один из них зарядил пистолет, чтобы быть готовым к защите против страшного врага. Но пока что не стрелял, надеясь, что лошадь сама отстанет.
Драгуны приближались к Ниму. Лепидот еще раз заржал, бросаясь к Ефраиму. Лесничий закричал:
– Прощай, Лепидот, пришло время, вернись в уединение эгоальских лесов – ты вновь найдешь там свободу!
Когда конь услышал голос своего господина, он с яростью бросился в середину отряда и, вздымаясь на дыбы, кинулся на бригадира. Ляроз, жестоко укушенный в левую руку, улучил время и вонзил саблю в горло Лепидота, воскликнув:
– Ко мне товарищи! Изрубите этого дьявола! Ад посылает его – он так же свиреп, как его хозяин.
– Господь дал свою силу тварям земным! – воскликнул Ефраим: – лев умеет избирать свою добычу.
Хотя удар, нанесенный коню Лярозом, был смертелен, Лепидот, взбесившись от боли, опасно ранил еще одного драгуна. Солдату все же пришлось сразить его выстрелом из пистолета.
Когда лесничий увидел, что его верный товарищ упал на колена, потом в судорогах на бок, он наклонил голову с убитым видом, как будто хотел скрыть от солдат две слезы, которые тихо катились по его смуглым щекам.
Вскоре пленники вступили в Ним. Они немедленно были отведены Лярозом в городскую тюрьму.
БАЛ
После совещания в саду францисканцев, по Ниму разнесся слух, что Нантский эдикт восстановлен и что подчинение Кавалье завершало междоусобную войну. Опьянение охватило всех. Народ плясал вокруг огромных праздничных костров, которые горели на площадях. Большая часть домов была разукрашена огнями, на улицах было светло, как днем. Площадь перед ратушей была местом наиболее восторженного выражения всеобщей радости. Здесь веселые звуки барабана и провансальского гудка сопровождали шумные хороводы. Огромные круги вертелись под напевы нескольких народных песен, время от времени прерываемых криками: «Да здравствует король! Да здравствует маршал де Вилляр! Да здравствует мир и союз! Да здравствует Жан Кавалье!»
Потоки света изливались из ратуши, обширные залы которой служили поприщем праздника, наскоро устроенного по приказанию Вилляра. Все дворянство, вся местная буржуазия были приглашены на этот бал, так же как и жители Монпелье и окрестных городов, принадлежавшие к этим двум сословиям и находившиеся тогда в Ниме.
Среди пришлых мещан мэтр Жанэ, капитан гражданского ополчения в Монпелье, его зять и лейтенант Фома Биньоль и его кум, кожевник, были одними из главнейших приглашенных на бал в ратушу. После упорного сопротивления, приводя все священные правила благопристойности, которые не позволяли ему предстать в дорожном платье перед их светлостями, господами маршалами Франции, и благородным обществом, собравшимся в ратуше, продавец духов пожертвовал наконец своей щепетильностью. Он храбро направился к ратуше, не забыв предварительно прочесть продавцу медянки самые строжайшие наставления о том, как себя держать в таком блестящем собрании, особенно настаивая на благоприличии осанки, важнейшей главе «Хорошего тона».
Вилляр с нетерпением ждал прибытия Кавалье, прогуливаясь по одной из зал ратуши.
– Уже девять! – сказал он, глядя на часы. – Согласился ли подчиниться его отряд. Да и сам он, сдержит ли обещание? Это человек, вечно колеблющийся между добрыми и дурными влечениями: если предубеждение, любовь, честолюбие сделали его перебежчиком, в глубине его души все-таки живет сильнейшее влечение к свободе: ведь это – дитя народа. Но нет, нет, за него отвечает любовь! – прибавил маршал, подсмеиваясь. – Табуро сказал мне, что Психея великолепно разыграла свою роль. Бедная девушка, сколько преданности!.. Да, да восстание приходит к концу. Мы немедленно отправим камизаров в Португалию. Ну, а если они заартачатся, во всяком случае, лишенные такой умной головы, как Кавалье, мятежники не продержатся и недели.
В эту минуту слуга доложил маршалу, что Лаланд приехал верхом со своей свитой.
– Слава Тебе, Господи, вот он! – воскликнул маршал, смотря на входившего Кавалье, и прибавил любезно, протягивая ему руку: – Надеюсь, дела с нашими двумя полками подвигаются?
– Мой отряд отказался от всякого соглашения, ваша светлость, – сумрачно сказал Кавалье: – они соглашаются сложить оружие, только если его величество восстановит по всем статьям Нантский эдикт.
Вилляр, сильно раздосадованный, вопросительно посмотрел на Лаланда.
– К несчастью, это правда, г. маршал. Предоставленные себе самим, мятежники повиновались бы голосу своего начальника, но подлый изувер Ефраим, бешеный убийца севенского первосвященника, увлек этих безумцев своим диким красноречием. Он сделал больше: он почти в упор выстрелил в г. Кавалье; и только благодаря роковой случайности пуля попала в вашего адъютанта.
– Блянжи ранен? – воскликнул Вилляр с беспокойством.
– Он убит.
– Убит, убит? – повторил маршал с ужасом и негодованием. – О, это ужасное убийство! Объявить этого гнусного убийцу вне закона, вне перемирия! Объявите повсюду, что я обещаю двести луидоров в награду тому, кто возьмет его в плен! Убийство Блянжи требует громкой мести, ужасной мести! – прибавил маршал, сильно топнув ногой. – Вот что значит снисходить до заключения договора с мятежниками, столь же глупыми, столь же дикими, как дикие звери!
– Ваша светлость! – сказал Кавалье, задетый за живое. – Утром еще я был одним из этих мятежников...
– Вы? Никогда, никогда вы ничем не походили на них, как не походит ловчий на свору, которую он ведет с помощью кнута. Вам походить на эту кучу бродяг и мужиков? Если бы я так думал, я никогда не договорился бы с вами.
– Они решились продолжать войну.
– Пусть они ведут ее теперь, когда вас нет более во главе их! Не пройдет недели, как они сочтут себя счастливыми воспользоваться прощением, которое я предложу им. В конце концов, – прибавил он после минутного раздумья, – я доволен и тем. Я больше, может быть, доволен тем, что вы стали нашим, нашим вполне, без этой свиты, которая впоследствии, наверно, стесняла бы нас. Вам нечего жалеть: мы дадим вам два полка, которые будут стоить этих. Вы будете начальствовать над настоящими солдатами, а не над упрямыми шутами, которые ведут себя с вами запанибрата и дерзко называют братом...
– Которые и ведут себя всегда как братья, ваша светлость, – печально и гордо сказал Кавалье, вспоминая последние знаки привязанности, которые оказали ему его камизары.
Маршал обменялся быстрым взглядом с Лаландом и сказал Кавалье, протягивая ему руку:
– Хорошо, очень хорошо, друг мой! Это чувство достойно уважения, я могу только похвалить вас за это. Но становится поздно, а вы знаете, что я обещал госпоже де Вилляр представить вас ей. Все дворянство, вся буржуазия Нима собрались там, наверху, в галереях ратуши. Все в один голос требуют вашего присутствия. Пойдем, пойдем: насладитесь своим торжеством!
– Но, ваша светлость, – сказал Кавалье, колеблясь, – я не смею...
– Пойдем, пойдем, прекрасный рыцарь, застенчивый и скромный! – воскликнул Вилляр, смеясь.
Он увел юного предводителя, взяв его под руку. Тот последовал за маршалом, полный неописуемого волнения: он не сомневался в том, что Туанон присутствовала на этом празднике. Два дня назад она покинула уже маленький домик в горах Серана, направляясь в Ним.
Толпа хуторян, мещан, приказных и сельских дворян переполняла залы ратуши. Католики и протестанты, казалось, забыли свои распри, чтоб предаться общему веселью, которое вдохновлялось надеждой на то, что они наконец увидят окончание междоусобной войны. Маршалу удалось с большим трудом очистить себе дорогу в кучке любопытных, чтобы добраться до г-жи Вилляр, сидевшей с несколькими важными дамами Нима и Монпелье в пространстве, отведенном на высоком конце галереи для провинциального дворянства.
Среди самых решительных зевак на празднике были мэтр Жанэ и его зять Фома Биньоль. Полные чувства неописуемого восторга, они таращили глаза и казались ошеломленными. Вилляру пришлось слегка дотронуться рукой до плеча продавца духов, чтобы попросить его посторониться. Мэтр Жанэ быстро обернулся и пришел в неописуемый ужас, очутившись нос к носу с маршалом, которому он невежливо преграждал путь. Его положение было тем более отчаянным, что ему недоставало места, чтобы отвесить глубокие поклоны, достойные лица в сане Вилляра, он не мог даже расчистить ему проход в толпе без того, чтобы не подвергнуться опасности невежливо повернуть спину к его светлости, пробираясь вперед. И продавец духов оставался неподвижен перед маршалом, не произнося ни слова.
– Не позволите ли мне пройти, сударь? – сказал маршал.
Мэтр Жанэ побагровел, язык его стал заплетаться и он ответил, не сходя с места:
– Ваша светлость, я слишком хорошо знаю свой долг, чтобы позволить себе пройти вперед. Но я вынужден буду совершить эту чудовищную невежливость: я не могу отодвинуться ни влево, ни вправо.
– Прошу вас, не будем церемониться, – сказал Вилляр, улыбаясь. – Идите вперед, я последую за вами.
Но продавца духов осенила блистательная мысль. Повернув голову к Фоме Биньолю, с которым он стоял спина к спине, он тихо сказал ему:
– Мой зять и лейтенант, идите вперед, наклонив голову, пробирайтесь сквозь толпу. Работайте лбом и плечами, коленями и локтями, руками и ногами. А если, черт их подери, они не посторонятся, выньте иголку из вашей шляпной пряжки и колите упрямцев в спину. Я последую за вами, пятясь, чтобы сохранить скромную и христианскую осанку по отношению к его светлости.
Неизвестно, прибегал ли Биньоль к крайнему средству, указанному тестем, только после неслыханных усилий, ему удалось открыть нечто вроде прохода в плотной толпе. И мэтр Жанэ с каждым шагом пятился задом и отвешивал маршалу глубокий поклон, следуя дословно предписанию «Трактата о вежливости». При этом он повторял:
– Простите ваша светлость, что я не удаляюсь по крайней мере на два шага, как того требует христианская благопристойность, «дабы тот, кому кланяются, не ощущал дыхания кланяющегося». Но ваша светлость, примите во внимание мое отчаянное положение.
– Полноте, мой милый капитан! – смеясь, сказал Вилляр. – Невозможно отступать более храбро, чем вы это делаете.
Между тем Кавалье всюду искал глазами Туанон. Его сердце сжималось: нигде ее не было. Несчастный, твердо веря в данное ею слово принадлежать ему, почти обвинял ее за то, что она не была первой, чтобы доказать ему этой поспешностью свою готовность сдержать священное обещание. В своей застенчивости он не смел ни у кого спросить, была ли на галерее графиня де Нерваль? Между тем взгляды толпы с жадным любопытством устремлены были на молодого севенца. Его юношеское лицо и застенчивые движения имели так мало общего с представлением большинства о грозном предводителе мятежников, что, бегло осмотрев его, все равнодушно или пренебрежительно отворачивались. Сам же Кавалье, довольно равнодушный к возбуждаемому им любопытству, думал только о надежде встретить Туанон среди дам, окружавших госпожу Вилляр. Госпожа Вилляр в полном блеске своей роскошной красоты казалась величественной и холодной. Она видела в Жане лишь возмутившегося мужика, предводителя диких фанатиков, восстание которых тем более разгневало ее, что, не случись этих серьезных событий, маршал не приехал бы в Лангедок, где она смертельно скучала.
Нечто вроде золоченой перегородки отделяло верхний конец галереи ратуши от остальной ее части. У этой перегородки останавливалась толпа, сквозь которую с таким трудом пробрались, наконец, Вилляр и Кавалье. С полсотни женщин, блестяще разодетых и сидевших за этой оградой, образовали нечто вроде полукруга, среди которого находилась жена маршала. Вилляр, взяв его под руку, сказал ему тихонько:
– Ну, ну, милый мой, дерзайте встретить взгляды всех этих прекрасных глаз, рассматривающих вас: пусть они, черт возьми, опустятся, в свою очередь! Посмотрите на этих любопытных красавиц, как вы смотрите на врага. Клянусь вам, что не один тайный взор, не одна нежная улыбка поблагодарят вас за вашу смелость.
При этих благосклонных словах маршала, севенец поднял голову. Но его странная застенчивость показалась всем настолько смешною, что некоторые дамы повернулись к мужчинам, болтавшим с ними, с насмешкой указывая им на Кавалье; они с трудом удерживались от разбиравшего их смеха, прикрываясь веерами. Стыд и слабость человеческая! До той поры Кавалье оставался почти не чувствительным к укорам своей совести, но эта пренебрежительная насмешка людей, которых он не знал, которых он, без сомнения, никогда больше не должен был видеть, пробудила в его душе самое горестное раскаяние. В первый раз он проклял, возненавидел гордость, всегда управлявшую им. В первый раз он проклинал свои честолюбивые стремления достичь положения, при котором, оказывалось, он всегда будет чувствовать себя не в своей тарелке, благодаря своему грубому воспитанию, несмотря на счастливые случайности, которые служили его высокомерию. Сравнивая свою смешную неловкость, свою плохую одежду с изяществом и вызывающей непринужденностью людей, которые составляли этот блестящий кружок, он почувствовал, что в нем живее, чем когда-либо, пробуждалась, ненависть к партии, с которой он так славно боролся, а теперь подчинился ей.
– О! – говорил он себе с тайным бешенством. – Не краска стыда бросалась мне в лицо, когда при Тревьесе я опрокидывал солдат этого маршала Франции, за которым теперь иду, как преступник с потупленным взором! Эти заносчивые господа, эти женщины с их презрением! Им в голову не пришло бы высмеять мое лицо и мои движения, если бы я вошел сюда со шпагой в одной руке и факелом – в другой, во главе своих камизаров! Будь я проклят! Что я могу теперь? Я должен все вынести от этих людей, которые вчера еще дрожали при звуке моего имени. А она, та, для которой я изменил своим братьям, где она? Может быть закрывшись веером, и она также смеется надо мной! Но нет, нет! Я благодарен ей за то, что она осталась в стороне: голос ее сердца, без сомнения, предупредил ее обо всем, что мне придется вынести при этом представлении.
Потом странное ощущение, похожее на сон, охватило его. Окружающие предметы олицетворяли, так сказать, те мысли, которые внушали ему угрызения совести. Толпа мещан и ремесленников, теснившихся в галерее вне ограды, около которой стоял он неподвижно, вертя шляпу в руках, – представлялась ему народом, из недр которого он вышел.
Пространство, отделявшее его от блестящего дворянства, сидевшего вокруг жены маршала, было тем нравственным отчуждением, которое он должен был преодолеть, чтобы дойти до своей честолюбивой цели. Наконец, оскорбительные и высокомерные взгляды важных особ этого аристократического собрания предупреждали его о презрении, с каким его должны были принять в свете, где он всегда будет не на своем месте.
В то время как эти мысли чередовались в уме Кавалье гораздо быстрее, чем это можно описать, его замешательство становилось все более и более смешным. Вилляр тихо сказал ему:
– Ну же, смелей! Подумайте, что это – ваше вступление в свет и что будущность зависит от того, каким образом появитесь вы в нем в первый раз. Ну, черт возьми! Подымите голову, смотрите молодцом и покажитесь, каков вы есть на самом деле!
Эти слова немного ободрили севенца. Он сделал страшное усилие над собой, оставил перегородку и направился вперед по паркету, рядом с маршалом, который дружески протянул ему руку, чтобы подвести его к госпоже Вилляр. Вдруг она, вероятно, выведенная из терпения медлительностью этого представления, которое было ей очень неприятно, обратилась к севенцу с конца своего отделения. Громко, высокомерным тоном, с самым пренебрежительным движением головы она сказала ему:
– Но подойдите же, г. Кавалье! Знаете, вы чересчур заставляете себя ждать.
Эти слова раздались среди глубокого молчания, которое хранили зрители-буржуа, столпившиеся у перегородки: они на минуту прекратили перешептывание дворян. Окончательно растерявшийся Кавалье двинулся порывисто, поскользнулся на налощенном паркете, запутался в своих шпорах и чуть не упал, увлекая за собой маршала, который, к счастью, удержал его.
Этот пустой случай вызвал взрывы хохота среди некоторых мужчин и женщин в кружке, тем более неумеренного, что его долго сдерживали. Сама госпожа Вилляр не могла удержаться, чтобы не разделить всеобщей веселости. Чаша переполнилась. Кавалье, бледный от бешенства, резко выпустил руку маршала, гордо поднял голову и, с горящими от гнева глазами, запальчиво топнул ногой и воскликнул, дерзко глядя на смеющихся:
– Г. маршал может сказать вам, господа дворяне, что в день битвы при Тревьесе я шел твердо и прямо. Здесь я поскользнулся... Я не поскользнусь в другом месте: если хотите, я докажу вам это!
При этих словах, произнесенных со всей силой оскорбленного достоинства, осанка и лицо Кавалье были настолько же горды и смелы, насколько прежде доходили до смешной растерянности.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52
Драгуны приближались к Ниму. Лепидот еще раз заржал, бросаясь к Ефраиму. Лесничий закричал:
– Прощай, Лепидот, пришло время, вернись в уединение эгоальских лесов – ты вновь найдешь там свободу!
Когда конь услышал голос своего господина, он с яростью бросился в середину отряда и, вздымаясь на дыбы, кинулся на бригадира. Ляроз, жестоко укушенный в левую руку, улучил время и вонзил саблю в горло Лепидота, воскликнув:
– Ко мне товарищи! Изрубите этого дьявола! Ад посылает его – он так же свиреп, как его хозяин.
– Господь дал свою силу тварям земным! – воскликнул Ефраим: – лев умеет избирать свою добычу.
Хотя удар, нанесенный коню Лярозом, был смертелен, Лепидот, взбесившись от боли, опасно ранил еще одного драгуна. Солдату все же пришлось сразить его выстрелом из пистолета.
Когда лесничий увидел, что его верный товарищ упал на колена, потом в судорогах на бок, он наклонил голову с убитым видом, как будто хотел скрыть от солдат две слезы, которые тихо катились по его смуглым щекам.
Вскоре пленники вступили в Ним. Они немедленно были отведены Лярозом в городскую тюрьму.
БАЛ
После совещания в саду францисканцев, по Ниму разнесся слух, что Нантский эдикт восстановлен и что подчинение Кавалье завершало междоусобную войну. Опьянение охватило всех. Народ плясал вокруг огромных праздничных костров, которые горели на площадях. Большая часть домов была разукрашена огнями, на улицах было светло, как днем. Площадь перед ратушей была местом наиболее восторженного выражения всеобщей радости. Здесь веселые звуки барабана и провансальского гудка сопровождали шумные хороводы. Огромные круги вертелись под напевы нескольких народных песен, время от времени прерываемых криками: «Да здравствует король! Да здравствует маршал де Вилляр! Да здравствует мир и союз! Да здравствует Жан Кавалье!»
Потоки света изливались из ратуши, обширные залы которой служили поприщем праздника, наскоро устроенного по приказанию Вилляра. Все дворянство, вся местная буржуазия были приглашены на этот бал, так же как и жители Монпелье и окрестных городов, принадлежавшие к этим двум сословиям и находившиеся тогда в Ниме.
Среди пришлых мещан мэтр Жанэ, капитан гражданского ополчения в Монпелье, его зять и лейтенант Фома Биньоль и его кум, кожевник, были одними из главнейших приглашенных на бал в ратушу. После упорного сопротивления, приводя все священные правила благопристойности, которые не позволяли ему предстать в дорожном платье перед их светлостями, господами маршалами Франции, и благородным обществом, собравшимся в ратуше, продавец духов пожертвовал наконец своей щепетильностью. Он храбро направился к ратуше, не забыв предварительно прочесть продавцу медянки самые строжайшие наставления о том, как себя держать в таком блестящем собрании, особенно настаивая на благоприличии осанки, важнейшей главе «Хорошего тона».
Вилляр с нетерпением ждал прибытия Кавалье, прогуливаясь по одной из зал ратуши.
– Уже девять! – сказал он, глядя на часы. – Согласился ли подчиниться его отряд. Да и сам он, сдержит ли обещание? Это человек, вечно колеблющийся между добрыми и дурными влечениями: если предубеждение, любовь, честолюбие сделали его перебежчиком, в глубине его души все-таки живет сильнейшее влечение к свободе: ведь это – дитя народа. Но нет, нет, за него отвечает любовь! – прибавил маршал, подсмеиваясь. – Табуро сказал мне, что Психея великолепно разыграла свою роль. Бедная девушка, сколько преданности!.. Да, да восстание приходит к концу. Мы немедленно отправим камизаров в Португалию. Ну, а если они заартачатся, во всяком случае, лишенные такой умной головы, как Кавалье, мятежники не продержатся и недели.
В эту минуту слуга доложил маршалу, что Лаланд приехал верхом со своей свитой.
– Слава Тебе, Господи, вот он! – воскликнул маршал, смотря на входившего Кавалье, и прибавил любезно, протягивая ему руку: – Надеюсь, дела с нашими двумя полками подвигаются?
– Мой отряд отказался от всякого соглашения, ваша светлость, – сумрачно сказал Кавалье: – они соглашаются сложить оружие, только если его величество восстановит по всем статьям Нантский эдикт.
Вилляр, сильно раздосадованный, вопросительно посмотрел на Лаланда.
– К несчастью, это правда, г. маршал. Предоставленные себе самим, мятежники повиновались бы голосу своего начальника, но подлый изувер Ефраим, бешеный убийца севенского первосвященника, увлек этих безумцев своим диким красноречием. Он сделал больше: он почти в упор выстрелил в г. Кавалье; и только благодаря роковой случайности пуля попала в вашего адъютанта.
– Блянжи ранен? – воскликнул Вилляр с беспокойством.
– Он убит.
– Убит, убит? – повторил маршал с ужасом и негодованием. – О, это ужасное убийство! Объявить этого гнусного убийцу вне закона, вне перемирия! Объявите повсюду, что я обещаю двести луидоров в награду тому, кто возьмет его в плен! Убийство Блянжи требует громкой мести, ужасной мести! – прибавил маршал, сильно топнув ногой. – Вот что значит снисходить до заключения договора с мятежниками, столь же глупыми, столь же дикими, как дикие звери!
– Ваша светлость! – сказал Кавалье, задетый за живое. – Утром еще я был одним из этих мятежников...
– Вы? Никогда, никогда вы ничем не походили на них, как не походит ловчий на свору, которую он ведет с помощью кнута. Вам походить на эту кучу бродяг и мужиков? Если бы я так думал, я никогда не договорился бы с вами.
– Они решились продолжать войну.
– Пусть они ведут ее теперь, когда вас нет более во главе их! Не пройдет недели, как они сочтут себя счастливыми воспользоваться прощением, которое я предложу им. В конце концов, – прибавил он после минутного раздумья, – я доволен и тем. Я больше, может быть, доволен тем, что вы стали нашим, нашим вполне, без этой свиты, которая впоследствии, наверно, стесняла бы нас. Вам нечего жалеть: мы дадим вам два полка, которые будут стоить этих. Вы будете начальствовать над настоящими солдатами, а не над упрямыми шутами, которые ведут себя с вами запанибрата и дерзко называют братом...
– Которые и ведут себя всегда как братья, ваша светлость, – печально и гордо сказал Кавалье, вспоминая последние знаки привязанности, которые оказали ему его камизары.
Маршал обменялся быстрым взглядом с Лаландом и сказал Кавалье, протягивая ему руку:
– Хорошо, очень хорошо, друг мой! Это чувство достойно уважения, я могу только похвалить вас за это. Но становится поздно, а вы знаете, что я обещал госпоже де Вилляр представить вас ей. Все дворянство, вся буржуазия Нима собрались там, наверху, в галереях ратуши. Все в один голос требуют вашего присутствия. Пойдем, пойдем: насладитесь своим торжеством!
– Но, ваша светлость, – сказал Кавалье, колеблясь, – я не смею...
– Пойдем, пойдем, прекрасный рыцарь, застенчивый и скромный! – воскликнул Вилляр, смеясь.
Он увел юного предводителя, взяв его под руку. Тот последовал за маршалом, полный неописуемого волнения: он не сомневался в том, что Туанон присутствовала на этом празднике. Два дня назад она покинула уже маленький домик в горах Серана, направляясь в Ним.
Толпа хуторян, мещан, приказных и сельских дворян переполняла залы ратуши. Католики и протестанты, казалось, забыли свои распри, чтоб предаться общему веселью, которое вдохновлялось надеждой на то, что они наконец увидят окончание междоусобной войны. Маршалу удалось с большим трудом очистить себе дорогу в кучке любопытных, чтобы добраться до г-жи Вилляр, сидевшей с несколькими важными дамами Нима и Монпелье в пространстве, отведенном на высоком конце галереи для провинциального дворянства.
Среди самых решительных зевак на празднике были мэтр Жанэ и его зять Фома Биньоль. Полные чувства неописуемого восторга, они таращили глаза и казались ошеломленными. Вилляру пришлось слегка дотронуться рукой до плеча продавца духов, чтобы попросить его посторониться. Мэтр Жанэ быстро обернулся и пришел в неописуемый ужас, очутившись нос к носу с маршалом, которому он невежливо преграждал путь. Его положение было тем более отчаянным, что ему недоставало места, чтобы отвесить глубокие поклоны, достойные лица в сане Вилляра, он не мог даже расчистить ему проход в толпе без того, чтобы не подвергнуться опасности невежливо повернуть спину к его светлости, пробираясь вперед. И продавец духов оставался неподвижен перед маршалом, не произнося ни слова.
– Не позволите ли мне пройти, сударь? – сказал маршал.
Мэтр Жанэ побагровел, язык его стал заплетаться и он ответил, не сходя с места:
– Ваша светлость, я слишком хорошо знаю свой долг, чтобы позволить себе пройти вперед. Но я вынужден буду совершить эту чудовищную невежливость: я не могу отодвинуться ни влево, ни вправо.
– Прошу вас, не будем церемониться, – сказал Вилляр, улыбаясь. – Идите вперед, я последую за вами.
Но продавца духов осенила блистательная мысль. Повернув голову к Фоме Биньолю, с которым он стоял спина к спине, он тихо сказал ему:
– Мой зять и лейтенант, идите вперед, наклонив голову, пробирайтесь сквозь толпу. Работайте лбом и плечами, коленями и локтями, руками и ногами. А если, черт их подери, они не посторонятся, выньте иголку из вашей шляпной пряжки и колите упрямцев в спину. Я последую за вами, пятясь, чтобы сохранить скромную и христианскую осанку по отношению к его светлости.
Неизвестно, прибегал ли Биньоль к крайнему средству, указанному тестем, только после неслыханных усилий, ему удалось открыть нечто вроде прохода в плотной толпе. И мэтр Жанэ с каждым шагом пятился задом и отвешивал маршалу глубокий поклон, следуя дословно предписанию «Трактата о вежливости». При этом он повторял:
– Простите ваша светлость, что я не удаляюсь по крайней мере на два шага, как того требует христианская благопристойность, «дабы тот, кому кланяются, не ощущал дыхания кланяющегося». Но ваша светлость, примите во внимание мое отчаянное положение.
– Полноте, мой милый капитан! – смеясь, сказал Вилляр. – Невозможно отступать более храбро, чем вы это делаете.
Между тем Кавалье всюду искал глазами Туанон. Его сердце сжималось: нигде ее не было. Несчастный, твердо веря в данное ею слово принадлежать ему, почти обвинял ее за то, что она не была первой, чтобы доказать ему этой поспешностью свою готовность сдержать священное обещание. В своей застенчивости он не смел ни у кого спросить, была ли на галерее графиня де Нерваль? Между тем взгляды толпы с жадным любопытством устремлены были на молодого севенца. Его юношеское лицо и застенчивые движения имели так мало общего с представлением большинства о грозном предводителе мятежников, что, бегло осмотрев его, все равнодушно или пренебрежительно отворачивались. Сам же Кавалье, довольно равнодушный к возбуждаемому им любопытству, думал только о надежде встретить Туанон среди дам, окружавших госпожу Вилляр. Госпожа Вилляр в полном блеске своей роскошной красоты казалась величественной и холодной. Она видела в Жане лишь возмутившегося мужика, предводителя диких фанатиков, восстание которых тем более разгневало ее, что, не случись этих серьезных событий, маршал не приехал бы в Лангедок, где она смертельно скучала.
Нечто вроде золоченой перегородки отделяло верхний конец галереи ратуши от остальной ее части. У этой перегородки останавливалась толпа, сквозь которую с таким трудом пробрались, наконец, Вилляр и Кавалье. С полсотни женщин, блестяще разодетых и сидевших за этой оградой, образовали нечто вроде полукруга, среди которого находилась жена маршала. Вилляр, взяв его под руку, сказал ему тихонько:
– Ну, ну, милый мой, дерзайте встретить взгляды всех этих прекрасных глаз, рассматривающих вас: пусть они, черт возьми, опустятся, в свою очередь! Посмотрите на этих любопытных красавиц, как вы смотрите на врага. Клянусь вам, что не один тайный взор, не одна нежная улыбка поблагодарят вас за вашу смелость.
При этих благосклонных словах маршала, севенец поднял голову. Но его странная застенчивость показалась всем настолько смешною, что некоторые дамы повернулись к мужчинам, болтавшим с ними, с насмешкой указывая им на Кавалье; они с трудом удерживались от разбиравшего их смеха, прикрываясь веерами. Стыд и слабость человеческая! До той поры Кавалье оставался почти не чувствительным к укорам своей совести, но эта пренебрежительная насмешка людей, которых он не знал, которых он, без сомнения, никогда больше не должен был видеть, пробудила в его душе самое горестное раскаяние. В первый раз он проклял, возненавидел гордость, всегда управлявшую им. В первый раз он проклинал свои честолюбивые стремления достичь положения, при котором, оказывалось, он всегда будет чувствовать себя не в своей тарелке, благодаря своему грубому воспитанию, несмотря на счастливые случайности, которые служили его высокомерию. Сравнивая свою смешную неловкость, свою плохую одежду с изяществом и вызывающей непринужденностью людей, которые составляли этот блестящий кружок, он почувствовал, что в нем живее, чем когда-либо, пробуждалась, ненависть к партии, с которой он так славно боролся, а теперь подчинился ей.
– О! – говорил он себе с тайным бешенством. – Не краска стыда бросалась мне в лицо, когда при Тревьесе я опрокидывал солдат этого маршала Франции, за которым теперь иду, как преступник с потупленным взором! Эти заносчивые господа, эти женщины с их презрением! Им в голову не пришло бы высмеять мое лицо и мои движения, если бы я вошел сюда со шпагой в одной руке и факелом – в другой, во главе своих камизаров! Будь я проклят! Что я могу теперь? Я должен все вынести от этих людей, которые вчера еще дрожали при звуке моего имени. А она, та, для которой я изменил своим братьям, где она? Может быть закрывшись веером, и она также смеется надо мной! Но нет, нет! Я благодарен ей за то, что она осталась в стороне: голос ее сердца, без сомнения, предупредил ее обо всем, что мне придется вынести при этом представлении.
Потом странное ощущение, похожее на сон, охватило его. Окружающие предметы олицетворяли, так сказать, те мысли, которые внушали ему угрызения совести. Толпа мещан и ремесленников, теснившихся в галерее вне ограды, около которой стоял он неподвижно, вертя шляпу в руках, – представлялась ему народом, из недр которого он вышел.
Пространство, отделявшее его от блестящего дворянства, сидевшего вокруг жены маршала, было тем нравственным отчуждением, которое он должен был преодолеть, чтобы дойти до своей честолюбивой цели. Наконец, оскорбительные и высокомерные взгляды важных особ этого аристократического собрания предупреждали его о презрении, с каким его должны были принять в свете, где он всегда будет не на своем месте.
В то время как эти мысли чередовались в уме Кавалье гораздо быстрее, чем это можно описать, его замешательство становилось все более и более смешным. Вилляр тихо сказал ему:
– Ну же, смелей! Подумайте, что это – ваше вступление в свет и что будущность зависит от того, каким образом появитесь вы в нем в первый раз. Ну, черт возьми! Подымите голову, смотрите молодцом и покажитесь, каков вы есть на самом деле!
Эти слова немного ободрили севенца. Он сделал страшное усилие над собой, оставил перегородку и направился вперед по паркету, рядом с маршалом, который дружески протянул ему руку, чтобы подвести его к госпоже Вилляр. Вдруг она, вероятно, выведенная из терпения медлительностью этого представления, которое было ей очень неприятно, обратилась к севенцу с конца своего отделения. Громко, высокомерным тоном, с самым пренебрежительным движением головы она сказала ему:
– Но подойдите же, г. Кавалье! Знаете, вы чересчур заставляете себя ждать.
Эти слова раздались среди глубокого молчания, которое хранили зрители-буржуа, столпившиеся у перегородки: они на минуту прекратили перешептывание дворян. Окончательно растерявшийся Кавалье двинулся порывисто, поскользнулся на налощенном паркете, запутался в своих шпорах и чуть не упал, увлекая за собой маршала, который, к счастью, удержал его.
Этот пустой случай вызвал взрывы хохота среди некоторых мужчин и женщин в кружке, тем более неумеренного, что его долго сдерживали. Сама госпожа Вилляр не могла удержаться, чтобы не разделить всеобщей веселости. Чаша переполнилась. Кавалье, бледный от бешенства, резко выпустил руку маршала, гордо поднял голову и, с горящими от гнева глазами, запальчиво топнул ногой и воскликнул, дерзко глядя на смеющихся:
– Г. маршал может сказать вам, господа дворяне, что в день битвы при Тревьесе я шел твердо и прямо. Здесь я поскользнулся... Я не поскользнусь в другом месте: если хотите, я докажу вам это!
При этих словах, произнесенных со всей силой оскорбленного достоинства, осанка и лицо Кавалье были настолько же горды и смелы, насколько прежде доходили до смешной растерянности.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52