Знатно завертывает! – сказал Савелий, входя в избу и потирая ладонями, напоминавшими корку старых древесных пней. – Коли так денька два постоит, пожалуй, что и река станет… Эк, нажарили! – промолвил он, повертывая за перегородку, – словно в бане, право, в бане!.. Только что вот дух другой: пирогами попахивает!.. Ну, сношенька наша любезная (до рожденья внучка он всегда называл ее просто Марьей и вообще не выказывал ей большой нежности), не знаю, что мне делать с нашими молодцами: о сю пору не видать! А давно бы пора, кажется…
– Приедут, батюшка, – слабым голосом отозвалась Марья.
– Вот есть об чем умом раскидывать! – бойко вмещалась Палагея, гремя в то же время ухватом, – один не нашел, должно быть, хозяев. Пришел: «Дома?» – спрашивает. «Ушел», – говорят; он его дожидаться сел, либо искать пошел… Другой в кабаке сидит; может, народу много – он и дожидает, пока других не отпустит целовальник; знамо: парень малый, больших не перекричит; тот и после пришел, да первый взял…
– Ну нет, не таковский! Шустер, у-у-у шустер! – перебил старик, грозя пальцем на какой-то воображаемый предмет, – небось, в обиду себя не даст, даром невеличек!.. Не об этом я совсем думаю; думаю: парнишка-то востер оченно, не напроказил бы там… Ну, да вот приедет, спросим, спросим… – добавил он, как бы заминая речь и подходя к постели родильницы. – Ну, сно-шенька любезная, как можется, а?
– Ничего, батюшка, бог милостив…
– Все ты меня… к примеру, меня не слушаешь!.. Вот что…
– В чем же, батюшка?
– А хошь бы в том… оченно уж много труда принимаешь… ей-богу! На первых-то порах так не годится… Ведь вот нарочно качку сделал для малого. Нет, все подле себя его содержишь, все с ним возишься; ну, помилуй бог, еще заснешь как-нибудь… Долго ли до беды!
– И-и, касатик, – перебила Палагея, – Христос с тобою! Господь милостив, до греха такого не допустит!
– Нет, бывает! Бывает! – подхватил Савелий тоном убеждения. – Ведь вот случилось же: выселовская Марфа заспала ребенка-то!.. Коли не это, все равно другой случай может выйти: заснет она, подберутся как-нибудь котята, лицо младенцу, Христос с ним! исцарапают… Ну, что хорошего! Вас, баб, не вразумишь никак! Ведь вот нарочно качку сделал, нарочно повесил подле кровати: заплакал младенец – протяни только руку, либо, коли не осилишь, Палагея подаст… Опять же теперь другое рассуждение: разве ему не покойнее лежать в люльке, чем на кровати?.. Он, вестимо, не скажет, а уж это всякий видит, что в люльке покойнее! Нарочно для спокою и сделана…
Старик нагнулся к младенцу.
– Агу, батюшка, агу! – произнес он, потряхивая сединами и комически как-то сморщиваясь. – Слышь, сношенька… дай-ка, право… дай положу его в люлечку… Ну, что он тут? Кормила ты его?
– Кормила, батюшка…
– Ну и ладно!.. Подь, касатик, подь! – говорил старик, подымая ребенка, между тем как обе женщины молча на него смотрели.
Ребенок был красен, как только что испеченный рак, и представлял пока кусок мяса, окутанный в белые пеленки: ничего не было хорошего; при всем том, морщины Савелия сладко как-то раздвинулись, лицо ухмылялось, и в глазах заиграло такое чувство радости, какого не испытывал он даже тогда, когда удачно запрудил первый раз мельницу, когда пущена она была в ход, когда дешево купил он жернова свои… Поди ж ты, суди после этого, как устроена душа человеческая, и на чем основываются иногда его радости!
Подержав ребенка на руках своих с таким видом, как бы мысленно прикидывая, сколько в нем весу, старик бережно уложил его в люльку.
– Ну, как же не покойнее? – самодовольно воскликнул он, отступая на шаг. – Как же не покойнее?.. Вишь: словно в лодочке… Эвна! – прибавил он, приводя слегка в движение люльку, – эвна! Эвна как!..
– Ах ты затейщик! Затейщик! – говорила между тем старая Палагея, подпираясь локтем в конец ухвата и покачивая головою, – право, затейщик!..
Во время последних этих объяснений послышался шум приближающейся тележки; но Савелий громко разговаривал, Палагея гремела ухватом, внимание снохи поглощалось ребенком и болтовнёю свекра; так что никто не приметил шума извне, пока наконец телега не подъехала почти к самым воротам.
– А вот и Гришутка! – сказал старик.
В эту минуту со двора раздались такие отчаянные крики и вопли, что ноги присутствующих на секунду приросли к земле. Савелий опрометью кинулся из избы. Петр держал лошадь под уздцы и печально вводил ее на двор; в телеге рядом с Гришуткой сидел человек с худощавым, но багровым и рябым лицом, в высокой бараньей шапке и синем тулупе, плотно перехваченном ремнем.
Савелий узнал в нем кордонного, отставного солдата, охранявшего границу соседней губернии против контрабандного провоза вина. Сердце старика так и екнуло. Кордонный держал за ворот Гришку, который ревел во весь голос и приговаривал, горько всхлипывая:
– Ей-богу, не знал!.. Отпусти!.. Золотой, отпусти!.. Батюшка, не знал!.. Золотой, не знал!..
Лицо Гришутки распухло от слез; они текли ручьями из полузажмуренных глаз и капали в рот, разевавшийся непомерно, должно быть, от избытка давивших его вздохов и рыданий. Шествие закрывал помолец, остававшийся домалывать последний воз; то был маленький черномазый мужичок, очень прыткого, суетливого вида; он, впрочем, как только увидел Савелия, выскочил вперед, замахал руками и, страшно вытаращив глаза, крикнул надрывающимся от усердия голосом:
– С вином попался!.. Схватили!.. Взяли! С вином взяли!..
– С вином попался!.. – печально повторил Петр.
– Как?.. Ах ты, господи! – произнес Савелий, останавливаясь в недоумении.
Шум в сенях и голос Палагеи заставили его обернуться. Марья рвалась вперед на крылечко, так что Палагея едва могла удержать ее; лицо молодой женщины было бледно, и вся она тряслась от головы до ног; увидя маленького своего брата в руках незнакомца, она вскрикнула и покачнулась.
– Куда! Не пускай ее… Петр, держи!.. Ах ты, творец милосердный! Уведите ее скорее!.. – воскликнул Савелий.
Петр бросился к жене и с помощью Палагеи увел ее в избу. В это время кордонный соскочил с тележки.
– Ты здесь хозяин? Ты за вином посылал? – спросил он, обращаясь к старику, который не мог прийти в себя.
– Я, батюшка…
– С вином поймали!.. Эко дело! Ах! Схватили! Взяли! – спешил пояснить черномазый мужичок, снова пуская в ход глаза и руки.
– Точно, батюшка, поймали! – сказал Петр, появляясь на крыльце и быстро спускаясь на двор.
Савелий ударил себя ладонями по полам полушубка и с сокрушенным видом замотал головою.
– Дядюшка… не знал я… Не знал, дядюшка!.. – рыдая, заговорил Гришутка. – Микулинские мельники научили… Сказали: тот кабак ближе…
– Кто ж за вином-то посылал? Ты, что ли? – повторил опять кордонный, дерзко поглядывая на Савелия.
– Мы посылали! – отвечал Петр, потому что отец мотал только головою и бил себя ладонями по полушубку.
– А вы кто такой? – спросил кордонный Петра.
– Я сын его… Я, батюшка, – подхватил Петр, – встрелся я с ними, как они уж к нашим воротам подъехали…
– Сейчас только встрелся! – вмешался опять маленький помолец, – подъехали, – он тут! Смотрю: и я подошел! Эко дело!..
– Об этом после расскажешь, – перебил кордонный. – За вином посылал вот он, – стало, он и ответит… Эки разбойники! – присовокупил он, разгорячась, – свой кабак под рукою… нет, в другой посылать надо!..
– Не знал я ничего!.. На мельнице научили… – промолвил Гришутка, истекая слезами.
– Молчи! – сказал Петр.
Мальчик приложил ладонь ко рту, прислонился лбом к тележке и заревел громче прежнего.
– Да что же это, батюшка… Как же так? – сказал Савелий, нетерпеливо махая рукою в ответ помольцу, который мигал, дергал его за рукав и делал таинственные какие-то знаки.
– С вином попался, – и все тут! – возразил кордонный. – Попался в селе у нас, как только из кабака выехал; вино у нашего старосты осталось, там и печать к бочонку приложили.
– Печать приложили! Припечатали!.. – отчаянно возопил Гришутка.
– Плохо дело! – крикнул помолец, приходя весь в движение. – Затаскают, дедушка, затаскают!.. Лопни глаза – затаскают!..
– А то как же, так, что ли, сойдет? – перебил кордонный. – Известно, проучат! Будешь знать, как в чужую губернию за вином ездить! Сказано: не смей, не приказано! Нет, повадились, окаянные! Нонче поверенного ждем; ему передадут, примерно, все расскажут… Завтра же в суд представят…
До настоящей минуты Савелий бил только руками по полушубку и мотал головою с видом человека, поставленного в самое затруднительное положение; при слове «суд» он поднял голову, и в смущенных чертах его заиграла вдруг краска; даже шея его покраснела. Слово «суд» подействовало также, казалось, и на Гришутку; между тем как шли последние объяснения, он стоял с разинутым ртом, в который продолжали капать слезы; теперь он снова припал опять лбом к тележке и снова наполнил двор отчаянными рыданиями. Петр переминался на месте и не сводил глаз с отца.
– Вот беду-то накликали! Вот греха-то не чаяли! – произнес наконец старик, оглядывая присутствующих.
Он еще хотел что-то прибавить, но вдруг переменил намерение и быстрыми шагами пошел к маленькой калитке, выходившей к ручью.
– Послушай, добрый человек!.. Эй, слышь! – сказал он останавливаясь в калитке и кивая кордонному, – подь, брат, сюда… На два словечка!..
Багровое лицо кордонного приняло озабоченный вид; он направился к калитке, показывая, что делал это неохотно, – так, только из снисхождения.
– Послушай, добрый человек, – заговорил Савелий, отводя его к пруду, – слышь, – промолвил он, пожимая губами, – слышь! Нельзя ли как… а?
– Это насчет чего? – спросил тот более смягченным тоном и как бы стараясь взять в толк слова собеседника.
– Сделай такую милость, – упрашивал старик. – Сколько живу на свете, греха такого не было. Главная причина, мальчик попался! Через него все вышло… Ослобони как-нибудь… а? Слышь, добрый человек!..
– Теперь нельзя, никаким, то есть, манером… Печать приложили! К тому, дело было при свидетелях… никак нельзя…
– Сделай милость, – продолжал старик, неудовольствуясь на этот раз умолять голосом, но пуская еще в ход пантомиму и убедительно разводя руками, которые дрожали.
Серые, плутоватые глаза кордонного устремились к амбару, за которым слышались голоса Петра и помольца; после этого он отступил еще несколько шагов от калитки.
– Слышь, добрый человек! – подхватил ободренный Савелий, – возьми с меня за хлопоты…, только нельзя ли как дело-то это… к примеру… Нельзя ли как ослобонить… право!..
Кордонный поправил баранью свою шапку, почесал переносицу указательным пальцем и на секунду задумался.
– Двадцать целковых дашь? – спросил он, понижая голос.
Савелия так огорошило, что он открыл только рот и откинулся назад.
– Меньше нельзя! – спокойно убедительным тоном подхватил кордонный. – Рассуди: надо теперича дать старосте в селе, дать надо мужикам, которые были в свидетелях, надо также целовальнику дать; не дашь – обо всем поверенному расскажут, – уж это беспременно, сам знаешь: народ нынче какой!.. Ну, и сосчитай: много ли сойдет мне из двадцати целковых?.. Узнает поверенный – я через это пропасть должен! Наше дело такое: мы, братец, затем к должности приставлены; как, скажут, ты с вином поймал, утаил от конторы, и с мужика взял!.. Я через это подлецом должен остаться перед начальством! Из того хлопочешь, чтоб было из чего…
– Двадцать целковых за ведро вина! – вымолвил старик, снова вспыхнув до самой шеи,
– Послушай, дядя, – миролюбиво сказал кордонный, – ты не кричи, – не хорошо! Мы не к тому пришли сюда; говорил: помириться хочешь,, так ты и делай, а то, что кричать-то не годится. По душе говорю, право, больше отдашь, коли в суд представят: за вино одно возьмут с тебя втрое; так по закону отдашь за вино Двенадцать целковых! Да в суде еще сколько рассоришь…
Старик слушал и смотрел в землю; теперь, более чем когда-нибудь, был он, казалось, подавлен происшедшим с ним случаем.
– Эко дело! Эка напасть! – повторял он, чмокая губами, качая головой и безнадежно разводя руками. – Батюшка, – неожиданно произнес Петр, появляясь в калитке, – поди-ка сюда!
Савелий поспешно заковылял к сыну. Тот дал ему знак повернуть за угол амбара. Там стоял маленький помолец, который, как только показался старик, снова весь преисполнился быстротою.
– Слышь, дядя, – торопливо заговорил он, хватая старика за рукав и выразительно мигая ему на калитку, – слышь: ничего ему не давай, плюнь! Плюнь, я говорю! Окроме него, все ведь видели! Видели, как малый-то попался! При народе было дело! Дашь ему – ничего не будет, слухи дойдут, все единственно! Плюнь! Сколько ни давай, – все в суд потребуют: дело такое, при народе было; дойдут слухи; все единственно! Обмануть хочет!.. Плюнь, говорю!
Мужичонок торопливо отскочил, услышав шаги за калиткой. Кордонный как будто догадался, о чем шла речь за амбаром. Он окончательно убедился в этом, когда позвал старика, и тот, вместо того чтобы пойти к нему, задумчиво продолжал смотреть в землю
– Дело такое настоящее, – сказал кордонный, бросая злобный взгляд на помольца, который зевал на стропилы навесов, как ни в чем не бывало, – мы через это пропасть можем… Всяк себя оберегает: дело такое! Представят завтра поверенному, ты его и проси… Этакой народ! Сказано: в чужой кабак не ходи – нет! Теперь и разведывайся!.. А я что?.. Я не могу. Поверенного проси! Последние слова сказаны были уже за воротами. Кордонный поправил шапку и, ворча что-то под нос, быстро пошел по дороге.
– Должно быть, слышал, о чем мы здесь разговаривали… – вдруг возвратилась вся его прыткость, – вестимо, слышал, либо догадался, все единственно! Видит: взять нечего, разговаривать не стал! Сколько просил, дядя? Сколько?
– Двадцать целковых!..
– Ах он, шитая рожа! Эк, разбойник! Ах ты! – воскликнул мужичонок, порываясь как-то разом во все стороны, – двадцать целковых! Поди ты!.. Эк, махнул! Ах, бестия! Эти целовальники, нет их хуже! Самое что ни есть мошенники… душа вон! Ей-богу! Ах ты, шитая рожа, поди ж ты!.. Ах он!..
Савелий не обращал никакого внимания на слова помольца; он не отрывал глаз от земли и, по-видимому, размышлял сам с собою. Никогда еще не чувствовал он себя столько расстроенным. Это потому, быть может, что во всю свою жизнь никогда еще не был так спокоен и счастлив, как в последние эти три года, когда выстроил мельницу и жил сам по себе, с сыном и снохою.
– Эко дело! – проговорил он наконец голосом, который показывал, что склад его размышлений был самый безотрадный. – Вот не чаяли горя-то! Вот уж не чаяли!..
Помолец снова приступил было и уже схватил его за рукав, но Савелий махнул только рукою, отвернулся и медленным, отягченным шагом побрел в избу.
V. Объяснения. – Надежды. – Последствия
– Минут пять спустя старик снова показался на крылечке.
– Григорий! – крикнул он, озираясь вокруг с недовольным видом. – Григорий! – повторил он, возвышая голос.
Гришка не откликался.
– Должно быть, где-нибудь за амбаром, – отозвался Петр, принявшийся распрягать лошадь.
– Уберешь лошадь, позови его ко мне, – сказал Савелий, уходя опять в избу.
Распрягши лошадь, Петр несколько раз окликнул мальчика; ответа не было. Петр повел лошадь и мимоходом заглянул в амбарную дверь.
– Что, ай малого-то нету? Неужели убег? – заботливо осведомился маленький помолец, осклабляя зубы, которые были так же почти белы теперь, как лицо его, выпачканное мукою, – никак старик кликал? Как не осерчать! Осерчаешь! Вишь набедовал как… насдобил! Стало быть, запужался… завалился куда-нибудь… Испугаешься!.. Подожмешь хвост!.. Пойдем, я поищу; отчего ж? поискать можно!.. Пойдем.
Петр вел между тем лошадь в клетушку, прилаженную к задней части навесов; услужливый мужичонок следовал за ним, стараясь попасть в ногу и поминутно хватая его за рукав, как бы желая обратить внимание Петра на каждый угол, щель, где, по мнению мужичка, должен был непременно сидеть мальчик. Оба они вошли в клеть.
– Здесь! Вот он! Взял! Взял! Держу! – закричал во все горло помолец, хватая Гришутку, который стоял смирно, забившись лицом в угол.
– Вижу, вижу! Ну, что кричишь-то? – сказал Петр.
Ободренный словами и голосом Петра, Гришутка, остолбеневший в первую минуту от страха, зажмурил вдруг глаза, раскрыл рот и залился жалобным воплем.
– Ну, о чем плачешь-то? О чем? – промолвил Петр. – Пойдем, отец зовет. Эх ты, страмник! Страм-ник!.. Право, страмник этакой!
– Высекут, это как есть! И-и высекут! – подхватил, двигая руками и глазами, помолец, – как не высечь? Надо, не балуй!..
– Ничего этого не будет, – сказал Петр, – старик, Гришутка, ничего не сделает, только спросит… Не бойся! Разве не знаешь?.. Не плачь, а то хуже… – добавил он, взяв за руку несколько утешенного мальчика.
Черненький мужичонок сопровождал их до самого крылечка; он, вероятно, пошел бы дальше, но вспомнил, что рожь приходила к концу в ящике, и опрометью побежал в амбар.
1 2 3 4 5 6 7 8 9
– Приедут, батюшка, – слабым голосом отозвалась Марья.
– Вот есть об чем умом раскидывать! – бойко вмещалась Палагея, гремя в то же время ухватом, – один не нашел, должно быть, хозяев. Пришел: «Дома?» – спрашивает. «Ушел», – говорят; он его дожидаться сел, либо искать пошел… Другой в кабаке сидит; может, народу много – он и дожидает, пока других не отпустит целовальник; знамо: парень малый, больших не перекричит; тот и после пришел, да первый взял…
– Ну нет, не таковский! Шустер, у-у-у шустер! – перебил старик, грозя пальцем на какой-то воображаемый предмет, – небось, в обиду себя не даст, даром невеличек!.. Не об этом я совсем думаю; думаю: парнишка-то востер оченно, не напроказил бы там… Ну, да вот приедет, спросим, спросим… – добавил он, как бы заминая речь и подходя к постели родильницы. – Ну, сно-шенька любезная, как можется, а?
– Ничего, батюшка, бог милостив…
– Все ты меня… к примеру, меня не слушаешь!.. Вот что…
– В чем же, батюшка?
– А хошь бы в том… оченно уж много труда принимаешь… ей-богу! На первых-то порах так не годится… Ведь вот нарочно качку сделал для малого. Нет, все подле себя его содержишь, все с ним возишься; ну, помилуй бог, еще заснешь как-нибудь… Долго ли до беды!
– И-и, касатик, – перебила Палагея, – Христос с тобою! Господь милостив, до греха такого не допустит!
– Нет, бывает! Бывает! – подхватил Савелий тоном убеждения. – Ведь вот случилось же: выселовская Марфа заспала ребенка-то!.. Коли не это, все равно другой случай может выйти: заснет она, подберутся как-нибудь котята, лицо младенцу, Христос с ним! исцарапают… Ну, что хорошего! Вас, баб, не вразумишь никак! Ведь вот нарочно качку сделал, нарочно повесил подле кровати: заплакал младенец – протяни только руку, либо, коли не осилишь, Палагея подаст… Опять же теперь другое рассуждение: разве ему не покойнее лежать в люльке, чем на кровати?.. Он, вестимо, не скажет, а уж это всякий видит, что в люльке покойнее! Нарочно для спокою и сделана…
Старик нагнулся к младенцу.
– Агу, батюшка, агу! – произнес он, потряхивая сединами и комически как-то сморщиваясь. – Слышь, сношенька… дай-ка, право… дай положу его в люлечку… Ну, что он тут? Кормила ты его?
– Кормила, батюшка…
– Ну и ладно!.. Подь, касатик, подь! – говорил старик, подымая ребенка, между тем как обе женщины молча на него смотрели.
Ребенок был красен, как только что испеченный рак, и представлял пока кусок мяса, окутанный в белые пеленки: ничего не было хорошего; при всем том, морщины Савелия сладко как-то раздвинулись, лицо ухмылялось, и в глазах заиграло такое чувство радости, какого не испытывал он даже тогда, когда удачно запрудил первый раз мельницу, когда пущена она была в ход, когда дешево купил он жернова свои… Поди ж ты, суди после этого, как устроена душа человеческая, и на чем основываются иногда его радости!
Подержав ребенка на руках своих с таким видом, как бы мысленно прикидывая, сколько в нем весу, старик бережно уложил его в люльку.
– Ну, как же не покойнее? – самодовольно воскликнул он, отступая на шаг. – Как же не покойнее?.. Вишь: словно в лодочке… Эвна! – прибавил он, приводя слегка в движение люльку, – эвна! Эвна как!..
– Ах ты затейщик! Затейщик! – говорила между тем старая Палагея, подпираясь локтем в конец ухвата и покачивая головою, – право, затейщик!..
Во время последних этих объяснений послышался шум приближающейся тележки; но Савелий громко разговаривал, Палагея гремела ухватом, внимание снохи поглощалось ребенком и болтовнёю свекра; так что никто не приметил шума извне, пока наконец телега не подъехала почти к самым воротам.
– А вот и Гришутка! – сказал старик.
В эту минуту со двора раздались такие отчаянные крики и вопли, что ноги присутствующих на секунду приросли к земле. Савелий опрометью кинулся из избы. Петр держал лошадь под уздцы и печально вводил ее на двор; в телеге рядом с Гришуткой сидел человек с худощавым, но багровым и рябым лицом, в высокой бараньей шапке и синем тулупе, плотно перехваченном ремнем.
Савелий узнал в нем кордонного, отставного солдата, охранявшего границу соседней губернии против контрабандного провоза вина. Сердце старика так и екнуло. Кордонный держал за ворот Гришку, который ревел во весь голос и приговаривал, горько всхлипывая:
– Ей-богу, не знал!.. Отпусти!.. Золотой, отпусти!.. Батюшка, не знал!.. Золотой, не знал!..
Лицо Гришутки распухло от слез; они текли ручьями из полузажмуренных глаз и капали в рот, разевавшийся непомерно, должно быть, от избытка давивших его вздохов и рыданий. Шествие закрывал помолец, остававшийся домалывать последний воз; то был маленький черномазый мужичок, очень прыткого, суетливого вида; он, впрочем, как только увидел Савелия, выскочил вперед, замахал руками и, страшно вытаращив глаза, крикнул надрывающимся от усердия голосом:
– С вином попался!.. Схватили!.. Взяли! С вином взяли!..
– С вином попался!.. – печально повторил Петр.
– Как?.. Ах ты, господи! – произнес Савелий, останавливаясь в недоумении.
Шум в сенях и голос Палагеи заставили его обернуться. Марья рвалась вперед на крылечко, так что Палагея едва могла удержать ее; лицо молодой женщины было бледно, и вся она тряслась от головы до ног; увидя маленького своего брата в руках незнакомца, она вскрикнула и покачнулась.
– Куда! Не пускай ее… Петр, держи!.. Ах ты, творец милосердный! Уведите ее скорее!.. – воскликнул Савелий.
Петр бросился к жене и с помощью Палагеи увел ее в избу. В это время кордонный соскочил с тележки.
– Ты здесь хозяин? Ты за вином посылал? – спросил он, обращаясь к старику, который не мог прийти в себя.
– Я, батюшка…
– С вином поймали!.. Эко дело! Ах! Схватили! Взяли! – спешил пояснить черномазый мужичок, снова пуская в ход глаза и руки.
– Точно, батюшка, поймали! – сказал Петр, появляясь на крыльце и быстро спускаясь на двор.
Савелий ударил себя ладонями по полам полушубка и с сокрушенным видом замотал головою.
– Дядюшка… не знал я… Не знал, дядюшка!.. – рыдая, заговорил Гришутка. – Микулинские мельники научили… Сказали: тот кабак ближе…
– Кто ж за вином-то посылал? Ты, что ли? – повторил опять кордонный, дерзко поглядывая на Савелия.
– Мы посылали! – отвечал Петр, потому что отец мотал только головою и бил себя ладонями по полушубку.
– А вы кто такой? – спросил кордонный Петра.
– Я сын его… Я, батюшка, – подхватил Петр, – встрелся я с ними, как они уж к нашим воротам подъехали…
– Сейчас только встрелся! – вмешался опять маленький помолец, – подъехали, – он тут! Смотрю: и я подошел! Эко дело!..
– Об этом после расскажешь, – перебил кордонный. – За вином посылал вот он, – стало, он и ответит… Эки разбойники! – присовокупил он, разгорячась, – свой кабак под рукою… нет, в другой посылать надо!..
– Не знал я ничего!.. На мельнице научили… – промолвил Гришутка, истекая слезами.
– Молчи! – сказал Петр.
Мальчик приложил ладонь ко рту, прислонился лбом к тележке и заревел громче прежнего.
– Да что же это, батюшка… Как же так? – сказал Савелий, нетерпеливо махая рукою в ответ помольцу, который мигал, дергал его за рукав и делал таинственные какие-то знаки.
– С вином попался, – и все тут! – возразил кордонный. – Попался в селе у нас, как только из кабака выехал; вино у нашего старосты осталось, там и печать к бочонку приложили.
– Печать приложили! Припечатали!.. – отчаянно возопил Гришутка.
– Плохо дело! – крикнул помолец, приходя весь в движение. – Затаскают, дедушка, затаскают!.. Лопни глаза – затаскают!..
– А то как же, так, что ли, сойдет? – перебил кордонный. – Известно, проучат! Будешь знать, как в чужую губернию за вином ездить! Сказано: не смей, не приказано! Нет, повадились, окаянные! Нонче поверенного ждем; ему передадут, примерно, все расскажут… Завтра же в суд представят…
До настоящей минуты Савелий бил только руками по полушубку и мотал головою с видом человека, поставленного в самое затруднительное положение; при слове «суд» он поднял голову, и в смущенных чертах его заиграла вдруг краска; даже шея его покраснела. Слово «суд» подействовало также, казалось, и на Гришутку; между тем как шли последние объяснения, он стоял с разинутым ртом, в который продолжали капать слезы; теперь он снова припал опять лбом к тележке и снова наполнил двор отчаянными рыданиями. Петр переминался на месте и не сводил глаз с отца.
– Вот беду-то накликали! Вот греха-то не чаяли! – произнес наконец старик, оглядывая присутствующих.
Он еще хотел что-то прибавить, но вдруг переменил намерение и быстрыми шагами пошел к маленькой калитке, выходившей к ручью.
– Послушай, добрый человек!.. Эй, слышь! – сказал он останавливаясь в калитке и кивая кордонному, – подь, брат, сюда… На два словечка!..
Багровое лицо кордонного приняло озабоченный вид; он направился к калитке, показывая, что делал это неохотно, – так, только из снисхождения.
– Послушай, добрый человек, – заговорил Савелий, отводя его к пруду, – слышь, – промолвил он, пожимая губами, – слышь! Нельзя ли как… а?
– Это насчет чего? – спросил тот более смягченным тоном и как бы стараясь взять в толк слова собеседника.
– Сделай такую милость, – упрашивал старик. – Сколько живу на свете, греха такого не было. Главная причина, мальчик попался! Через него все вышло… Ослобони как-нибудь… а? Слышь, добрый человек!..
– Теперь нельзя, никаким, то есть, манером… Печать приложили! К тому, дело было при свидетелях… никак нельзя…
– Сделай милость, – продолжал старик, неудовольствуясь на этот раз умолять голосом, но пуская еще в ход пантомиму и убедительно разводя руками, которые дрожали.
Серые, плутоватые глаза кордонного устремились к амбару, за которым слышались голоса Петра и помольца; после этого он отступил еще несколько шагов от калитки.
– Слышь, добрый человек! – подхватил ободренный Савелий, – возьми с меня за хлопоты…, только нельзя ли как дело-то это… к примеру… Нельзя ли как ослобонить… право!..
Кордонный поправил баранью свою шапку, почесал переносицу указательным пальцем и на секунду задумался.
– Двадцать целковых дашь? – спросил он, понижая голос.
Савелия так огорошило, что он открыл только рот и откинулся назад.
– Меньше нельзя! – спокойно убедительным тоном подхватил кордонный. – Рассуди: надо теперича дать старосте в селе, дать надо мужикам, которые были в свидетелях, надо также целовальнику дать; не дашь – обо всем поверенному расскажут, – уж это беспременно, сам знаешь: народ нынче какой!.. Ну, и сосчитай: много ли сойдет мне из двадцати целковых?.. Узнает поверенный – я через это пропасть должен! Наше дело такое: мы, братец, затем к должности приставлены; как, скажут, ты с вином поймал, утаил от конторы, и с мужика взял!.. Я через это подлецом должен остаться перед начальством! Из того хлопочешь, чтоб было из чего…
– Двадцать целковых за ведро вина! – вымолвил старик, снова вспыхнув до самой шеи,
– Послушай, дядя, – миролюбиво сказал кордонный, – ты не кричи, – не хорошо! Мы не к тому пришли сюда; говорил: помириться хочешь,, так ты и делай, а то, что кричать-то не годится. По душе говорю, право, больше отдашь, коли в суд представят: за вино одно возьмут с тебя втрое; так по закону отдашь за вино Двенадцать целковых! Да в суде еще сколько рассоришь…
Старик слушал и смотрел в землю; теперь, более чем когда-нибудь, был он, казалось, подавлен происшедшим с ним случаем.
– Эко дело! Эка напасть! – повторял он, чмокая губами, качая головой и безнадежно разводя руками. – Батюшка, – неожиданно произнес Петр, появляясь в калитке, – поди-ка сюда!
Савелий поспешно заковылял к сыну. Тот дал ему знак повернуть за угол амбара. Там стоял маленький помолец, который, как только показался старик, снова весь преисполнился быстротою.
– Слышь, дядя, – торопливо заговорил он, хватая старика за рукав и выразительно мигая ему на калитку, – слышь: ничего ему не давай, плюнь! Плюнь, я говорю! Окроме него, все ведь видели! Видели, как малый-то попался! При народе было дело! Дашь ему – ничего не будет, слухи дойдут, все единственно! Плюнь! Сколько ни давай, – все в суд потребуют: дело такое, при народе было; дойдут слухи; все единственно! Обмануть хочет!.. Плюнь, говорю!
Мужичонок торопливо отскочил, услышав шаги за калиткой. Кордонный как будто догадался, о чем шла речь за амбаром. Он окончательно убедился в этом, когда позвал старика, и тот, вместо того чтобы пойти к нему, задумчиво продолжал смотреть в землю
– Дело такое настоящее, – сказал кордонный, бросая злобный взгляд на помольца, который зевал на стропилы навесов, как ни в чем не бывало, – мы через это пропасть можем… Всяк себя оберегает: дело такое! Представят завтра поверенному, ты его и проси… Этакой народ! Сказано: в чужой кабак не ходи – нет! Теперь и разведывайся!.. А я что?.. Я не могу. Поверенного проси! Последние слова сказаны были уже за воротами. Кордонный поправил шапку и, ворча что-то под нос, быстро пошел по дороге.
– Должно быть, слышал, о чем мы здесь разговаривали… – вдруг возвратилась вся его прыткость, – вестимо, слышал, либо догадался, все единственно! Видит: взять нечего, разговаривать не стал! Сколько просил, дядя? Сколько?
– Двадцать целковых!..
– Ах он, шитая рожа! Эк, разбойник! Ах ты! – воскликнул мужичонок, порываясь как-то разом во все стороны, – двадцать целковых! Поди ты!.. Эк, махнул! Ах, бестия! Эти целовальники, нет их хуже! Самое что ни есть мошенники… душа вон! Ей-богу! Ах ты, шитая рожа, поди ж ты!.. Ах он!..
Савелий не обращал никакого внимания на слова помольца; он не отрывал глаз от земли и, по-видимому, размышлял сам с собою. Никогда еще не чувствовал он себя столько расстроенным. Это потому, быть может, что во всю свою жизнь никогда еще не был так спокоен и счастлив, как в последние эти три года, когда выстроил мельницу и жил сам по себе, с сыном и снохою.
– Эко дело! – проговорил он наконец голосом, который показывал, что склад его размышлений был самый безотрадный. – Вот не чаяли горя-то! Вот уж не чаяли!..
Помолец снова приступил было и уже схватил его за рукав, но Савелий махнул только рукою, отвернулся и медленным, отягченным шагом побрел в избу.
V. Объяснения. – Надежды. – Последствия
– Минут пять спустя старик снова показался на крылечке.
– Григорий! – крикнул он, озираясь вокруг с недовольным видом. – Григорий! – повторил он, возвышая голос.
Гришка не откликался.
– Должно быть, где-нибудь за амбаром, – отозвался Петр, принявшийся распрягать лошадь.
– Уберешь лошадь, позови его ко мне, – сказал Савелий, уходя опять в избу.
Распрягши лошадь, Петр несколько раз окликнул мальчика; ответа не было. Петр повел лошадь и мимоходом заглянул в амбарную дверь.
– Что, ай малого-то нету? Неужели убег? – заботливо осведомился маленький помолец, осклабляя зубы, которые были так же почти белы теперь, как лицо его, выпачканное мукою, – никак старик кликал? Как не осерчать! Осерчаешь! Вишь набедовал как… насдобил! Стало быть, запужался… завалился куда-нибудь… Испугаешься!.. Подожмешь хвост!.. Пойдем, я поищу; отчего ж? поискать можно!.. Пойдем.
Петр вел между тем лошадь в клетушку, прилаженную к задней части навесов; услужливый мужичонок следовал за ним, стараясь попасть в ногу и поминутно хватая его за рукав, как бы желая обратить внимание Петра на каждый угол, щель, где, по мнению мужичка, должен был непременно сидеть мальчик. Оба они вошли в клеть.
– Здесь! Вот он! Взял! Взял! Держу! – закричал во все горло помолец, хватая Гришутку, который стоял смирно, забившись лицом в угол.
– Вижу, вижу! Ну, что кричишь-то? – сказал Петр.
Ободренный словами и голосом Петра, Гришутка, остолбеневший в первую минуту от страха, зажмурил вдруг глаза, раскрыл рот и залился жалобным воплем.
– Ну, о чем плачешь-то? О чем? – промолвил Петр. – Пойдем, отец зовет. Эх ты, страмник! Страм-ник!.. Право, страмник этакой!
– Высекут, это как есть! И-и высекут! – подхватил, двигая руками и глазами, помолец, – как не высечь? Надо, не балуй!..
– Ничего этого не будет, – сказал Петр, – старик, Гришутка, ничего не сделает, только спросит… Не бойся! Разве не знаешь?.. Не плачь, а то хуже… – добавил он, взяв за руку несколько утешенного мальчика.
Черненький мужичонок сопровождал их до самого крылечка; он, вероятно, пошел бы дальше, но вспомнил, что рожь приходила к концу в ящике, и опрометью побежал в амбар.
1 2 3 4 5 6 7 8 9