— По гривеннику будет.
— Э, плетет… И не бывало никогда…
— Вот те и не бывало… А то и по восемь… Все сделать могут. Намедни пристав под самый под нос кулачище сует, как нащет прибавки… Ну, а теперь сам понюхай.
Как-то, уходя на работу, Синица сказал:
— А тебя, брат, в список-то не внесут…
— Как так не внесут? Это-то почему? Все ведь…
— То-то, что не все. Прав не выбираешь?
— Ну-к что ж… Одиночка я потому… Уж эт-то сделай милость…
Он отшвырнул сапог и поднялся с липки.
— Ты на хозяина работаешь и — будешь, а я сам хозяин — и нет?.. Эт-то почему?..
Словно его обманули.
— И в чайной объясняли, что обязательно…
— Мало что объясняли!
— Ну, это я узнаю…
Было неприятно. Сознание, что он будет выбирать, хотя и не меняло ничего, но теплилось в душе согревающей искоркой. Раз он будет выбирать, значит — он где-то на учете, а раз это так, то… Но что это «то» — Уклейкин не разбирался и успокаивался на безотчетной надежде. А теперь вдруг…
— Ну, это я узнаю.
VII
Вечером он осторожно позвонил у крыльца знакомого заказчика, помощника бухгалтера земской управы, которому недавно шил болотные сапоги.
…Очень хороший и понимающий человек.
Дверь отворил кто-то в белой рубахе.
— Кого еще черт несет?..
Голос был сиплый и не совсем твердый, и Уклейкин понял, что человек в белой рубахе пьян.
— Так что тут господин Швырков живут… Сапоги им шил… так вот…
Вышло так, как будто он пришел за деньгами.
— А, чо… Сашка! Черт какой-то к тебе!..
— Так что… я Уклейкин-с… сапожник…
— А ну тебя! Лезь!..
И человек в белой рубахе увесистым толчком выкинул его в прихожую.
В комнате были гости. Стоял шум. Пахло водкой. Стлались полосы дыма. Под ногами валялись шапки и калоши.
— Кто еще?..
Уклейкин узнал не совсем твердый голос заказчика, вытянул всклоченную голову из передней и несколько раз поклонился, не переступая порога.
— Я-с… к вашей милости… Уклейкин-с…
— А-а… «Шкалики»!.. Сама «шпана»!..
— Прро-рро-ку Иезекиилу почет!! — гаркнул человек в белой рубахе, в котором при свете Уклейкин признал фельдшера земской больницы Клюковкина.
Лица гостей улыбались, разевались рты, подмигивали глаза. Иглообразная фигура сапожника была всем хорошо знакома.
— Пер-рвого приходи… Не при деньгах!..
«Так и знал… за деньгами — подумает», — укорил себя Уклейкин.
— Пер-рвого!.. Романс без слов… Ясно? — крикнул фельдшер. — Ну и…
— Так что я… Никак нет… не за деньгами… — просительно и точно оправдываясь, сказал Уклейкин. — Я потому самому, што…
Он мялся в передней и вертел смятый картуз. А глаза уже разглядели бутылки на столе, управского писца с гитарой, лохматого фельдшера, задравшего ноги на стол и дымившего трубочкой; хозяина, сидевшего без жилета на диване, под зеркалом, и еще троих, ругавшихся за картами.
— Что «што»?.. Наскандалил, что ль?..
— Натур-рально в голубом!.. Ну? — кричал фельдшер. — Водки ему!.. Р-романс без слов!..
— Ни боже мой… помилте-с… — бормотал Уклейкин, нерешительно переступая порог. — У меня… изволите видеть… так что вот какое дело… гм… Дело оно, можно так, ежели аккуратно говорить… гм… гм…
«Говорить иль нет?» — спросил он себя, понимая, что попал не ко времени.
— Шипится, черт его… Излагай!.. Какого еще тебе черта надо? — восклицал фельдшер, настраивая гитару. — Тр-рам-тр-рам… там-там… «Теб-бе од-дно-ой… все чистые ж-жел-ла-анья!..»
— Да не ори!.. Васька!.. Ну, так чего же тебе надо?..
— Про себя так что… хотел узнать… как я…
— «Л-лю-б-бовь… мечты-ы… всей ж-жиз-ни м-мо-о-л-ло-до-ой… Всю мо-ло-до-сть…»
— Да не ори же, чер-рт!.. Труба… Так чего же тебе нужно?
Но тут у игравших начался спор.
— «С бубны — с бубны»!.. А ходишь с черта?.. Си-ву-ха! Говорил, подкозырнуть!.. Ка-ло-ша!..
— Подкозырнуть!.. А с чего я подкозырну?.. Валет чтоб пропал?.. На одной руке-то, ба-бу-шка… Он сейчас режет… Ну?..
— Ей-богу бы, нипочем не прорезал!.. Ну, сдавай…
— Во-ро-на! Без двух бы сидел!.. Сдавай, что ль… Уклейкин выбрал момент, когда все стихло, и сказал вкрадчиво:
— А вот будут выбирать…
— Н-ну?..
Теперь уже все смотрели на него. А он, изгибаясь и делая серьезное лицо, мял картуз и говорил вкрадчиво:
— Вы, конечно, как вам все известно… справиться бы мне надо… Что, меня запишут, чтобы выбирать?..
— Что-о?.. Ах, шут… Ан-некдот!.. Пр-рямо в члены!..
Фельдшер закатился. Игравшие сдали и подошли. И всем стало весело.
— Ха-ха-ха… Вы-би-рать?.. Выбирать хочешь?.. Ха-ха-ха… А-не-кдот!.. Хо-чешь?..
— Да ведь… как сказать… Антересуюсь я, конечно…
— Ха-ха-ха… Ай, шут его дери!.. Водки ему!..
— Постой!.. Васька!.. Да дай, леший, сказать… По-го-ди… Ежели ты имеешь право… Да не лезь, Васька!..
— Надо ему… заряд дать!
— Уж я этого-то не знаю… — растерянно говорил Уклейкин. — Один я работаю…
«Пьяные они все… — подумал он. — Смеются, черти…»
— А может, квартира у него?.. Есть у тебя квартира? — спросил кто-то.
— Как же-с… жена при мне…
— Ну, и выбираешь, значит… В комиссию заяви — и все…
— В комиссию?.. Это куды ж?.. в суд, стало быть?
— В сенат!.. Пр-рямо… и без разговоров… — не унимался фельдшер. — Жалобу пиши!..
Попробовал объяснить хозяин и путался. Писец из управы уверял, что это «очень просто» и «не может возникать никаких противоречий», А фельдшер держал Уклейкина за плечо, тыкал в грудь пальцем и говорил:
— Понимаешь, голова садовая?.. Ты… наплюй!.. Понимаешь… брось!.. Куда тебе, к черту… наплюй!..
— Васька, не сбивай!.. Ты вот что… Иди…
Уклейкина сбили с толку. Он хлопал глазами, повертывался то к одному, то к другому и не понимал ничего.
Есть какой-то срок, но можно подать жалобу.
Есть комиссия одна, и есть комиссия другая. Надо обязательно идти в участок. Если там не выдадут свидетельства, тоже можно подать жалобу. Потом надо идти в управу. Где-то поставят печать и пришлют повестку.
Дергали за руки, спорили и ругались, и теперь Уклейкин понял ясно, что господа выпивши, а лохматый фельдшер и совсем готов.
— Понял? Это — главное… удостоверение…
— Удостоверение!.. Про квартиру… та-ак…
— Ну, ну… ну, вот и понял…
Нападала тоска. Опять везде петли, печати, комиссии, жалобы…
— Стало быть… в управу?..
— Тьфу ты, черт… Ничего не понял… Сперва ты…
— Дозу ему дать!.. Сейчас прояснит… Господа!.. Послушайте!.. Черти… Спирту ему!.. Уклейкин! Чертушка!.. Плюнь! — кричал фельдшер, настраивая гитару.
— Погоди, я ему сейчас… Погоди!.. Ты сейчас…
— Ни черта не объяснишь… Ты вот что… Первым делом… шпарь в участок… Понял?..
— Ну?.. — упавшим голосом протянул Уклейкин, бегая глазами по столу.
— Ну вот… в участок. Там тебе дадут…
— В шею!.. Романс без слов…
— Черт знает что… Васька!!
Лицо Уклейкина вспотело. Взмокла рубаха. Лучше бы уж в другой раз зайти. Он уже начал пятиться к двери.
— Господа!.. Не то… Ей-богу, не то!.. Это непопулярно… Беру слово!.. Уклейкин!.. Шшш… Семен, дай Ваське гитарой по башке!.. Господа!.. Надо ему заявление написать… В сознании такого человека… гм… который… Прямо заявление ему написать…
— Правильно!.. Обязательно…
— Водки ему!..
— Мы это сразу… Уклейкин!..
Встрепенулись. Рвали и комкали бумагу. Спорили.
— Круче!.. Заворачивай! — кричал фельдшер. — «Пей!.. Пе-ей!.. То-ска-а-а… прррой-де-от!..»
Фельдшер протягивал стакан.
— Зарекся так что… — закрутил головой Уклейкин и даже зажмурился. — Ни капли…
— Какие, черрт, капли… Пей!.. Только… прими… Все постигнешь…
Уклейкин покосился на водку, чмокнул и вздохнул.
— Ведь зарекся я…
— Ду-ура… Зарекалась свинья… Пей!.. Ну, вот и… постигнешь… А все-таки ты… черт…
— Подмахивай!.. Да не сюда… во-от… Выводи… Перышко скользило в сухих, мозолистых пальцах. Приятно позванивало в голове. И веселый народ кругом.
— Так. Пропил руку-то… Прыгает…
А фельдшер опять протягивал граненый стаканчик.
— Зарекся ведь… — с тоской в голосе сказал Уклейкин. — Ну-с… по случаю разве хорошей конпании…
Еще объяснили и еще поднесли. Он уже сидел на стуле, в пальто, вежливо вытирал пальцы о скатерть, сморкался в рукав и сплевывал. И хотелось поговорить. Игроки уже щелкали картами и ругались.
— Теперь я все проник… скрозь… Покорно благодарим. Соблюдаете нас… господа хорошие…
— Не р-распространяйсь… Романс без слов… Наплюй!
— Не-ет… я к тому… что, которые не шпана… Так я говорю?.. Ученые люди, которые за нас… раскроют все… всю правду… Правильно я выражаю?..
— Ты не воображай… ты не… заноси… Р-романс без слов…
— За-чем… Я понимаю… они произошли… скрозь… Ужли ж ничего не будет, а?.. Господа хорошие!..
Уклейкина не слушали, но он и не собирался уходить.
— Глотай, и… все!.. Бурликоши ему!.. Лей горькой! Вот тебе бурликоша… Дерзай!..
Уклейкина разбирало. Было тепло и людно, и не хотелось уходить. А фельдшер уже успел хватить «под гитару» и заливался:
Сарафан мой синий,
Са-ма его скину…
— Уклея! чертушка!.. Наплюй!.. Ты не рассы-соливай…
Хозяин осоловел совсем и что-то мычал, а игроки хлестались картами и тыкали друг в друга пальцами.
— Козыря не положил!.. Тут тебе не… клуб!..
— А под даму?.. Слепой черт!.. Вот тебе двойка, вот тебе ко-о-зырь!.. А-а… Думал!..
— Ни туза, ни черта, а «без ко-озыря»… Сапог!..
— Как туза не показал? А после паса пики сказал?..
— «Без козыря» кричал!.. Ну, три онера… два туза…
— Да я… Господа обходительные!.. А? житель я ай нет?.. И пож-жалуйте!.. А? Не приступись… а?.. Сахар… карасий… все!.. А ежели я желаю… а?.. А он чичас себе в кар-рман… Эт-то почему?.. Разе есть такой закон, а?.. Даже… за границей… нет… Пр-равильно я объясняю, а?..
— Шут ты, и больше никаких… Уклея!.. Анекдот ты, анафема!.. Ты… знаешь, ты кто? а?.. Постиг ты это, а?.. Ты… я тебе объясню… Ты… гра-жданин!.. Эт-то уж… романс без слов… Ты хор-рошо… делаешь. И я тебя… хвалю… Наплюй!..
— Об-разованные люди… напоили вы меня… господа хорошие… я все… проникаю… Жалеючи меня… и моего семейства… которое… при моем употреблении…
— И плетет… ну тя к шуту!..
— И Пал Сидорыч… который утешитель… Хуже его, што ль!.. Теперь я…
Он пошарил рукой в кармане.
— Господа ученые… напоили вы меня…
Когда Уклейкин очутился на улице, он двинулся вперед и ткнулся головой в фонарь, подержался, нашел точку опоры, шатнулся и ударился плечом в забор. И остановился.
Черная, с подмороженной грязью, улица, с мутными отсветами окон, скудными желтыми огнями редких фонарей, скучно уходила в черноту и сиротливую пустоту, к заставе, где уныло торчат гнилые сараи живодерни.
А вверху тоже была чернота, но чернота зовущая, чистая, как дорогой бархат, бездонная и нестрашная.
Блестящие тьмы толпились в ней, тьмы недосягаемых вечных огней, негасимых мировых лампад.
Неслышным бегом мерили ее незнакомые звезды, с скрытым сознанием из конца в конец неслышно скользили метеориты. И Млечный Путь широкой жемчужной полосой проложил там ему одному ведомую дорогу.
А Уклейкин стоял, расставив ноги и перебирая карманы, и мучительно пытался что-то такое вспомнить, словно забыл дорогу. И в нем, маленьком, грязном и заблудшем, билась сверкающая точка, билась, гасла и вспыхивала.
— Господа хорошие… обра-зованные люди…
И шел он дальше, высоко подымая ноги, как по глубокой грязи, не зная, куда придет, шел на огонек фонаря. Но огонек колебался и дробился, и Уклейкин старался не потерять его, сбивался на мостовую и снова взбирался на тротуар, натыкался на столбики и все пытался что-то такое вспомнить.
А за ним шли и давили неведомо откуда собравшиеся пьяные тени.
На углу попался Синица с работы.
— На столбик-то не напорись!.. Царапнул!..
Уклейкин остановился, стащил картуз и осклабился.
— Пал Сидорыч… утешитель!.. Малость… самую малость!.. веселые госпо-да…
А наборщик пощелкивал пальцами, хлопал по плечу и говорил одобрительно:
— Ну, ну… иди… Веселей поспишь… Гляди ты, мостки…
Ходики простучали час в темной мастерской. Хрипел Уклейкин. Тихо спал Мишутка на лавке возле лохани. Неслышно пробирались рыжие тараканы от потушенной лампочки к печке.
Осторожно стукнуло в дощатую переборку.
…Тук, тук…
Сдерживая порывистое дыхание, сползла с кровати Матрена, нащупала пол и затаилась, осторожно и жадно вглядываясь в темноту. И, переваливаясь крутыми боками, в розовой, заблаговременно вынутой рубашке, вся мягкая, томящаяся и горячая, пошла…
Боязливо скрипнула дверь и защелкнулась…
Хрипел Уклейкин. Пьяные тени шли на него, окутывали и давили. Тени мертвой жизни.
Ходики простучали три.
И снова, но уже уверенно, скрипнула дверь.
А тени шли и давили.
VIII
— Василич! чего разоспался-то… Семь било.
Бодрый оклик встряхнул Уклейкина. Он поднялся и удивленно смотрел на Матрену, на ее веселые, праздничные глаза. Так редко-редко глядела Матрена. На Пасху так глядела она за заутреней.
— За-рек-ся!.. Опять вчера нализался…
И голос был покойный, сочный, чуть насмешливый.
Уклейкин вздохнул и ничего не ответил. Веселый голос Матрены делал его еще более виноватым, покорным и угнетенным. И чувствовалась пустота внутри: чего-то недоставало. Недоставало бодрящей радости перед тем, что близится, ясно не представляемое, с чем он бодро просыпался последние дни.
И хотелось увериться, что это бодрое придет опять, что оно не потеряно. Даже Матрена не ругается, а поглядывает весело и словно следит за ним, как-то чудно косит серыми округлыми глазами. Может быть, и она проникается, и она ждет.
Как и во всяком человеке, в Уклейкине были одно в другом таившиеся два существа. Одно — глубоко внутри, не сознаваемое, а лишь чувствуемое. Оно-то всегда-всегда ныло в нем, билось мучительно, точно хотело вырваться из него и умчаться, а последнее время росло и бодрило. Оно-то, должно быть, и хотело уйти в лес, чтобы не видно было ничего, где бы ни пути, ни дороги, где нет ничего, а так — лес… тихий, сонный лес.
Другое было явное, он сам, обыденный Уклейкин, с тонкими костлявыми ногами, острыми коленями, впалой грудью и согнутой спиной, как высохшая вобла. Всегда грязный, с запахом лука, кислоты, винного перегара, сапожного вара и потной затхлости. Угрюмый, исподлобья взглядывавший на грязный переулок, с ожесточением прокалывавший толстую кожу, покорно прикрывавшийся рукой от побоев и иногда огрызавшийся. Пытавшийся убежать, пьяный, от первого, заложенного глубоко внутри, нывшего и бившегося, гремевший опорками и рвавшийся обнаружить, выкричать этого внутреннего, мятущегося, и осмеиваемый.
И все же это был человек, и он сам знал, что он человек «по образу и подобию», на двух ногах.
Хотя совсем не глядел в небо.
«Слабость эта окаянная. Как свинья все равно», — думал он, разглаживая на столе измятое «заявление». И глядел на Матрену, прифрантившуюся с чего-то, в красной, как пион, кофте, точно щипчиками перекусывавшую сахар белыми, как пена, крепкими зубами.
А бумага напоминала. Надо пойти, и тогда снова воротится куда-то провалившееся бодрое.
— Куда еще?
Но Матрена сказала это просто так, по привычке. И тон был вялый, словно она хотела, чтобы ушел он, этот взлохмаченный, вздыхающий, исподлобья высматривающий человек.
— Куда надо, туда и… В полицию вот надо!..
В управлении полицейской части пришлось подождать делопроизводителя и глядеть на обшарпанную, лоснящуюся решетку. Скоро, конечно, ее не будет, и теперь пора бы сломать.
Пришел наконец лысенький делопроизводитель, юркий, как зайчик, с синеватым острым носиком, влажными глазками и чернильными пятнышками на обтрепанных манжетах.
— Стой там, не лезь.
— Слушаю-с…
Делопроизводитель долго сморкался, каждый раз внимательно вглядываясь в платок, чвокал и поглядывал в окно.
— Не лезь!..
— Слушаю-с…
Долго срезал ногти перочинным ножичком и обчищал заусеницы. Поковырял острым кончиком ручки в ухе и приказал подать чаю с лимоном.
— Ну-у?.. Опять протокол?..
— Никак нет-с… По случаю дела, которое…
— Вас, мошенников, учи не учи — одна вам дорога — за решетку… Знаю тебя… Н-ну? С ли-мо-ном! А ты сахару наклал?..
— Так што увесь вышел.
— «У-весь»! Н-ну?..
— Я, ваше благородие… вот мне нащет удостоверения… про квартеру… как надо по закону, чтобы объявить…
— Ну?
И Уклейкин долго объяснял, что ему нужно. А делопроизводитель мигал и постукивал ложечкой.
— А зачем тебе?.. Тебе-то зачем?.. Ты-то что такое есть?.. а?.. кто тебя этому настрочил?..
— Да ведь… Я так распространяю в себе… в понятии, что…
— Куда лезешь-то?! Ничего не понимаешь, как что, а лезешь… Ну чего ты понимаешь?..
— Конечно… ежели… Только хочу соблюсти…
— «Соблюсти»-"соблюсти"… Канителишься только… Ведь ты тут ни уха ни рыла… Тут самые образованные не все могут понимать… Тут политика!.. Дали дуракам — и лезут… Ты бы вот теперь работал, а шляешься… Хорошо?..
— Да ведь по закону… — смиренно сказал Уклейкин и подумал: «Не ндравится». — Так что объясняли, чтоб обязательно…
— А тебя неволят?.. неволят тебя?.. Был ты скандалист, и…
— Помилте-с… Я разве… Теперь по закону… Я ничего… я только…
— А ты не воображай.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10