Еще ближе возносилась группа ветел; между головастыми их стволами и сквозь голые сучья мелькал на солнце бревенчатый новый амбар с лепившимися к нему избою и навесом. Ручей, откинувшись от дороги, делал два, три поворота, пропадал раза два и снова сверкал у ветел; дорога шла прямо к амбару. При виде старых ветел и амбара рассеянный, беспечный вид мальчика исчез тотчас же; он снова как будто вспомнил о чем-то и теперь уже с озабоченным и совершенно деловым видом ходко пошел вперед.
Мало-помалу не в дальнем расстоянии за ветлами показался берег реки, тянувшийся прямо к строению с высокой кровлей, мелькавшей в отдаленье. Ручей бежал к реке; но прежде чем с нее скатиться, он замыкался плотиной и наполнял небольшой пруд, обсаженный с одного бока ветлами; к тому же боку примыкал амбар, изба и плетни с навесом. В летнее время все это должно было пропадать в зелени, но теперь опавший лист позволял рассматривать два водяных колеса, прикрепленных к амбару, и под ними дощаной желоб; скеозь щели досок просачивались длинные серебристые водяные нити, между тем как с дальнего конца желоба каскадом ниспадал водяной стержень, обдававший пеной всю нижнюю часть амбара. Вода, очевидно, пущена была от избытка, потому что колеса оставались неподвижными. Пруд сверкал, как зеркало; и на незыблемой его поверхности ясно отражались стволы ветел с их прутьями, часть плетня, калитка в плетне и ярко освещенный амбар с его кровлею, обсыпанною мучной пылью; место, где вода из пруда устремлялась в желоб, представлялось неподвижною стеклянною массой; быстрота стремления выказывалась только утками, которые, как ни спешили двигать красными своими лапками, но все-таки едва плыли против течения.
Обогнув пруд (дорога проходила по той стороне пруда и упиралась прямо в ворота амбара, которые были теперь заперты), Гришутка ступил на гибкую доску, брошенную через желоб против калитки. В другое время он, конечно, не преминул бы попугать уток, и без того уже бившихся из сил, чтобы выплыть из стремнины; не преминул бы также остановиться посреди доски и покачаться над водою, в которой представлялся он стоявшим вверх ногами со своим бочонком, – но, надо думать, не до того теперь было. Он суетливо перешел доску, поглядел сначала в щель калитки и, приняв вдруг решительное намерение, вступил на дворик мельницы.
II. Семейная радость и приготовления
– Это ты, молодец?.. Что долго так? А я думал – ноги твои быстрые; думал – духом слетаешь…
Голос этот, несколько надорванный, но снисходительный какой-то и очень мягкий, принадлежал старичку, который сидел под навесом двора верхом на обрубке бревна и работал что-то топором. Именно только такой голос и мог принадлежать этому старику; он как-то шел к нему, отвечал его кроткому, ухмыляющемуся лицу, дополнял, если можно так выразиться, то впечатление, которое производил старик с первого взгляда. Прозвучи голос его хрипло, как тупая пила в гнилом дереве, или раздайся, как из бочки, это было бы то же, как если б воробей гаркнул по-вороньему. Если хотите, старик наружным видом своим отчасти даже смахивал на воробья: те же прыткость и суета в движениях, такой же вострый нос и быстрые глаза, те же, относительно, разумеется, личные размеры; разница сходства состояла в том собственно, что воробей весь серый, тогда как у старика серыми были одни брови; волосы его белели, как снег, и рассыпались волокнистыми, как трепленый лен, прядями по обеим сторонам маленького, но чрезвычайно умного и оживленного лица.
– Что ж так долго, а? – повторил старик, поглядывая на Гришку.
Нельзя сказать, чтобы мальчик очень смутился; он запнулся, однако ж, не нашел, что ответить и, чтобы поправиться, поспешил спустить с плеч бочонок и поставить его на вид.
– Это-то я вижу… вижу… – промолвил старик, потряхивая головою, – да был долго зачем?., вот что…
– Бабы, дядюшка… задержали… они все…
– Какие бабы? – спросил удивленный старик.
– Лен на лугу вязали. Я иду… а они… они и давай привязываться. Я и то все в бежки… почитай, всю дорогу… ничего с ними не сделаешь!.. Озорные такие…
– Какие же это бабы?.. С чего ж бы им так-то привязываться… Ну, брат, тут что-то не ладно. Шишковато больно говоришь! Не ладно что-то, Гришунька…
При имени «Гришунька» неловкость мальчика мигом пропала. Он знал очень хорошо, что когда старик хотел бранить его или вообще был не в духе, то звал его всегда Гришкой, Григорием; когда же был в духе, другого названия не было, как Гришутка, Гришаха или Гришунька. Пора было привыкнуть мальчику к таким оттенкам: он жил у старика третий год; он приходился родным братом его снохи, и старик взял его у родителей с тем, чтобы приучать исподволь к мельничному делу.
– Ну, что ж смотришь-то? а?.. – подхватил старик. – Бочонок принес, ну и ладно; чего глядишь-то?.. Али что здесь в диковинку?
– Нет, дядюшка, смотрю: где ж это собаки-то наши? – возразил мальчик, к которому снова возвратилась его ветреность и рассеянность. – Собак не видать…
– Эк забота припала… собак не видать!.. А!.. Волки съели.
При этом старик осклабил беззубые свои десны и засмеялся. По всему было видно, что находится он в отличном расположении духа; веселость светилась в его глазах, проглядывала в движениях седой головы, которая самодовольно покручивалась; тесно было, казалось, веселости в груди его, и она вырывалась оттуда сама собою.
– Поди, о чем сокрушается: о собаках! Эх, паренек, паренек!.. Вот уж подлинно: молодо – зелено!.. Чем собак-то высматривать, – они, слышь, за Петрухой побежали, не пропадут, небось! – ты погляди-ка сюда лучше, сюда погляди. Совсем, почитай, уж покончил… Ну, что, хорошо ли?..
Предмет, на который указывал старик, действительно заслуживал внимания: из-под навеса, бросавшего густую тень на двор, высовывался длинный гибкий шест; в конец шеста проходило старое ржавленое кольцо, от кольца спускались четыре коротенькие веревки, которые расходились и прикреплялись концами к углам деревянной рамы, обшитой внутри посконной холстиной и представлявшей подобие неуклюжего мешка.
– Ну, какова штука-то, ась? – сказал старик, пригибая несколько шест веревками и вдруг выпуская их из рук, причем рама и мешок начали прыгать.
– Что ж это, дядюшка? – спросил мальчик, следя за эволюциями мешка и рамы.
– А что ты думал?
– Качка?
– Хе, хе, хе!.. – залился старик. – Знамо, что качка, а не амбарный ящик. Ну, молодец, сказывай: хорошо, что ли?
– Хорошо, дядюшка!
– Эвна! Эвна! Эвна! – произнес старик, снова приводя в движение люльку и подпираясь ладонями в бока. – Эвна! Знатно будет лежать нашему молодцу!.. Подобью еще дно войлочком, да тюфячок положим… Вот тут еще маленько веревки того… сам вижу – криво, все вправый бок забирает. И тогда повесим!.. Хорошо будет спать моему внучку и твоему племяннику, Гришутка; словно в лодочке! Не ворохнется.
Тут ухмылявшееся лицо старика сделалось вдруг серьезным; он отвернулся и склонил голову.
– Дай только господь пожить ему, сердечному… Создай такую милость, царица небесная!.. – произнес он вполголоса, крестясь медленно, с расстановкой.
Гришутка, не спускавший с него глаз, машинально снял шапку.
– Ты, Гришаха, не встречал дорогой Петра? – спросил старик, расправляя брови.
– Нет, дядюшка.
– Что-то все вы нонче как замешкались? День такой: хлопот полон рот, а они ухом не ведут… точно, право, зарок дали…
– Вот он никак, дядюшка… Вот едет! – крикнул Гришка и побежал отворять ворота, за которыми слышался шум подъехавшей телеги.
Щелкнул деревянный засов, ворота пронзительно заскрипели, и в темном дне навесов открылся вдруг ярко сияющий квадрат с лошадью на первом плане, тележкой и сидевшим в ней молодым парнем. Но прежде чем Гришка успел взять лошадь под уздцы, его чуть не сшибли с ног две собаки: одна серая, большая, похожая на волка; другая несколько меньше, черная, с желтыми зрачками, полузаслоненными шершавыми бровями, покрытая вся взъерошенными завитками, делавшими ее похожею издали на мячик, обшитый черным мохнатым бараном.
– Дядюшка дожидает, – сказал Гришка, отбиваясь одною рукою от собак, другою хватаясь за поводья.
– Да, пора бы! Давно пора! – отозвался старик с другого конца навеса.
Телега въехала на двор. Из нее вылез светло-русый малый, лет двадцати семи, среднего роста, но плотный, приземистый, дышащий силою и здоровьем. Это был сын старика и муж Гришкиной сестры. Насколько брал он против отца силой, настолько, казалось, уступал ему в расторопности, живости и той быстрой сметке и смышлености, которая отражалась в глазах и каждой черте старика. Малый поглядывал даже несколько простаком, но, впрочем, был усердный помощник отцу, надежная, плотная опора его старости; малый он был кроткий, покойный, честный; свойства эти явно отпечатывались на его широком круглом лице, опушенном снизу бородкой, сквозь которую просвечивали толстые, добрые губы и время от времени сверкал ряд зубов белизны ослепительной.
– Что так поздно? – спросил старик, выходя к нему навстречу.
– Ничего не сделаешь, батюшка, – смиренно возразил сын, – Василья дома не было: пришлось обождать.
– Ну, что ж, купил?
– Купил, батюшка, все купил, что ты наказывал: солонины один пуд, баранины двадцать фунтов, масла и гороху на кисель…
– Много, чай, рассорил денег-то? – спросил старик, прищуриваясь.
– По той цене взял, как ты сказывал…
– Вот это хорошо!.. Эй, тетка Палагея! Подь к нам! – закричал старик, суетливо обращаясь к крылечку избы.
– Иду, кормилец, иду!.. – прохрипел голос в сенях, и появилась затем старушка со впалою грудью и лицом, сморщенным, как чернослив.
Старик взял ее из Ягодни на все время, пока лежать будет сноха его; сверх обычных хлопот по хозяйству, Палагея обязывалась за два с полтиной состряпать крестинный обед, назначенный на завтра.
– Ну, тетка Палагея, стряпня твоя приехала!.. Бери, кроши, повертывай – да в печку ставь!.. Готовы ли горшки-то?..
– Готовы, касатик!.. У нас духом-летком! Было бы из чего, родимый, – за мною дело не станет… Не смигнешь, – все представлю в твое удовольствие!.. – бодрясь, говорила старуха, подходя к телеге и принимаясь вытаскивать кулечки.
– Гришутка, полно тебе с собаками-то возиться!.. Вишь, время нашел! Подсоби тетке Палагее в избу таскать… Ты, Петруха, – присовокупил старик, понижая голос и указывая глазами на старуху, – ты за нею поглядывай… баба-то вострая; не доглядишь – и крупицы себе отсыпет, ветчинки отрежет, и маслица отольет… Хозяйке твоей, знамо, не до того теперь, – с малым возится… Ну, а у священника был?
– Был.
– Что ж он?
– Как обедня отойдет, говорит, тут и окрестим, приезжать велел.
– Ну, а к свату Силаеву и куму Дрону заезжал звать их?
– Нет, батюшка, не успел… Василий добре задержал меня с покупками… Я схожу к ним, как уберусь.
– Да, малый ты с затылком! Рази у нас одно это дело-то?.. Ну, да ладно; авось там справимся как-нибудь… Пока ты в село пойдешь, а я за вином съезжу: Гришунька бочонок принес. Ну, и я без тебя не сидел скламши руки… погляди-ка поди, – примолвил старик, лодводя сына к люльке и снова приводя ее в движение: – Эвна! Эвна! Эвна как! Хорошо, что ли?
– Хорошо, батюшка… Я, батюшка, как по лугу ехал, повстречал три воза из Протасова; к нам на мельницу едут; скоро, чай, будут… Встретился также Андрей со мною…
– Какой Андрей?
– Да наш, из Ягодин… Схоронил ноне опять парнишку; последнего схоронил…
– Что ты!.. Экой горький этот мужик, право! И что за диковина такая: не стоят у него ребяты да и полно! Все в одно время, почитай, решились, в одну осень нынешнюю… И бедность-то, да и горе-то… Что ж, не сказывал он, зачем шел? – заключил старик, посматривая вопросительно.
– Нет, не сказывал; никак мешок нес с рожью; должно быть, молоть идет.
– Гм! Гм! Хорошо все это, только не по времени; право, недосуг; бог с ними совсем и с возами-то! Сидишь, бывает, делать нечего, никто не едет; ноне хлопот не оберешься, – все как нарочно повалили…
– Я, батюшка, схожу пока хозяйку проведаю, – перебил сын.
– Ступай!.. Я здесь поуправлюсь… вот качку надо еще приладить… Эй, Гришунька! Эй!
– Что, дядюшка?
– Распряги лошадь, поставь ее на место, а телегу отодвинь – сейчас воза приедут!
Мальчик побежал к лошади; старик снова уселся верхом на обрубок и начал тесать колышки, предназначавшиеся для распорки рам на люльке.
Лошадь была уже распряжена, и мальчик возился с телегой, когда в светлом отверстии отворенных ворот показался Андрей, тот самый мужик, который хоронил ребенка. С первого взгляда Гришка не признал его: Андрей был очень высок ростом, но теперь, согнутый в дугу под тяжестью мешка, перекинутого через плечо, казался он маленьким человеком. На нем были те же лохмотья; к ним теперь присоединялась еще шапка, которой не было у него на кладбище. Медленным, отягченным шагом пошел он прямо к старику, шагов за пять 'снял он шапку; несмотря на холод, лоб его был совершенно мокр, и черные волосы свивались на лбу и висках.
– Бог помочь, Савелий Родионыч! – сказал он, сбрасывая мешок наземь.
– А! Здорово, брат Андрей… здорово!.. – сказал старик, насаживая топор в обрубок и вставая. – Слышал я о твоем горе, слышал! Сын сказывал! Как быть-то, брат, как быть!.. Знать, так господу богу угодно… Его, знать, воля святая, – подхватил он с сожалением. Частию также старик повел такую речь с умыслом: он не сомневался, что Андрей пришел с какою-нибудь просьбой, и хотел ему не дать на это времени; старик был «крепковат в счетах», как говорят в простонародье.
Андрей слушал, свесив руки и потупя голову; красивое лицо его, побледневшее от усталости, изрытое нуждою и лишениями всякого рода, выражало глубокую скорбь; но в скорби этой было что-то покорное, тихое; он, как видно, свыкся с ударами рока, не возмущался ими, и если слезы текли по ранним его морщинам, так это было совершенно против воли; не мог он никак совладать с ними.
– Да, – проговорил он с расстановкой, – да, Савелий Родионыч, господь последнего взял… Один был… и того теперь нету, сирота стал, Савелий Родионыч, как есть сирота теперь…
Он не договорил, отвернулся и отер лицо изнанком ладони.
– Да… Как быть… власть божья!.. – промолвил Савелий тоном, сквозь которой проглядывало эгоистическое чувство счастливого человека. – У тебя вот господь, творец милосердный, отнял, а мне дал! Ты ноне, Андрей, схоронил детище, а у меня ноне в ночь внучек родился! Семь лет ждал, молил господа, – не было; а теперь послал господь!.. Власть божья! Его не переспоришь… Ведь у тебя было никак всего трое ребят? Один, помнится, косинькой такой, маленечко еще на ногу припадал… нога-то с кривинкой была… Этот, что ли, помер?
– Этот, Савелий Родионыч…
– Ну, эгот, господь с ним! Обиженный был человек… Не был бы тебе помощником… Калека был!
– Нет, Савелий Родионыч, этого мне жалчее… Других хоронил, словно не так горько было!.. Косинького всех жалчее, Савелий Родионыч!.. Уж так-то жалко… кажись… Пришел в избу, гляжу – нет его, нет Егорушки, вспомнил… нндо даже от сердца оторвалось у меня… Косинького всех жалчее!..
– Что говорить… последний был; своя полоса мяса!.. Что говорить! – сказал Савелий, поглядывая на стороны. – Ты, брат Андрей, не серчай на меня… Ей-богу, некогда… недосуг нонче… У нас ноне хлопот-то и-и-и!..
– Я за делом к тебе, Савелий Родионыч…
– Гм! Какое же твое дело?.. Коли можно…
– Да помолоть пришел… один мешок всего…
– Ну, что ж, засыпай!..
– Только… нельзя ли как-нибудь, Савелий Родионыч… Как перед истинным богом говорю: нет у меня ничего… от похорон гроша не осталось… за помол отдать нечего…
Савелий поморщился и почесал затылок.
– Сделай целость, Савелий Родионыч!.. Право, на хлебец, на один хлебец муки нет…
Савелий смотрел в землю и пожимал губами.
– Дядюшка, к нам возы едут! Три воза! – крикнул Гришка, стоявший в воротах.
– Вишь, тебе господь бог посылает, Савелий Родионыч! – вымолвил Андрей.
– Н… ну бог с тобой! Засыпай! Ступай только скорее, пока те не подъехали, – сказал старикашка, приняв снова свой добродушный вид. – Гришутка, отцепи колесо поди, – у первой снасти!..
Минуты две спустя внутри амбара послышалось шипенье жернова, который вскоре разошелся и пошел порхать, посылая из амбарной двери легкие клубы мучной пыли.
– Петрунька, – сказал Савелий, останавливая сына после того, как возы въехали на двор, установились и пущена была в ход вторая снасть, – как же нам, слышь, быть теперь?
– Что ж, батюшка?
– Ты идешь в село теперь на крестины звать; может, там опять промешкаешь; до вечера, может, пробудешь; дни теперь короткие… Тут вот эти, прости господи, приехали! – прибавил он, указывая глазами на подводы, – мне от них отойти нельзя никак. А кто же теперь за вином-то поедет?..
– Пошли, батюшка, Гришку, – он съездит!
Старик пожал губами и покачал головою.
– Что ж такое? – продолжал сын. – Разве мудрость какая! Подал деньги целовальнику – и все тут;
1 2 3 4 5 6 7 8 9
Мало-помалу не в дальнем расстоянии за ветлами показался берег реки, тянувшийся прямо к строению с высокой кровлей, мелькавшей в отдаленье. Ручей бежал к реке; но прежде чем с нее скатиться, он замыкался плотиной и наполнял небольшой пруд, обсаженный с одного бока ветлами; к тому же боку примыкал амбар, изба и плетни с навесом. В летнее время все это должно было пропадать в зелени, но теперь опавший лист позволял рассматривать два водяных колеса, прикрепленных к амбару, и под ними дощаной желоб; скеозь щели досок просачивались длинные серебристые водяные нити, между тем как с дальнего конца желоба каскадом ниспадал водяной стержень, обдававший пеной всю нижнюю часть амбара. Вода, очевидно, пущена была от избытка, потому что колеса оставались неподвижными. Пруд сверкал, как зеркало; и на незыблемой его поверхности ясно отражались стволы ветел с их прутьями, часть плетня, калитка в плетне и ярко освещенный амбар с его кровлею, обсыпанною мучной пылью; место, где вода из пруда устремлялась в желоб, представлялось неподвижною стеклянною массой; быстрота стремления выказывалась только утками, которые, как ни спешили двигать красными своими лапками, но все-таки едва плыли против течения.
Обогнув пруд (дорога проходила по той стороне пруда и упиралась прямо в ворота амбара, которые были теперь заперты), Гришутка ступил на гибкую доску, брошенную через желоб против калитки. В другое время он, конечно, не преминул бы попугать уток, и без того уже бившихся из сил, чтобы выплыть из стремнины; не преминул бы также остановиться посреди доски и покачаться над водою, в которой представлялся он стоявшим вверх ногами со своим бочонком, – но, надо думать, не до того теперь было. Он суетливо перешел доску, поглядел сначала в щель калитки и, приняв вдруг решительное намерение, вступил на дворик мельницы.
II. Семейная радость и приготовления
– Это ты, молодец?.. Что долго так? А я думал – ноги твои быстрые; думал – духом слетаешь…
Голос этот, несколько надорванный, но снисходительный какой-то и очень мягкий, принадлежал старичку, который сидел под навесом двора верхом на обрубке бревна и работал что-то топором. Именно только такой голос и мог принадлежать этому старику; он как-то шел к нему, отвечал его кроткому, ухмыляющемуся лицу, дополнял, если можно так выразиться, то впечатление, которое производил старик с первого взгляда. Прозвучи голос его хрипло, как тупая пила в гнилом дереве, или раздайся, как из бочки, это было бы то же, как если б воробей гаркнул по-вороньему. Если хотите, старик наружным видом своим отчасти даже смахивал на воробья: те же прыткость и суета в движениях, такой же вострый нос и быстрые глаза, те же, относительно, разумеется, личные размеры; разница сходства состояла в том собственно, что воробей весь серый, тогда как у старика серыми были одни брови; волосы его белели, как снег, и рассыпались волокнистыми, как трепленый лен, прядями по обеим сторонам маленького, но чрезвычайно умного и оживленного лица.
– Что ж так долго, а? – повторил старик, поглядывая на Гришку.
Нельзя сказать, чтобы мальчик очень смутился; он запнулся, однако ж, не нашел, что ответить и, чтобы поправиться, поспешил спустить с плеч бочонок и поставить его на вид.
– Это-то я вижу… вижу… – промолвил старик, потряхивая головою, – да был долго зачем?., вот что…
– Бабы, дядюшка… задержали… они все…
– Какие бабы? – спросил удивленный старик.
– Лен на лугу вязали. Я иду… а они… они и давай привязываться. Я и то все в бежки… почитай, всю дорогу… ничего с ними не сделаешь!.. Озорные такие…
– Какие же это бабы?.. С чего ж бы им так-то привязываться… Ну, брат, тут что-то не ладно. Шишковато больно говоришь! Не ладно что-то, Гришунька…
При имени «Гришунька» неловкость мальчика мигом пропала. Он знал очень хорошо, что когда старик хотел бранить его или вообще был не в духе, то звал его всегда Гришкой, Григорием; когда же был в духе, другого названия не было, как Гришутка, Гришаха или Гришунька. Пора было привыкнуть мальчику к таким оттенкам: он жил у старика третий год; он приходился родным братом его снохи, и старик взял его у родителей с тем, чтобы приучать исподволь к мельничному делу.
– Ну, что ж смотришь-то? а?.. – подхватил старик. – Бочонок принес, ну и ладно; чего глядишь-то?.. Али что здесь в диковинку?
– Нет, дядюшка, смотрю: где ж это собаки-то наши? – возразил мальчик, к которому снова возвратилась его ветреность и рассеянность. – Собак не видать…
– Эк забота припала… собак не видать!.. А!.. Волки съели.
При этом старик осклабил беззубые свои десны и засмеялся. По всему было видно, что находится он в отличном расположении духа; веселость светилась в его глазах, проглядывала в движениях седой головы, которая самодовольно покручивалась; тесно было, казалось, веселости в груди его, и она вырывалась оттуда сама собою.
– Поди, о чем сокрушается: о собаках! Эх, паренек, паренек!.. Вот уж подлинно: молодо – зелено!.. Чем собак-то высматривать, – они, слышь, за Петрухой побежали, не пропадут, небось! – ты погляди-ка сюда лучше, сюда погляди. Совсем, почитай, уж покончил… Ну, что, хорошо ли?..
Предмет, на который указывал старик, действительно заслуживал внимания: из-под навеса, бросавшего густую тень на двор, высовывался длинный гибкий шест; в конец шеста проходило старое ржавленое кольцо, от кольца спускались четыре коротенькие веревки, которые расходились и прикреплялись концами к углам деревянной рамы, обшитой внутри посконной холстиной и представлявшей подобие неуклюжего мешка.
– Ну, какова штука-то, ась? – сказал старик, пригибая несколько шест веревками и вдруг выпуская их из рук, причем рама и мешок начали прыгать.
– Что ж это, дядюшка? – спросил мальчик, следя за эволюциями мешка и рамы.
– А что ты думал?
– Качка?
– Хе, хе, хе!.. – залился старик. – Знамо, что качка, а не амбарный ящик. Ну, молодец, сказывай: хорошо, что ли?
– Хорошо, дядюшка!
– Эвна! Эвна! Эвна! – произнес старик, снова приводя в движение люльку и подпираясь ладонями в бока. – Эвна! Знатно будет лежать нашему молодцу!.. Подобью еще дно войлочком, да тюфячок положим… Вот тут еще маленько веревки того… сам вижу – криво, все вправый бок забирает. И тогда повесим!.. Хорошо будет спать моему внучку и твоему племяннику, Гришутка; словно в лодочке! Не ворохнется.
Тут ухмылявшееся лицо старика сделалось вдруг серьезным; он отвернулся и склонил голову.
– Дай только господь пожить ему, сердечному… Создай такую милость, царица небесная!.. – произнес он вполголоса, крестясь медленно, с расстановкой.
Гришутка, не спускавший с него глаз, машинально снял шапку.
– Ты, Гришаха, не встречал дорогой Петра? – спросил старик, расправляя брови.
– Нет, дядюшка.
– Что-то все вы нонче как замешкались? День такой: хлопот полон рот, а они ухом не ведут… точно, право, зарок дали…
– Вот он никак, дядюшка… Вот едет! – крикнул Гришка и побежал отворять ворота, за которыми слышался шум подъехавшей телеги.
Щелкнул деревянный засов, ворота пронзительно заскрипели, и в темном дне навесов открылся вдруг ярко сияющий квадрат с лошадью на первом плане, тележкой и сидевшим в ней молодым парнем. Но прежде чем Гришка успел взять лошадь под уздцы, его чуть не сшибли с ног две собаки: одна серая, большая, похожая на волка; другая несколько меньше, черная, с желтыми зрачками, полузаслоненными шершавыми бровями, покрытая вся взъерошенными завитками, делавшими ее похожею издали на мячик, обшитый черным мохнатым бараном.
– Дядюшка дожидает, – сказал Гришка, отбиваясь одною рукою от собак, другою хватаясь за поводья.
– Да, пора бы! Давно пора! – отозвался старик с другого конца навеса.
Телега въехала на двор. Из нее вылез светло-русый малый, лет двадцати семи, среднего роста, но плотный, приземистый, дышащий силою и здоровьем. Это был сын старика и муж Гришкиной сестры. Насколько брал он против отца силой, настолько, казалось, уступал ему в расторопности, живости и той быстрой сметке и смышлености, которая отражалась в глазах и каждой черте старика. Малый поглядывал даже несколько простаком, но, впрочем, был усердный помощник отцу, надежная, плотная опора его старости; малый он был кроткий, покойный, честный; свойства эти явно отпечатывались на его широком круглом лице, опушенном снизу бородкой, сквозь которую просвечивали толстые, добрые губы и время от времени сверкал ряд зубов белизны ослепительной.
– Что так поздно? – спросил старик, выходя к нему навстречу.
– Ничего не сделаешь, батюшка, – смиренно возразил сын, – Василья дома не было: пришлось обождать.
– Ну, что ж, купил?
– Купил, батюшка, все купил, что ты наказывал: солонины один пуд, баранины двадцать фунтов, масла и гороху на кисель…
– Много, чай, рассорил денег-то? – спросил старик, прищуриваясь.
– По той цене взял, как ты сказывал…
– Вот это хорошо!.. Эй, тетка Палагея! Подь к нам! – закричал старик, суетливо обращаясь к крылечку избы.
– Иду, кормилец, иду!.. – прохрипел голос в сенях, и появилась затем старушка со впалою грудью и лицом, сморщенным, как чернослив.
Старик взял ее из Ягодни на все время, пока лежать будет сноха его; сверх обычных хлопот по хозяйству, Палагея обязывалась за два с полтиной состряпать крестинный обед, назначенный на завтра.
– Ну, тетка Палагея, стряпня твоя приехала!.. Бери, кроши, повертывай – да в печку ставь!.. Готовы ли горшки-то?..
– Готовы, касатик!.. У нас духом-летком! Было бы из чего, родимый, – за мною дело не станет… Не смигнешь, – все представлю в твое удовольствие!.. – бодрясь, говорила старуха, подходя к телеге и принимаясь вытаскивать кулечки.
– Гришутка, полно тебе с собаками-то возиться!.. Вишь, время нашел! Подсоби тетке Палагее в избу таскать… Ты, Петруха, – присовокупил старик, понижая голос и указывая глазами на старуху, – ты за нею поглядывай… баба-то вострая; не доглядишь – и крупицы себе отсыпет, ветчинки отрежет, и маслица отольет… Хозяйке твоей, знамо, не до того теперь, – с малым возится… Ну, а у священника был?
– Был.
– Что ж он?
– Как обедня отойдет, говорит, тут и окрестим, приезжать велел.
– Ну, а к свату Силаеву и куму Дрону заезжал звать их?
– Нет, батюшка, не успел… Василий добре задержал меня с покупками… Я схожу к ним, как уберусь.
– Да, малый ты с затылком! Рази у нас одно это дело-то?.. Ну, да ладно; авось там справимся как-нибудь… Пока ты в село пойдешь, а я за вином съезжу: Гришунька бочонок принес. Ну, и я без тебя не сидел скламши руки… погляди-ка поди, – примолвил старик, лодводя сына к люльке и снова приводя ее в движение: – Эвна! Эвна! Эвна как! Хорошо, что ли?
– Хорошо, батюшка… Я, батюшка, как по лугу ехал, повстречал три воза из Протасова; к нам на мельницу едут; скоро, чай, будут… Встретился также Андрей со мною…
– Какой Андрей?
– Да наш, из Ягодин… Схоронил ноне опять парнишку; последнего схоронил…
– Что ты!.. Экой горький этот мужик, право! И что за диковина такая: не стоят у него ребяты да и полно! Все в одно время, почитай, решились, в одну осень нынешнюю… И бедность-то, да и горе-то… Что ж, не сказывал он, зачем шел? – заключил старик, посматривая вопросительно.
– Нет, не сказывал; никак мешок нес с рожью; должно быть, молоть идет.
– Гм! Гм! Хорошо все это, только не по времени; право, недосуг; бог с ними совсем и с возами-то! Сидишь, бывает, делать нечего, никто не едет; ноне хлопот не оберешься, – все как нарочно повалили…
– Я, батюшка, схожу пока хозяйку проведаю, – перебил сын.
– Ступай!.. Я здесь поуправлюсь… вот качку надо еще приладить… Эй, Гришунька! Эй!
– Что, дядюшка?
– Распряги лошадь, поставь ее на место, а телегу отодвинь – сейчас воза приедут!
Мальчик побежал к лошади; старик снова уселся верхом на обрубок и начал тесать колышки, предназначавшиеся для распорки рам на люльке.
Лошадь была уже распряжена, и мальчик возился с телегой, когда в светлом отверстии отворенных ворот показался Андрей, тот самый мужик, который хоронил ребенка. С первого взгляда Гришка не признал его: Андрей был очень высок ростом, но теперь, согнутый в дугу под тяжестью мешка, перекинутого через плечо, казался он маленьким человеком. На нем были те же лохмотья; к ним теперь присоединялась еще шапка, которой не было у него на кладбище. Медленным, отягченным шагом пошел он прямо к старику, шагов за пять 'снял он шапку; несмотря на холод, лоб его был совершенно мокр, и черные волосы свивались на лбу и висках.
– Бог помочь, Савелий Родионыч! – сказал он, сбрасывая мешок наземь.
– А! Здорово, брат Андрей… здорово!.. – сказал старик, насаживая топор в обрубок и вставая. – Слышал я о твоем горе, слышал! Сын сказывал! Как быть-то, брат, как быть!.. Знать, так господу богу угодно… Его, знать, воля святая, – подхватил он с сожалением. Частию также старик повел такую речь с умыслом: он не сомневался, что Андрей пришел с какою-нибудь просьбой, и хотел ему не дать на это времени; старик был «крепковат в счетах», как говорят в простонародье.
Андрей слушал, свесив руки и потупя голову; красивое лицо его, побледневшее от усталости, изрытое нуждою и лишениями всякого рода, выражало глубокую скорбь; но в скорби этой было что-то покорное, тихое; он, как видно, свыкся с ударами рока, не возмущался ими, и если слезы текли по ранним его морщинам, так это было совершенно против воли; не мог он никак совладать с ними.
– Да, – проговорил он с расстановкой, – да, Савелий Родионыч, господь последнего взял… Один был… и того теперь нету, сирота стал, Савелий Родионыч, как есть сирота теперь…
Он не договорил, отвернулся и отер лицо изнанком ладони.
– Да… Как быть… власть божья!.. – промолвил Савелий тоном, сквозь которой проглядывало эгоистическое чувство счастливого человека. – У тебя вот господь, творец милосердный, отнял, а мне дал! Ты ноне, Андрей, схоронил детище, а у меня ноне в ночь внучек родился! Семь лет ждал, молил господа, – не было; а теперь послал господь!.. Власть божья! Его не переспоришь… Ведь у тебя было никак всего трое ребят? Один, помнится, косинькой такой, маленечко еще на ногу припадал… нога-то с кривинкой была… Этот, что ли, помер?
– Этот, Савелий Родионыч…
– Ну, эгот, господь с ним! Обиженный был человек… Не был бы тебе помощником… Калека был!
– Нет, Савелий Родионыч, этого мне жалчее… Других хоронил, словно не так горько было!.. Косинького всех жалчее, Савелий Родионыч!.. Уж так-то жалко… кажись… Пришел в избу, гляжу – нет его, нет Егорушки, вспомнил… нндо даже от сердца оторвалось у меня… Косинького всех жалчее!..
– Что говорить… последний был; своя полоса мяса!.. Что говорить! – сказал Савелий, поглядывая на стороны. – Ты, брат Андрей, не серчай на меня… Ей-богу, некогда… недосуг нонче… У нас ноне хлопот-то и-и-и!..
– Я за делом к тебе, Савелий Родионыч…
– Гм! Какое же твое дело?.. Коли можно…
– Да помолоть пришел… один мешок всего…
– Ну, что ж, засыпай!..
– Только… нельзя ли как-нибудь, Савелий Родионыч… Как перед истинным богом говорю: нет у меня ничего… от похорон гроша не осталось… за помол отдать нечего…
Савелий поморщился и почесал затылок.
– Сделай целость, Савелий Родионыч!.. Право, на хлебец, на один хлебец муки нет…
Савелий смотрел в землю и пожимал губами.
– Дядюшка, к нам возы едут! Три воза! – крикнул Гришка, стоявший в воротах.
– Вишь, тебе господь бог посылает, Савелий Родионыч! – вымолвил Андрей.
– Н… ну бог с тобой! Засыпай! Ступай только скорее, пока те не подъехали, – сказал старикашка, приняв снова свой добродушный вид. – Гришутка, отцепи колесо поди, – у первой снасти!..
Минуты две спустя внутри амбара послышалось шипенье жернова, который вскоре разошелся и пошел порхать, посылая из амбарной двери легкие клубы мучной пыли.
– Петрунька, – сказал Савелий, останавливая сына после того, как возы въехали на двор, установились и пущена была в ход вторая снасть, – как же нам, слышь, быть теперь?
– Что ж, батюшка?
– Ты идешь в село теперь на крестины звать; может, там опять промешкаешь; до вечера, может, пробудешь; дни теперь короткие… Тут вот эти, прости господи, приехали! – прибавил он, указывая глазами на подводы, – мне от них отойти нельзя никак. А кто же теперь за вином-то поедет?..
– Пошли, батюшка, Гришку, – он съездит!
Старик пожал губами и покачал головою.
– Что ж такое? – продолжал сын. – Разве мудрость какая! Подал деньги целовальнику – и все тут;
1 2 3 4 5 6 7 8 9