Ее сопровождал франт, которого Кристоф узнал, ибо не раз встречал его на премьерах, где он улыбался направо и налево, непрерывно болтал, в виде приветствия махал рукой, целовал дамам пальчики и, сидя в первых рядах партера, оборачивался, расточая улыбки в глубину зрительного зала; не зная его имени, Кристоф окрестил его «болваном». При виде Эмманюэля болван и его спутница бросились к «дорогому учителю» с назойливыми и фамильярными излияниями. Кристоф слышал уходя, как Эмманюэль сухо сказал, что не может их принять, — он занят. Кристофа изумляло уменье этого человека быть неприятным. Он не знал причин, по которым Эмманюэль недружелюбно встречал богатых снобов, которые оказывали ему честь своими бесцеремонными визитами. Они были щедры на красивые фразы и восхваления, но не пытались помочь ему в нужде, так же как пресловутые друзья Цезаря Франка не догадывались разгрузить его от уроков музыки, которые тот вынужден был давать до конца своей жизни, чтобы существовать.Кристоф еще несколько раз заходил к Эмманюэлю. Однако ему так и не удалось восстановить задушевный тон первого свиданья. Эмманюэль не выражал ни малейшей радости при виде Кристофа и держал себя настороженно и сдержанно. Лишь изредка, уступая своей настоятельной потребности к излияниям, когда какое-нибудь слово Кристофа волновало его до глубины души, он отдавался порыву восторженной откровенности, и присущий ему идеализм озарял его душу вспышками сверкающей поэзии. Затем внезапно остывал, замыкался в угрюмом молчании, и Кристоф снова видел перед собой врага.Слишком многое разделяло их. Разница в возрасте тоже играла немалую роль. Кристоф стремился к полному самопознанию и господству над собой. Эмманюэль находился еще в периоде формирования, протекавшем у него гораздо сумбурнее, чем у Кристофа. В этом оригинальном существе сочетались самые противоречивые элементы, постоянно боровшиеся между собой: могучий стоицизм, стремившийся подавить наследственные, атавистические желания (он был сыном алкоголика и проститутки); неистовое воображение, осаживаемое удилами железной волн и все-таки взвивавшееся на дыбы; безграничный эгоизм и безграничная любовь к ближним, причем никогда нельзя было предвидеть, что победит; героический идеализм и болезненная жажда славы, заставлявшая его мучиться из-за превосходства других. Если мысль Оливье, его независимость, его бескорыстии ожили в Эмманюэле, если он превосходил своего учителя поэтическим талантом, плебейской живучестью, которая не знает отвращения к деятельности, и выносливостью, защищавшей его от всяких разочарований, то ему все же было очень далеко до безмятежности брата Антуанетты, — у него был слишком тщеславный и беспокойный нрав, а тревоги и волнения окружающих только усугубляли его собственные.У него была бурная связь с молодой женщиной — той самой соседкой, которая встретила Кристофа, когда он пришел в первый раз. Она преданно любила Эмманюэля и заботилась о нем, вела хозяйство, переписывала его произведения, писала под диктовку. Она была некрасива, но, к несчастью, это была страстная натура. Она родилась в бедной семье; долгое время работала в переплетной мастерской, затем служила на почте; детство ее прошло в гнетущей обстановке, столь обычной для бедных рабочих Парижа: в скученности, в изнурительном труде, постоянно на людях, без воздуха, без покоя, без возможности сосредоточиться, оберечь святая святых своего сердца. В ее гордой душе таилось благоговейное стремление к смутному идеалу справедливости, и она испортила себе глаза, переписывая по ночам, зачастую без огня, при свете луны, «Отверженных» Гюго. Она встретила Эмманюэля, когда тот был еще несчастнее, чем она, — больная и без средств, — и отдалась ему. Эта страсть была первой, единственной любовью в ее жизни. И она цеплялась за нее с жадным упорством голодного человека. Ее привязанность очень тяготила Эмманюэля, — он скорее терпел ее, чем разделял. Его трогала ее преданность: он понимал, что эта женщина — его лучший друг, единственное существо, для которого он все на свете, и что она не может обойтись без него. Но именно это его и угнетало. Эмманюэлю необходима была свобода, необходимо было одиночество, а эти глаза, жадно вымаливавшие ласку, преследовали его; он обращался с нею сурово, у него нередко возникало желание крикнуть ей: «Убирайся!» Его раздражало, что она некрасива и груба. Хотя он был мало знаком со светским обществом и выказывал к нему презрение (он страдал, чувству я себя там еще уродливее и смешнее), он любил изящество, его привлекали женщины, питавшие к нему такое же чувство (он не сомневался в этом), как он к своей подруге. Он старался проявлять к ней любовь, которой не чувствовал, или по меньшей мере не огорчать ее невольными вспышками ненависти. Но и это не удавалось ему, — в его груди жило благородное сердце, жаждавшее делать добро, и жестокий демон, способный причинять зло. Эта внутренняя борьба и сознание, что он не в силах выйти из нее победителем, вызывали в нем глухое раздражение, которое он вымещал на Кристофе.Эмманюэль не мог преодолеть в себе чувство двойной антипатии к Кристофу: одна проистекала из его старой ревности, из той детской неприязни, которая не ослабевает, даже когда причина ее уже забыта; другая была вызвана ярым шовинизмом. Франция была для Эмманюэля воплощением его мечтаний о справедливости, милосердии, братстве человечества, взлелеянных лучшими людьми минувшей эпохи. Он не противопоставлял ее остальной Европе как врага, чье благополучие создается за счет разорения других народов; он ставил ее во главе народов как законную повелительницу, царящую на благо всем, вооруженную идеалом и ведущую за собой человечество. Он скорее предпочел бы видеть Францию мертвой, чем допустить, что она может совершить несправедливость. Он свято верил в нее. Он был чистокровным французом по культуре, по взглядам — он был воспитан на французских традициях, глубокий здравый смысл которых он познал инстинктивно. Эмманюэль искренне отвергал мнения иноземцев, относился к ним со снисходительным пренебрежением и раздражением, если иностранцы возражали против столь унизительной роли, которую он им предоставлял.Кристоф видел все это, но он был старше и опытнее Эмманюэля и потому нисколько не обижался на него. Конечно, эта расовая гордость носила несколько оскорбительный характер, но Кристофа она не задевала: он понимал иллюзии сыновней любви и не собирался критиковать пристрастия, вызванные этим священным чувством. Притом человечеству в целом приносит пользу тщеславная вера народов в свою миссию. Из того, что способствовало отдалению Кристофа от Эмманюэля, главной и, пожалуй, самой серьезной причиной был голос Эмманюэля, в котором иногда появлялись пронзительные, резкие интонации. Слух Кристофа жестоко страдал от этого, — в таких случаях он не мог удержаться от гримасы. Он старался, чтобы Эмманюэль не замечал этого, старался слушать музыку, а не инструмент. Калека-поэт светился таким прекрасным героизмом, когда говорил о победе разума — предвестнице других побед, о завоевании воздуха, о «летающем боге», который подхватывает толпы и, подобно вифлеемской звезде, увлекает их за собой в неведомые далекие просторы, к грядущему возмездию! Великолепие этих видений, исполненных силы и мощи, не мешало, однако, Кристофу ощущать опасность, предвидеть, куда могут привести боевые призывы и все нарастающий гул этой новой Марсельезы. Он думал не без иронии (не сожалея о прошлом, не страшась будущего), что эта песнь вызовет отклики, неожиданные для самого поэта, и что наступит день, когда люди будут вздыхать о минувших временах. Ярмарки на площади… Какая в ту пору была свобода! Золотой век свободы! Никогда больше он не повторится. Мир идет к веку силы, здоровья, мужественной деятельности и, быть может, славы, но в то же время к веку твердой власти и жестокой дисциплины. Разве мы уже не призывали этот железный век, классический век? Великие классические эпохи — Людовика XIV или Наполеона — кажутся нам издали вершинами человечества. И, быть может, именно тогда народ с наибольшим успехом претворил в жизнь свой идеал государственного устройства. Но спросите-ка у героев того времени, что они думали по этому поводу. Ваш Никола Пуссен уехал в Рим, где прожил до самой смерти; он задыхался у вас. Ваш Паскаль и ваш Расин ушли от света. А сколько еще великих людей жили в уединении — впавшие в немилость, угнетенные! Даже в душе Мольера таилось немало горечи. Что же до вашего Наполеона, о котором вы так жалеете, то отцы ваши, видно, и не подозревали о своем счастье, да и сам он не заблуждался на этот счет; он знал, что когда его не станет, человечество вздохнет с облегчением: уф!.. А какая пустыня мысли вокруг «императора»! Над необъятными песками — африканское солнце…Кристоф не высказывал своих мыслей вслух. Нескольких намеков оказалось достаточно, чтобы привести Эмманюэля в бешенство, а потому Кристоф не возобновлял больше этих разговоров. Но, как он ни затаивался, Эмманюэль знал, о чем он думает. Больше того, он смутно сознавал, что Кристоф дальновиднее его. Это еще сильнее раздражало Эмманюэля. Молодые люди не прощают старшим, когда те показывают им, какими они станут лет через двадцать.Кристоф читал в его сердце и говорил себе:«Он прав. У каждого своя вера. Нужно верить тому, чему веришь. Не дай бог смущать его веру в будущее!»Но уже самое присутствие Кристофа смущало Эмманюэля. Когда два человека находятся вместе, то какие бы усилия ни делал каждый, чтобы стушеваться, всегда один подавляет другого, а другой, чувствуя себя униженным, затаивает обиду. Гордость Эмманюэля страдала от превосходства Кристофа, оттого что тот лучше знает жизнь. А быть может, Эмманюэль защищался от растущей в его сердце любви к нему…Он становился все более угрюмым и замкнутым. Он не принимал больше Кристофа. Не отвечал на его письма. Кристофу пришлось отказаться от встреч с ним.
Наступил июль. Кристоф подвел итог тому, что ему дали эти несколько месяцев пребывания в Париже: много новых идей и мало друзей. Блестящий и жалкий успех — не очень-то весело видеть свой образ, свое произведение сниженным и окарикатуренным в ограниченных умах. Кристофу не хватало сочувствия тех, кем он хотел быть понятым. Они не ответили на первые шаги, сделанные им. Он не мог присоединиться к ним, несмотря на все свое желание разделять их надежды, быть их союзником. Казалось, их настороженное самолюбие защищается от его дружбы и предпочитает видеть в нем врага. Короче говоря, он пропустил поток своего поколения, не влился в него, а поток следующего поколения уже не принимал его. Он был одинок и нисколько этому не удивлялся, привыкнув к одиночеству за свою долгую жизнь. Но он считал, что теперь, после этой новой попытки, он получил право вернуться в свой швейцарский скит и жить там, покуда не осуществит план, который с недавних пор принимал все более конкретную форму. Чем старее Кристоф становился, тем сильнее одолевало его желание вернуться на родину. Он не знал там никого и, вероятно, встретил бы теперь еще меньше близких ему душ, чем здесь, в чужом городе, но все-таки то была родина; вы не требуете, чтобы ваши родные по крови думали, как вы, и без того тысяча тайных уз связывает вас с ними: ваши чувства учились читать по одной и той же книге неба и земли, ваши сердца говорят на одном и том же языке.Кристоф в шутливом тоне написал Грации о своих разочарованиях, поделился своим намерением вернуться в Швейцарию, просил разрешения покинуть Париж и сообщал, что уедет на будущей неделе. Но в конце письма была приписка:«Я передумал. Мой отъезд откладывается».Кристоф всецело доверял Грации; он посвящал ее в самые тайные, самые сокровенные свои мысли. И тем не менее был уголок в его сердце, ключ от которого он никому не давал: то были воспоминания, принадлежавшие не только ему, но и тем, кого он любил. Так, он молчал обо всем, что касалось Оливье. Это была не нарочитая сдержанность. Он просто не находил слов, когда собирался рассказать Грации об Оливье. Ведь она не знала его…И вот как-то утром, когда он писал письмо своей подруге, в дверь постучали. Он пошел отпирать, ворча, что его беспокоят. Мальчик лет четырнадцати-пятнадцати спрашивал господина Крафта. Кристоф принял его неприветливо. Это был блондин с голубыми глазами, с тонкими чертами лица, невысокий, худенький, державшийся прямо. Он молча и слегка смущенно стоял перед Кристофом. Но вскоре овладел собой, вскинул на Кристофа свои ясные глаза и стал с любопытством его рассматривать. Кристоф улыбнулся, глядя на это прелестное личико; мальчик улыбнулся тоже.— Итак, что вам угодно? — спросил Кристоф.— Я пришел… — заговорил мальчуган.Он опять смутился, покраснел и умолк.— Я вижу, что вы пришли, — смеясь, сказал Кристоф. — Но объясните, зачем? Вы меня боитесь?Мальчик снова улыбнулся, покачал головой и сказал:— Нет.— Превосходно! В таком случае скажите мне, кто вы такой.— Я… — начал мальчик и опять запнулся. С любопытством разглядывая комнату Кристофа, он вдруг увидел на камине фотографию Оливье. Кристоф машинально следил глазами за его взглядом.— Ну! Смелей! — подбодрил его Кристоф.— Я его сын, — сказал мальчик.Кристоф вздрогнул; он вскочил, обнял мальчика за плечи, привлек к себе, потом снова упал на стул, крепко прижав к себе, так что лица их почти соприкасались. Кристоф смотрел на мальчика, смотрел и повторял:— Малыш… бедный малыш…Он обхватил его голову руками и стал целовать его лоб, щеки, нос, волосы. Мальчик, испуганный и пораженный таким бурным проявлением чувств, попытался вырваться из его объятий. Кристоф отпустил его. Он закрыл лицо руками, прижался лбом к стене и стоял так несколько мгновений. Мальчик отступил в глубь комнаты. Кристоф поднял голову. Лицо его было, спокойно; он взглянул на мальчика и ласково улыбнулся.— Я испугал тебя, — сказал он. — Прости… Видишь ли, это потому, что я очень любил его.Мальчик еще не пришел в себя и молчал.— Как ты похож на него!.. — сказал Кристоф. — И все-таки я не узнал бы тебя. В чем же разница?Он спросил:— Как тебя зовут?— Жорж.— Верно. Припоминаю. Кристоф-Оливье-Жорж… Сколько тебе лет?— Четырнадцать.— Четырнадцать! Неужели прошло уже столько времени?.. А мне кажется, это было вчера — или во мраке веков… Как ты похож на него! Те же черты лица. Те же — и все-таки иные. Тот же цвет глаз, но глаза не те. Та же улыбка, тот же рот, но другой голос. Ты крепче его, держишься прямее. Лицо у тебя более округлое, но краснеешь ты совсем как он. Подойди, сядь, поговорим. Кто послал тебя ко мне?— Никто.— Ты пришел ко мне по собственному желанию? Но откуда ты знаешь меня?— Мне говорили о вас.— Кто?— Моя мать.— А! — сказал Кристоф. — А она знает, что ты пошел ко мне?— Нет.С минуту Кристоф молчал, а затем спросил:— Где вы живете?— Недалеко от парка Монсо.— Неужели ты пришел пешком? Да? Расстояние немалое. Должно быть, устал?— Я никогда не устаю.— Вот это мне нравится! Покажи-ка мускулы.(Он пощупал их.)— Ты крепкий малый… А почему тебе пришло в голову навестить меня?— Папа любил вас больше всех.— Это сказала тебе она? (Он поправился.) Твоя мама тебе это сказала?— Да.Кристоф усмехнулся. «И она тоже… — подумал он. — Как все они любили Оливье! Отчего же они этого не показывали?..»— Но почему ты так долго собирался? — спросил он.— Я хотел прийти раньше. Но я боялся, что вы не захотите меня принять.— Я?!— Несколько недель назад, на концерте Шевильяра, я случайно увидел вас; я сидел с матерью, нас разделяло всего несколько кресел; я поклонился вам; вы искоса посмотрели на меня, нахмурились и не ответили.— Я посмотрел на тебя?.. Бедное дитя! И ты мог подумать?.. Я просто не заметил тебя. У меня плохое зрение. Вот почему я хмурюсь… Значит, ты считаешь меня злым?— Я думаю, что вы умеете быть злым, когда захотите.— В самом деле? — спросил Кристоф. — Но раз ты думал, что я не захочу тебя принять, как же ты все-таки решился прийти?— Я хотел вас видеть.— А если бы я тебя выгнал?— Я бы этого не допустил.Он сказал это с решительным видом, смущенно и вызывающе.Кристоф расхохотался; засмеялся и Жорж.— Чего доброго, ты выгнал бы меня самого!.. Ишь, какой бойкий!.. Нет, ты совсем не похож на отца.Живое лицо мальчика помрачнело.— Вы находите, что я не похож на него? Но ведь вы только что сказали!.. Вы думаете, что он не любил бы меня? Значит, и вы меня не любите?— А что тебе до того, люблю ли я тебя?— Это для меня очень важно.— Почему?— Потому что я вас люблю.За одну минуту на его лице — в глазах, в уголках рта — сменилось с десяток самых разнообразных выражений; так тени облаков, подгоняемых весенним ветром, проносятся в апрельский день над полями. Кристоф испытывал радость и наслаждение, глядя на мальчика и слушая его. Ему казалось, что с него свалилось бремя прежних забот;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41
Наступил июль. Кристоф подвел итог тому, что ему дали эти несколько месяцев пребывания в Париже: много новых идей и мало друзей. Блестящий и жалкий успех — не очень-то весело видеть свой образ, свое произведение сниженным и окарикатуренным в ограниченных умах. Кристофу не хватало сочувствия тех, кем он хотел быть понятым. Они не ответили на первые шаги, сделанные им. Он не мог присоединиться к ним, несмотря на все свое желание разделять их надежды, быть их союзником. Казалось, их настороженное самолюбие защищается от его дружбы и предпочитает видеть в нем врага. Короче говоря, он пропустил поток своего поколения, не влился в него, а поток следующего поколения уже не принимал его. Он был одинок и нисколько этому не удивлялся, привыкнув к одиночеству за свою долгую жизнь. Но он считал, что теперь, после этой новой попытки, он получил право вернуться в свой швейцарский скит и жить там, покуда не осуществит план, который с недавних пор принимал все более конкретную форму. Чем старее Кристоф становился, тем сильнее одолевало его желание вернуться на родину. Он не знал там никого и, вероятно, встретил бы теперь еще меньше близких ему душ, чем здесь, в чужом городе, но все-таки то была родина; вы не требуете, чтобы ваши родные по крови думали, как вы, и без того тысяча тайных уз связывает вас с ними: ваши чувства учились читать по одной и той же книге неба и земли, ваши сердца говорят на одном и том же языке.Кристоф в шутливом тоне написал Грации о своих разочарованиях, поделился своим намерением вернуться в Швейцарию, просил разрешения покинуть Париж и сообщал, что уедет на будущей неделе. Но в конце письма была приписка:«Я передумал. Мой отъезд откладывается».Кристоф всецело доверял Грации; он посвящал ее в самые тайные, самые сокровенные свои мысли. И тем не менее был уголок в его сердце, ключ от которого он никому не давал: то были воспоминания, принадлежавшие не только ему, но и тем, кого он любил. Так, он молчал обо всем, что касалось Оливье. Это была не нарочитая сдержанность. Он просто не находил слов, когда собирался рассказать Грации об Оливье. Ведь она не знала его…И вот как-то утром, когда он писал письмо своей подруге, в дверь постучали. Он пошел отпирать, ворча, что его беспокоят. Мальчик лет четырнадцати-пятнадцати спрашивал господина Крафта. Кристоф принял его неприветливо. Это был блондин с голубыми глазами, с тонкими чертами лица, невысокий, худенький, державшийся прямо. Он молча и слегка смущенно стоял перед Кристофом. Но вскоре овладел собой, вскинул на Кристофа свои ясные глаза и стал с любопытством его рассматривать. Кристоф улыбнулся, глядя на это прелестное личико; мальчик улыбнулся тоже.— Итак, что вам угодно? — спросил Кристоф.— Я пришел… — заговорил мальчуган.Он опять смутился, покраснел и умолк.— Я вижу, что вы пришли, — смеясь, сказал Кристоф. — Но объясните, зачем? Вы меня боитесь?Мальчик снова улыбнулся, покачал головой и сказал:— Нет.— Превосходно! В таком случае скажите мне, кто вы такой.— Я… — начал мальчик и опять запнулся. С любопытством разглядывая комнату Кристофа, он вдруг увидел на камине фотографию Оливье. Кристоф машинально следил глазами за его взглядом.— Ну! Смелей! — подбодрил его Кристоф.— Я его сын, — сказал мальчик.Кристоф вздрогнул; он вскочил, обнял мальчика за плечи, привлек к себе, потом снова упал на стул, крепко прижав к себе, так что лица их почти соприкасались. Кристоф смотрел на мальчика, смотрел и повторял:— Малыш… бедный малыш…Он обхватил его голову руками и стал целовать его лоб, щеки, нос, волосы. Мальчик, испуганный и пораженный таким бурным проявлением чувств, попытался вырваться из его объятий. Кристоф отпустил его. Он закрыл лицо руками, прижался лбом к стене и стоял так несколько мгновений. Мальчик отступил в глубь комнаты. Кристоф поднял голову. Лицо его было, спокойно; он взглянул на мальчика и ласково улыбнулся.— Я испугал тебя, — сказал он. — Прости… Видишь ли, это потому, что я очень любил его.Мальчик еще не пришел в себя и молчал.— Как ты похож на него!.. — сказал Кристоф. — И все-таки я не узнал бы тебя. В чем же разница?Он спросил:— Как тебя зовут?— Жорж.— Верно. Припоминаю. Кристоф-Оливье-Жорж… Сколько тебе лет?— Четырнадцать.— Четырнадцать! Неужели прошло уже столько времени?.. А мне кажется, это было вчера — или во мраке веков… Как ты похож на него! Те же черты лица. Те же — и все-таки иные. Тот же цвет глаз, но глаза не те. Та же улыбка, тот же рот, но другой голос. Ты крепче его, держишься прямее. Лицо у тебя более округлое, но краснеешь ты совсем как он. Подойди, сядь, поговорим. Кто послал тебя ко мне?— Никто.— Ты пришел ко мне по собственному желанию? Но откуда ты знаешь меня?— Мне говорили о вас.— Кто?— Моя мать.— А! — сказал Кристоф. — А она знает, что ты пошел ко мне?— Нет.С минуту Кристоф молчал, а затем спросил:— Где вы живете?— Недалеко от парка Монсо.— Неужели ты пришел пешком? Да? Расстояние немалое. Должно быть, устал?— Я никогда не устаю.— Вот это мне нравится! Покажи-ка мускулы.(Он пощупал их.)— Ты крепкий малый… А почему тебе пришло в голову навестить меня?— Папа любил вас больше всех.— Это сказала тебе она? (Он поправился.) Твоя мама тебе это сказала?— Да.Кристоф усмехнулся. «И она тоже… — подумал он. — Как все они любили Оливье! Отчего же они этого не показывали?..»— Но почему ты так долго собирался? — спросил он.— Я хотел прийти раньше. Но я боялся, что вы не захотите меня принять.— Я?!— Несколько недель назад, на концерте Шевильяра, я случайно увидел вас; я сидел с матерью, нас разделяло всего несколько кресел; я поклонился вам; вы искоса посмотрели на меня, нахмурились и не ответили.— Я посмотрел на тебя?.. Бедное дитя! И ты мог подумать?.. Я просто не заметил тебя. У меня плохое зрение. Вот почему я хмурюсь… Значит, ты считаешь меня злым?— Я думаю, что вы умеете быть злым, когда захотите.— В самом деле? — спросил Кристоф. — Но раз ты думал, что я не захочу тебя принять, как же ты все-таки решился прийти?— Я хотел вас видеть.— А если бы я тебя выгнал?— Я бы этого не допустил.Он сказал это с решительным видом, смущенно и вызывающе.Кристоф расхохотался; засмеялся и Жорж.— Чего доброго, ты выгнал бы меня самого!.. Ишь, какой бойкий!.. Нет, ты совсем не похож на отца.Живое лицо мальчика помрачнело.— Вы находите, что я не похож на него? Но ведь вы только что сказали!.. Вы думаете, что он не любил бы меня? Значит, и вы меня не любите?— А что тебе до того, люблю ли я тебя?— Это для меня очень важно.— Почему?— Потому что я вас люблю.За одну минуту на его лице — в глазах, в уголках рта — сменилось с десяток самых разнообразных выражений; так тени облаков, подгоняемых весенним ветром, проносятся в апрельский день над полями. Кристоф испытывал радость и наслаждение, глядя на мальчика и слушая его. Ему казалось, что с него свалилось бремя прежних забот;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41