельев абсолютно не хотел есть, он съел ложку дымящейся картошки, приготовленной на палисандровом костре 2 мая в рейхстаге колхозником из деревни Лыньково.
– Вкусно? – спросил боец обеспокоенно.
– Спасибо, – сказал Савельев, – чудесная реликвия…
Этот день как бы переломился надвое. Первая половина – кровавые уличные бои. Вторая – тишина, странная, непривычная уху. Весь остаток дня я бродил по Берлину, и тысячи офицеров и бойцов, так же как я, бродили по Берлину, испытывая ни с чем не сравнимое ощущение того, что достигнута цель войны, больше того – цель жизни, и понимая, что впечатления этого дня особенны и невозобновимы.
– А помните, – вдруг сказал Савельев, – лужу?
– Какую лужу?
– А в Кубинке, на передовой, где мы барахтались в ноябре тысяча девятьсот сорок первого года, шестьдесят два километра от Москвы…
В это время в соседней компании офицеров, шагавших, как и мы, по Берлину, также послышалось: «А помнишь…» Там тоже вспоминали: о боях сорок первого года за завод «Пишмаш» в Ленинграде. И вообще слова эти: «А помнишь…» – то и дело звучали на улицах, как эхо, носились по Берлину. В тот день память с особенной охотой возвращалась к пережитому. Да, было несравненное очарование в том, чтобы, шагая среди закопченных, простреленных стен Берлина, вспоминать горькую славу первых годов войны.
Дольше всего я стоял у Бранденбургских ворот. Я старался припомнить: что же они мне напоминают? Почему так мучительно и сладко щемит сердце, когда я смотрю на них?
1 2 3 4 5 6 7