Затем я ощутил мягкое прикосновенье к своему плечу и обернулся с громким возгласом, поспешно, словно лист, подхваченный ураганом. «Не печальтесь». За моей спиною стоял Холлибенд и улыбался. «Он был человеком высокого ума, и я призываю вас отнестись к его кончине с должным смирением».
Я посмотрел на усопшего: дух только что оставил его и грудь еще дышала теплом, но, искренне говоря, я не чувствовал ничего, кроме благодарности. А я-то жив! «Вы похороните его, мистер Холлибенд, не так ли?»
«Если вам угодно, доктор Ди».
«О да. Мне угодно». Я отвесил ему поклон и, смеясь, пошел восвояси; его отнесут на погост, а я и палец о палец не ударю. Я сберег четыре шиллинга за саван и шесть шиллингов за похороны. Кошка любит рыбку, но не любит мочить лапы: я предал его сумраку и тлену, не потратив на это ни единого гроша.
Я велел подать себе коня и вскоре уже скакал по Брод-Сент-Джайлс, а ветер свистел у меня в ушах; всю дорогу мне чудилось, будто за мной по пятам скачет другой всадник, но, свернув на перекрестке, я увидел позади лишь старый деревянный загончик на колесах. Верно, это копыта моей собственной лошади так звонко стучали по промерзшей земле, что порождали вокруг эхо. Впрочем, холод не мог помешать моей радости, и я решил направиться в Парижский садик, что за рекою. Недавно там была воздвигнута сцена – как раз на старой площадке для стрельбы из лука, рядом с ареной для травли медведей, – а кто откажется от спектакля, когда на душе у него легко? Пьесы трагические или исторические равно воспламеняют сердце и пробуждают дух соперничества в тех, кто стремится к совершенству на сцене этого мира. Я не могу глядеть на образ великого человека и не ощущать желания очутиться на его месте – пускай даже перед зловонной толпой. Тогда я сумел бы повелевать ими всеми, не прибегая к иному средству, кроме чар своего присутствия.
Я проехал по Темза-стрит, где люди кучками грелись у разнообразных костров; дым ел мне глаза, однако, приблизясь к большим часам, я увидел сквозь слезы цирюльню в боковом проулке под названием Палток. Будучи в хорошем расположении духа, я решил постричься и умастить себя благовониями, а посему немедля отдал лошадь прислужнику и вошел в наполненную сладкими ароматами залу. Там уже сидел один посетитель, пестрый и расфуфыренный, точно павлин; усишки его походили на черный конский хвост, завязанный узлом, из коего торчали в обе стороны два пучочка, и цирюльник управлялся с ним, то и дело окуная пальцы в тазик с мыльной водой. Утро – пора праздности, когда те, кто сами себе хозяева – к примеру, стряпчие или воины, свободные от службы, – целиком посвящают себя подобным удовольствиям; я скорее предпочел бы гореть в аду, нежели вот так бесцельно убивать время, однако в сей радостный день отцова успения меня, противу обычного, тянуло усесться и поглядеть по сторонам.
На руках у малютки цирюльника было с полдюжины серебряных колец, на вид не дороже чем по трехпенсовику штука, и от него требовалась немалая ловкость, чтобы не запутаться ими в чужих волосах. Но сидящий перед ним пустомеля ровным счетом ничего не замечал: он то и дело осведомлялся о париках новой завивки и воротниках нового фасона. Затем он стал выспрашивать у цирюльника цены на зубочистки и футляры для гребней, на щетки для головы и щетки для бороды, словно сам решил заняться торговлей. Но по нему было видно, что он не вылезает из таверны, единственного места сборищ для богатых ленивцев, и вскоре он переключился на болтовню об азартных играх и иных развлечениях. «Знаете, что такое триктрак?» – спросил он. Цирюльник покачал головой. «А лурч ?»
«Нет, сэр. На досуге я иногда подсаживаюсь к игрокам в рафф или колчестерские козыри, но более ничего не знаю».
«Так приходите нынче, мистер Хадли; вы хоть и новичок, а вполне сможете составить с кем-нибудь партию в Novem Quinque или фаринг. А с игрою в дуплеты вы уж наверно знакомы? Эту игру придумали французы, и число игроков в ней произвольно».
Он все не умолкал, одновременно разглядывая свои усишки то так, то сяк и под любыми мыслимыми углами в овальном зеркале, висящем на стене перед ним. Я не мог дождаться его ухода; видя мое нетерпение, цирюльник поскорей завил ему напоследок несколько локонов и отпустил с миром. Затем он вернулся ко мне, усадил меня в кресло и с улыбкою взялся за свой гребешок и ножницы. «До чего ж приятно, – сказал он, – услужить такому солидному и почтенному джентльмену, как вы, сэр. Эти юные щеголи не способны по достоинству оценить наше искусство. То они требуют подстричь их как итальянцев, кругло и коротко, а то по-испански, с длинными прядями на ушах. А ваш предшественник, вот что сейчас ушел, просил сделатъ ему французскую прическу с локонами до плеч, но при его волосах это невозможно. Итак, сэр, – что мы с вами выберем?»
«Я хотел бы подстричься на добрый старый английский лад».
«Вы правы, сэр, это самое лучшее. С английским стилем ничто не сравнится». И он с превеликим рвением принялся за работу, тараторя, словно девица сразу после венчания. «Видели вы шествие на Фенчерч-стрит, сэр? – спросил он, подстригая мне бороду. – Ей-Богу, там было на что посмотреть – всю улицу украсили золотыми полотнищами. На каких только инструментах там не играли, да так складно! А один трубач, вот вам крест, чуть не целый день разливался».
«Нет, я был занят».
«Туда явился новый французский посол, и, поверите ли, сэр, такого воротничища на человеке еще свет не видывал. Он топорщился вокруг его шеи, будто клетка из прутьев, а на голове у него сидела малюсенькая шапочка с полями, точно крылышки у камзола». Он рассмеялся своим воспоминаниям. «А мантия этакого темно-багряного цвета, и рукава сплошь расшиты кружевами. Он умудрился нацепить ее так, чтобы выставить напоказ свои белые тафтяные штаны да чулки черного шелка. Ей-ей, кабы с ним рядом не было нашего градоправителя, его закидали бы камнями!»
Тут я расхохотался. «По мне, лучше отсечь ему голову, а туловище спалить у Тауэра».
«А что, и до этого могло бы дойти, в наши-то дни». Он замолчал и вздохнул, на миг оторвавшись от своего утомительного занятия. «Ах, сэр, сколь превратна мода. И все это, знаете ли, проходит перед моими глазами. В Англии нет ничего более переменчивого, нежели мода на платье. То здесь одеваются на французский манер, то на испанский, а то подавай им мавританские наряды. Сначала одно, потом другое».
«Так уж устроен мир». На мгновенье ко мне вернулись недавние думы. «Но я-то вовек не убоюсь их презрения».
«Конечно, сэр».
«Слыхали, что молва говорит о зависти?»
«Поведайте мне, сэр. У подобных вам я всегда ищу знаний».
«Зависть – это крокодил, что льет слезы, убивая, и со вздохами поглощает каждую новую жертву».
Тут брадобрей притих, ибо это не имело ничего общего с тем, о чем говорил он сам, однако вскоре я снова услышал его голос: «А уж весь этот деревенский люд, что сюда стекается, сэр! В самое летнее пекло они ходят мимо моего заведения и заглядывают ко мне не потому, что им надобны мои услуги, а лишь для того, чтобы спросить дорогу к вестминстерским могилам или львам в Тауэре. Поверите ли, сэр?»
Эти слова напомнили мне о цели моего собственного путешествия, и я попросил его закончить стрижку со всем возможным проворством. Он охотно согласился и спустя несколько минут уже умывал мне лицо душистой водою. «Ну вот, сэр, – сказал он, – теперь вы похожи на живописца».
«Да, – отвечал я, – и на того, кому суждено преобразить сей мир». Я вышел от цирюльника и, сворачивая за угол, заметил, что он смотрит мне вслед.
От Палтока было рукой подать до Нью-Фиш-стрит, а она скоро привела меня к мосту. Многие расхваливают этот мост , называя его гордостью Лондона и не забывая упомянуть о двадцати его сводах из обтесанного песчаника, но на самом деле это весьма узкий путь через реку, столь загроможденный лавками и домиками, что по нему очень нелегко пробраться; я медленно вел коня сквозь суетливую толпу, а кругом было такое море носильщиков, уличных продавцов, купчишек и приезжего пароду, что я достиг Банксайда только после многократных остановок под крики: «Дорогу, дорогу!» и «С вашего позволения, сэр!» Я проехал немного до Уинчестерского причала и сдал лошадь хозяину тамошней конюшни, а затем направился пешком к пустырю у площади Мертвеца, где травят медведей. Чтобы забраться на деревянные подмостки и увидеть это зрелище, надо заплатить всего-навсего пенни; но я явился одним из последних и вынужден был смотреть на арену поверх чужих плеч и шапок. Туда только что выпустили медведя, а потом натравили на него пса; и как ликовала толпа, когда пролилась кровь, какой шум они подняли, когда пес вцепился медведю в глотку, а тот принялся охаживать его когтями по голове! Они бросались то вперед, то назад и так кусались и царапались, что вскоре превратили арену в кровавую лужу, – и глядеть, как медведь, с его розовым носом, исподлобья наблюдает за приближением врага, а пес вертится вокруг и выжидает, дабы поймать его врасплох, было не менее увлекательно, чем следить за сценическим действом. Претерпев укус, медведь снова вырывался на свободу и дважды или трижды поматывал башкой, перемазанной слюной и кровью; и все эти броски, эти увертки, эта грызня, этот рев, эти швырки и метания вконец стали выглядеть достойным символом нашего безумного града. Воистину, чернь обожает страданья и смерть.
Я покинул арену в отличном расположении духа и пошел к Парижскому садику и недавно выстроенному там театру. Едва миновав Моулстрандский док, я услыхал за спиной чей-то оклик. «Господи Иисусе, – произнес мужской голос, – ну кто бы мог подумать, что я встречу вас здесь?» Я обернулся и сразу признал говорившего по его грязной белой атласной куртке: это был мой прежний помощник, Джон Овербери. Год назад он оставил службу у меня и нашел себе (если верить его речам) лучшего хозяина. Я знал его также как угрюмого и подозрительного малого, весьма склонного к злословию. «Что привело вас сюда?» – продолжал он, догнав меня и шагая рядом.
«Ровным счетом ничего, Джон». Мы как раз подошли к Фолконскому причалу, что близ борделей на Пайк-лейн, и он воззрился на меня с любопытством. «Вот пьесу хочу поглядеть».
«И только-то, сэр?» Я держал язык за зубами и не чаял от него избавиться, но он все не отставал. «А медведей вы нынче смотрели?» – поинтересовался он.
«Постоял минутку».
«Значит, вы, как всегда, с умом выбрали день. Ведь и месяца не прошло с тех пор, как ихний помост рухнул, переполненный людьми, – слыхали об этом? Тогда многих убило да покалечило. Слыхали, сэр?» Я кивнул. «Бают, без колдовства там не обошлось».
«Мало ли что говорят, Джон, дабы поразить несмышленых».
«Истинно так, доктор Ди. Но уж мы-то с вами знаем, где собака зарыта, верно?»
Я оставил сию дерзость без внимания, хотя видел его насквозь. После того как он покинул мой дом, я случайно обнаружил ящичек с записями, сделанными его рукою, – свидетельство того, что этот мошенник запечатлевал ход моих опытов. Я не сомневался, что он рассчитывал продать свои бумаги какому-нибудь невежде, алчущему золота или власти, однако результат его торопливых трудов выглядел весьма убого. К тому же он все равно не достиг бы цели, ибо нет подлинных секретов кроме тех, что заключены в тайниках человеческих душ.
Впереди уже замаячил помост театра, к которому отовсюду стекался народ, но этот шут и не думал уходить. «Чего желаете, сэр? – спросил он. – Смотреть пьесу вместе с толпою или заплатить за сиденье?» Он говорил о деревянных скамьях, стоявших по обе стороны сцены в отдалении от кипучей толпы, и я окончательно понял, что он решил прилипнуть ко мне теснее, чем подошва к башмаку.
«Где же мы сядем? – отозвался я. – Там все полно. Все скамейки заняты».
«Да уж найдем местечко, сэр. Будьте покойны и держитесь за мной. Я пойду первым, растолкаю их и проложу нам путь». И он направился вперед, вопя: «Дорогу! Дорогу благородному доктору Ди!» В ответ раздались смешки, на которые всегда горазды эти ехидные дуралеи, и лицемер Овербери повернулся ко мне с улыбкой. «Вы не отстали, мой добрый доктор? В жизни не видывал такого столпотворения!» Я промолчал и хотел было шагнуть в сторону и затеряться среди этого зловонного сброда, но он уже взял меня за рукав и подвел к скамьям. «Сядьте здесь, напротив сцены, – сказал он, – и вы ничего не пропустите». Затем он похлопал по плечу одного из зрителей, мужчину в бархатном плаще. «Прошу вас, сэр, подвиньтесь чуток и дайте нам сесть с вами рядышком».
«С превеликим удовольствием», – отозвался тот; но я уверен, что он не мог не услышать, как Джон Овербери пробормотал мне, прикрыв рот рукою: «Ну и задница у него, верно? Страсть сколько места ей надобно». Не знаю, откуда набрался он такой наглости, но я уж давно отчитал бы его хорошенько, если б не подозревал, что, прибегнув к какой-то коварной уловке, он застиг меня тут намеренно. А посему я решил покуда смолчать.
«Всем известно, что вы чересчур много трудитесь, – прошептал он мне, когда актеры начали выходить на сцену. – Приятно видеть вас в театре, на отдыхе».
Тем временем перед нами явилась целая вереница благородных персонажей, облаченных в пышные наряды темно-красного, синего и желтого цветов. По их платью и осанке я понял, что это действующие лица исторической трагедии, и приготовился выслушать пролог на тему круговращений бытия. Персонажей было семеро, подобно сферам над нами, и выступали они весьма торжественно: вот так с помощью живых картин и зрелищ можно отобразить глубочайшие мировые закономерности. Один из главных героев в королевской мантии шагнул вперед, чтобы обратиться к нам, но тут Джон Овербери склонился ко мне и указал на толпу. «Видите Мэрион? – спросил он. – Знаете ее? Вон ту, что задрала юбку чуть не до пояса, дабы все могли полюбоваться ее дивными точеными ножками?» Я устремил взор в ту сторону и увидал среди публики цветущую девицу. «Она родилась под знаком Венеры, – продолжал он. – Гляньте-ка, один уже строит ей глазки. Видите, около нее вьется какой-то старый потаскун?»
О сферы, ваше вечное вращенье
Должно б стократ усилить хор стенаний
Над гробом королевы. Восхищенья
Достойная супруга и страданий
Моих виновница невольная – о небо!
Как буду жить я без тебя, родная?
Я в ад навек переселен из рая.
«А хитрец-то знает здешние обычаи – небось не впервой подбирать себе подружку. Видите, как он заманивает ее сверканьем своих золотых перстней?»
Я снова изготовился внимать сладкозвучной речи актеров, ибо к королю приблизился отрок, несущий факел мудрости.
Отрок. Пусть Скорбь рассеют Разума лучи.
Король. Не вижу я ни проблеска в ночи.
Отрок. Рассудок повелит – Печаль уйдет.
Король. Ярмо Рассудка счастья не вернет.
«А что это за важнецкий господин, доктор Ди, – вон там, сбоку от нас? Вы с ним знакомы?»
Я не откликнулся, хотя слышал его хорошо: я не мог оторвать глаз от сцены, ибо актеры повернулись в танце и король вновь выступил вперед.
Мой сын честолюбивый жаждет власти
И ищет, как со мной покончить разом,
Чтоб опереть сапог на лоб мой хладный
И плод сорвать…
Прочего я не расслышал, так как Овербери снова зашептал мне на ухо: «Видите вон того, в плаще с широкими рукавами? Сразу ясно, что он любитель мальчиков. Разве не правду говорят, что театр – истинная школа жизни?»
Когда я опять посмотрел на сцену, там произошла резкая перемена, ибо теперь старый король, одетый в платье обычного покроя, был простерт на ложе, а виолы и трубы возвещали о пришествии его сына.
Король. Кто там стучит, как Дьявола подручник?
Тут Овербери подтолкнул меня локтем.
Сын. Я, ваш наследник и послушный сын.
«Злодей, доктор Ди, ручаюсь вам. По лицу видать».
Король. Входи. Нет силы под луною,
Что удержала бы тебя.
Засим принц, облаченный в синие с белым одежды, подошел к нему вплотную и поразил отца шпагой, что означало убийство; наверное, в этот миг на деревянные доски был опорожнен бычий пузырь с кровью, ибо жидкость пролилась далее с края помоста, а виолы и трубы зазвучали снова, на сей раз более тревожно. Джон Овербери глазел на это разиня рот и соблаговолил молчать вплоть до самой интерлюдии, когда четыре фигуры со знаменами, олицетворяющие Смерть, Вину, Месть и Неблагодарность, выступили на сцену, а затем принялись вопрошать друг друга о смысле происходящего.
«Поясните мне это, мой добрый доктор», – сказал Овербери, озадаченный их беседой, слишком глубокой для его куцего умишка.
«В этом пафос всего зрелища, – отвечал я. – Разве ты не понял, что кровь короля символизирует неорганическую природу металлов, а сама шпага означает преображение огнем?»
«Накажи меня Бог, если понял. Но кто ж эти величавые фигуры?»
«Они назвали себя. Кроме того, сия четверица представляет собою четыре звезды, или materia prima философского камня. Что еще осталось тебе неясным?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33
Я посмотрел на усопшего: дух только что оставил его и грудь еще дышала теплом, но, искренне говоря, я не чувствовал ничего, кроме благодарности. А я-то жив! «Вы похороните его, мистер Холлибенд, не так ли?»
«Если вам угодно, доктор Ди».
«О да. Мне угодно». Я отвесил ему поклон и, смеясь, пошел восвояси; его отнесут на погост, а я и палец о палец не ударю. Я сберег четыре шиллинга за саван и шесть шиллингов за похороны. Кошка любит рыбку, но не любит мочить лапы: я предал его сумраку и тлену, не потратив на это ни единого гроша.
Я велел подать себе коня и вскоре уже скакал по Брод-Сент-Джайлс, а ветер свистел у меня в ушах; всю дорогу мне чудилось, будто за мной по пятам скачет другой всадник, но, свернув на перекрестке, я увидел позади лишь старый деревянный загончик на колесах. Верно, это копыта моей собственной лошади так звонко стучали по промерзшей земле, что порождали вокруг эхо. Впрочем, холод не мог помешать моей радости, и я решил направиться в Парижский садик, что за рекою. Недавно там была воздвигнута сцена – как раз на старой площадке для стрельбы из лука, рядом с ареной для травли медведей, – а кто откажется от спектакля, когда на душе у него легко? Пьесы трагические или исторические равно воспламеняют сердце и пробуждают дух соперничества в тех, кто стремится к совершенству на сцене этого мира. Я не могу глядеть на образ великого человека и не ощущать желания очутиться на его месте – пускай даже перед зловонной толпой. Тогда я сумел бы повелевать ими всеми, не прибегая к иному средству, кроме чар своего присутствия.
Я проехал по Темза-стрит, где люди кучками грелись у разнообразных костров; дым ел мне глаза, однако, приблизясь к большим часам, я увидел сквозь слезы цирюльню в боковом проулке под названием Палток. Будучи в хорошем расположении духа, я решил постричься и умастить себя благовониями, а посему немедля отдал лошадь прислужнику и вошел в наполненную сладкими ароматами залу. Там уже сидел один посетитель, пестрый и расфуфыренный, точно павлин; усишки его походили на черный конский хвост, завязанный узлом, из коего торчали в обе стороны два пучочка, и цирюльник управлялся с ним, то и дело окуная пальцы в тазик с мыльной водой. Утро – пора праздности, когда те, кто сами себе хозяева – к примеру, стряпчие или воины, свободные от службы, – целиком посвящают себя подобным удовольствиям; я скорее предпочел бы гореть в аду, нежели вот так бесцельно убивать время, однако в сей радостный день отцова успения меня, противу обычного, тянуло усесться и поглядеть по сторонам.
На руках у малютки цирюльника было с полдюжины серебряных колец, на вид не дороже чем по трехпенсовику штука, и от него требовалась немалая ловкость, чтобы не запутаться ими в чужих волосах. Но сидящий перед ним пустомеля ровным счетом ничего не замечал: он то и дело осведомлялся о париках новой завивки и воротниках нового фасона. Затем он стал выспрашивать у цирюльника цены на зубочистки и футляры для гребней, на щетки для головы и щетки для бороды, словно сам решил заняться торговлей. Но по нему было видно, что он не вылезает из таверны, единственного места сборищ для богатых ленивцев, и вскоре он переключился на болтовню об азартных играх и иных развлечениях. «Знаете, что такое триктрак?» – спросил он. Цирюльник покачал головой. «А лурч ?»
«Нет, сэр. На досуге я иногда подсаживаюсь к игрокам в рафф или колчестерские козыри, но более ничего не знаю».
«Так приходите нынче, мистер Хадли; вы хоть и новичок, а вполне сможете составить с кем-нибудь партию в Novem Quinque или фаринг. А с игрою в дуплеты вы уж наверно знакомы? Эту игру придумали французы, и число игроков в ней произвольно».
Он все не умолкал, одновременно разглядывая свои усишки то так, то сяк и под любыми мыслимыми углами в овальном зеркале, висящем на стене перед ним. Я не мог дождаться его ухода; видя мое нетерпение, цирюльник поскорей завил ему напоследок несколько локонов и отпустил с миром. Затем он вернулся ко мне, усадил меня в кресло и с улыбкою взялся за свой гребешок и ножницы. «До чего ж приятно, – сказал он, – услужить такому солидному и почтенному джентльмену, как вы, сэр. Эти юные щеголи не способны по достоинству оценить наше искусство. То они требуют подстричь их как итальянцев, кругло и коротко, а то по-испански, с длинными прядями на ушах. А ваш предшественник, вот что сейчас ушел, просил сделатъ ему французскую прическу с локонами до плеч, но при его волосах это невозможно. Итак, сэр, – что мы с вами выберем?»
«Я хотел бы подстричься на добрый старый английский лад».
«Вы правы, сэр, это самое лучшее. С английским стилем ничто не сравнится». И он с превеликим рвением принялся за работу, тараторя, словно девица сразу после венчания. «Видели вы шествие на Фенчерч-стрит, сэр? – спросил он, подстригая мне бороду. – Ей-Богу, там было на что посмотреть – всю улицу украсили золотыми полотнищами. На каких только инструментах там не играли, да так складно! А один трубач, вот вам крест, чуть не целый день разливался».
«Нет, я был занят».
«Туда явился новый французский посол, и, поверите ли, сэр, такого воротничища на человеке еще свет не видывал. Он топорщился вокруг его шеи, будто клетка из прутьев, а на голове у него сидела малюсенькая шапочка с полями, точно крылышки у камзола». Он рассмеялся своим воспоминаниям. «А мантия этакого темно-багряного цвета, и рукава сплошь расшиты кружевами. Он умудрился нацепить ее так, чтобы выставить напоказ свои белые тафтяные штаны да чулки черного шелка. Ей-ей, кабы с ним рядом не было нашего градоправителя, его закидали бы камнями!»
Тут я расхохотался. «По мне, лучше отсечь ему голову, а туловище спалить у Тауэра».
«А что, и до этого могло бы дойти, в наши-то дни». Он замолчал и вздохнул, на миг оторвавшись от своего утомительного занятия. «Ах, сэр, сколь превратна мода. И все это, знаете ли, проходит перед моими глазами. В Англии нет ничего более переменчивого, нежели мода на платье. То здесь одеваются на французский манер, то на испанский, а то подавай им мавританские наряды. Сначала одно, потом другое».
«Так уж устроен мир». На мгновенье ко мне вернулись недавние думы. «Но я-то вовек не убоюсь их презрения».
«Конечно, сэр».
«Слыхали, что молва говорит о зависти?»
«Поведайте мне, сэр. У подобных вам я всегда ищу знаний».
«Зависть – это крокодил, что льет слезы, убивая, и со вздохами поглощает каждую новую жертву».
Тут брадобрей притих, ибо это не имело ничего общего с тем, о чем говорил он сам, однако вскоре я снова услышал его голос: «А уж весь этот деревенский люд, что сюда стекается, сэр! В самое летнее пекло они ходят мимо моего заведения и заглядывают ко мне не потому, что им надобны мои услуги, а лишь для того, чтобы спросить дорогу к вестминстерским могилам или львам в Тауэре. Поверите ли, сэр?»
Эти слова напомнили мне о цели моего собственного путешествия, и я попросил его закончить стрижку со всем возможным проворством. Он охотно согласился и спустя несколько минут уже умывал мне лицо душистой водою. «Ну вот, сэр, – сказал он, – теперь вы похожи на живописца».
«Да, – отвечал я, – и на того, кому суждено преобразить сей мир». Я вышел от цирюльника и, сворачивая за угол, заметил, что он смотрит мне вслед.
От Палтока было рукой подать до Нью-Фиш-стрит, а она скоро привела меня к мосту. Многие расхваливают этот мост , называя его гордостью Лондона и не забывая упомянуть о двадцати его сводах из обтесанного песчаника, но на самом деле это весьма узкий путь через реку, столь загроможденный лавками и домиками, что по нему очень нелегко пробраться; я медленно вел коня сквозь суетливую толпу, а кругом было такое море носильщиков, уличных продавцов, купчишек и приезжего пароду, что я достиг Банксайда только после многократных остановок под крики: «Дорогу, дорогу!» и «С вашего позволения, сэр!» Я проехал немного до Уинчестерского причала и сдал лошадь хозяину тамошней конюшни, а затем направился пешком к пустырю у площади Мертвеца, где травят медведей. Чтобы забраться на деревянные подмостки и увидеть это зрелище, надо заплатить всего-навсего пенни; но я явился одним из последних и вынужден был смотреть на арену поверх чужих плеч и шапок. Туда только что выпустили медведя, а потом натравили на него пса; и как ликовала толпа, когда пролилась кровь, какой шум они подняли, когда пес вцепился медведю в глотку, а тот принялся охаживать его когтями по голове! Они бросались то вперед, то назад и так кусались и царапались, что вскоре превратили арену в кровавую лужу, – и глядеть, как медведь, с его розовым носом, исподлобья наблюдает за приближением врага, а пес вертится вокруг и выжидает, дабы поймать его врасплох, было не менее увлекательно, чем следить за сценическим действом. Претерпев укус, медведь снова вырывался на свободу и дважды или трижды поматывал башкой, перемазанной слюной и кровью; и все эти броски, эти увертки, эта грызня, этот рев, эти швырки и метания вконец стали выглядеть достойным символом нашего безумного града. Воистину, чернь обожает страданья и смерть.
Я покинул арену в отличном расположении духа и пошел к Парижскому садику и недавно выстроенному там театру. Едва миновав Моулстрандский док, я услыхал за спиной чей-то оклик. «Господи Иисусе, – произнес мужской голос, – ну кто бы мог подумать, что я встречу вас здесь?» Я обернулся и сразу признал говорившего по его грязной белой атласной куртке: это был мой прежний помощник, Джон Овербери. Год назад он оставил службу у меня и нашел себе (если верить его речам) лучшего хозяина. Я знал его также как угрюмого и подозрительного малого, весьма склонного к злословию. «Что привело вас сюда?» – продолжал он, догнав меня и шагая рядом.
«Ровным счетом ничего, Джон». Мы как раз подошли к Фолконскому причалу, что близ борделей на Пайк-лейн, и он воззрился на меня с любопытством. «Вот пьесу хочу поглядеть».
«И только-то, сэр?» Я держал язык за зубами и не чаял от него избавиться, но он все не отставал. «А медведей вы нынче смотрели?» – поинтересовался он.
«Постоял минутку».
«Значит, вы, как всегда, с умом выбрали день. Ведь и месяца не прошло с тех пор, как ихний помост рухнул, переполненный людьми, – слыхали об этом? Тогда многих убило да покалечило. Слыхали, сэр?» Я кивнул. «Бают, без колдовства там не обошлось».
«Мало ли что говорят, Джон, дабы поразить несмышленых».
«Истинно так, доктор Ди. Но уж мы-то с вами знаем, где собака зарыта, верно?»
Я оставил сию дерзость без внимания, хотя видел его насквозь. После того как он покинул мой дом, я случайно обнаружил ящичек с записями, сделанными его рукою, – свидетельство того, что этот мошенник запечатлевал ход моих опытов. Я не сомневался, что он рассчитывал продать свои бумаги какому-нибудь невежде, алчущему золота или власти, однако результат его торопливых трудов выглядел весьма убого. К тому же он все равно не достиг бы цели, ибо нет подлинных секретов кроме тех, что заключены в тайниках человеческих душ.
Впереди уже замаячил помост театра, к которому отовсюду стекался народ, но этот шут и не думал уходить. «Чего желаете, сэр? – спросил он. – Смотреть пьесу вместе с толпою или заплатить за сиденье?» Он говорил о деревянных скамьях, стоявших по обе стороны сцены в отдалении от кипучей толпы, и я окончательно понял, что он решил прилипнуть ко мне теснее, чем подошва к башмаку.
«Где же мы сядем? – отозвался я. – Там все полно. Все скамейки заняты».
«Да уж найдем местечко, сэр. Будьте покойны и держитесь за мной. Я пойду первым, растолкаю их и проложу нам путь». И он направился вперед, вопя: «Дорогу! Дорогу благородному доктору Ди!» В ответ раздались смешки, на которые всегда горазды эти ехидные дуралеи, и лицемер Овербери повернулся ко мне с улыбкой. «Вы не отстали, мой добрый доктор? В жизни не видывал такого столпотворения!» Я промолчал и хотел было шагнуть в сторону и затеряться среди этого зловонного сброда, но он уже взял меня за рукав и подвел к скамьям. «Сядьте здесь, напротив сцены, – сказал он, – и вы ничего не пропустите». Затем он похлопал по плечу одного из зрителей, мужчину в бархатном плаще. «Прошу вас, сэр, подвиньтесь чуток и дайте нам сесть с вами рядышком».
«С превеликим удовольствием», – отозвался тот; но я уверен, что он не мог не услышать, как Джон Овербери пробормотал мне, прикрыв рот рукою: «Ну и задница у него, верно? Страсть сколько места ей надобно». Не знаю, откуда набрался он такой наглости, но я уж давно отчитал бы его хорошенько, если б не подозревал, что, прибегнув к какой-то коварной уловке, он застиг меня тут намеренно. А посему я решил покуда смолчать.
«Всем известно, что вы чересчур много трудитесь, – прошептал он мне, когда актеры начали выходить на сцену. – Приятно видеть вас в театре, на отдыхе».
Тем временем перед нами явилась целая вереница благородных персонажей, облаченных в пышные наряды темно-красного, синего и желтого цветов. По их платью и осанке я понял, что это действующие лица исторической трагедии, и приготовился выслушать пролог на тему круговращений бытия. Персонажей было семеро, подобно сферам над нами, и выступали они весьма торжественно: вот так с помощью живых картин и зрелищ можно отобразить глубочайшие мировые закономерности. Один из главных героев в королевской мантии шагнул вперед, чтобы обратиться к нам, но тут Джон Овербери склонился ко мне и указал на толпу. «Видите Мэрион? – спросил он. – Знаете ее? Вон ту, что задрала юбку чуть не до пояса, дабы все могли полюбоваться ее дивными точеными ножками?» Я устремил взор в ту сторону и увидал среди публики цветущую девицу. «Она родилась под знаком Венеры, – продолжал он. – Гляньте-ка, один уже строит ей глазки. Видите, около нее вьется какой-то старый потаскун?»
О сферы, ваше вечное вращенье
Должно б стократ усилить хор стенаний
Над гробом королевы. Восхищенья
Достойная супруга и страданий
Моих виновница невольная – о небо!
Как буду жить я без тебя, родная?
Я в ад навек переселен из рая.
«А хитрец-то знает здешние обычаи – небось не впервой подбирать себе подружку. Видите, как он заманивает ее сверканьем своих золотых перстней?»
Я снова изготовился внимать сладкозвучной речи актеров, ибо к королю приблизился отрок, несущий факел мудрости.
Отрок. Пусть Скорбь рассеют Разума лучи.
Король. Не вижу я ни проблеска в ночи.
Отрок. Рассудок повелит – Печаль уйдет.
Король. Ярмо Рассудка счастья не вернет.
«А что это за важнецкий господин, доктор Ди, – вон там, сбоку от нас? Вы с ним знакомы?»
Я не откликнулся, хотя слышал его хорошо: я не мог оторвать глаз от сцены, ибо актеры повернулись в танце и король вновь выступил вперед.
Мой сын честолюбивый жаждет власти
И ищет, как со мной покончить разом,
Чтоб опереть сапог на лоб мой хладный
И плод сорвать…
Прочего я не расслышал, так как Овербери снова зашептал мне на ухо: «Видите вон того, в плаще с широкими рукавами? Сразу ясно, что он любитель мальчиков. Разве не правду говорят, что театр – истинная школа жизни?»
Когда я опять посмотрел на сцену, там произошла резкая перемена, ибо теперь старый король, одетый в платье обычного покроя, был простерт на ложе, а виолы и трубы возвещали о пришествии его сына.
Король. Кто там стучит, как Дьявола подручник?
Тут Овербери подтолкнул меня локтем.
Сын. Я, ваш наследник и послушный сын.
«Злодей, доктор Ди, ручаюсь вам. По лицу видать».
Король. Входи. Нет силы под луною,
Что удержала бы тебя.
Засим принц, облаченный в синие с белым одежды, подошел к нему вплотную и поразил отца шпагой, что означало убийство; наверное, в этот миг на деревянные доски был опорожнен бычий пузырь с кровью, ибо жидкость пролилась далее с края помоста, а виолы и трубы зазвучали снова, на сей раз более тревожно. Джон Овербери глазел на это разиня рот и соблаговолил молчать вплоть до самой интерлюдии, когда четыре фигуры со знаменами, олицетворяющие Смерть, Вину, Месть и Неблагодарность, выступили на сцену, а затем принялись вопрошать друг друга о смысле происходящего.
«Поясните мне это, мой добрый доктор», – сказал Овербери, озадаченный их беседой, слишком глубокой для его куцего умишка.
«В этом пафос всего зрелища, – отвечал я. – Разве ты не понял, что кровь короля символизирует неорганическую природу металлов, а сама шпага означает преображение огнем?»
«Накажи меня Бог, если понял. Но кто ж эти величавые фигуры?»
«Они назвали себя. Кроме того, сия четверица представляет собою четыре звезды, или materia prima философского камня. Что еще осталось тебе неясным?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33