Ведь с той поры, как умер Оливье, он был одинок. Это письмо возрождало его изголодавшееся по нежности сердце. Нежность!.. Кристоф думал, что уже отказался от нее навсегда, — так долго он обходился без нее! Теперь он чувствовал, как ему не хватает нежности и сколько любви скопилось в его сердце.Они провели вместе спокойный и блаженный вечер… Несмотря на их намерение ничего не скрывать друг от друга, он говорил с ней только на отвлеченные темы. Но сколько отрадного и сокровенного сказал он ей, сидя за роялем, куда она пригласила его взглядом, чтобы дать ему возможность высказаться! Она была потрясена, видя смирившееся сердце этого человека, которого она знала прежде гордым и необузданным. При прощании, в молчаливом пожатии рук, они почувствовали, что обрели друг друга и никогда больше не потеряют. Было тихо, не ощущалось ни малейшего дуновения, шел дождь. Сердце Кристофа пело…Грации оставалось пробыть здесь всего несколько дней, она не отложила своего отъезда ни на час, а Кристоф не посмел ни просить ее побыть еще, ни роптать. В последний день они гуляли вместе с детьми. Был миг, когда Кристоф, преисполненный любви и счастья, хотел сказать ей об этом, но, мягко, ласково улыбаясь. Грация остановила его:— Молчите! Я знаю все, что вы хотите сказать.Они сели на повороте дороги — там, где встретились в первый раз. Продолжая улыбаться, Грация смотрела на долину, расстилавшуюся внизу, но не видела ее. А Кристоф смотрел на ласковое лицо со следами страданий; в ее густые черные волосы вплелись белые нити. Он испытывал обожание, жалость и страсть к этой плоти, пропитавшейся страданиями души. Во всех этих ранах, нанесенных временем, была видна душа. И тихим, дрожащим голосом, как о высшей милости, он попросил, чтобы она подарила ему… один седой волос.Она уехала. Кристоф не мог понять, почему Грация не хотела, чтобы он сопровождал ее. Он не сомневался в ее дружбе, но сдержанность Грации озадачила его. Ни одного дня он не мог оставаться в этих краях и тут же уехал. Он пытался отвлечься путешествиями, работой. Он написал Грации. Она ответила ему недели через три; в ее коротких письмах ощущалась спокойная привязанность, без нетерпения и тревоги. Письма причиняли ему страдание, и вместе с тем он любил их. Он не считал себя вправе упрекать ее. Их чувство было еще слишком молодо, слишком недавно возродилось! Он содрогался при мысли, что может потерять Грацию. Между тем каждое ее письмо дышало безмятежным покоем, который должен был бы вселить в него уверенность. Но ведь они были такие разные!..В конце осени они условились встретиться в Риме. Не будь надежды на встречу с Грацией, это путешествие не прельщало бы Кристофа. Долго длившееся одиночество сделало его домоседом. Он не испытывал больше склонности к бесполезным переездам с места на место, в которых черпали удовольствие суетливые бездельники сто времени. Он боялся нарушать свои привычки — это опасно для правильной работы мысли. К тому же Италия нисколько не привлекала его. Кристоф знал ее только по отвратительной музыке «веристов» и ариям теноров, которыми родина Вергилия периодически вдохновляет путешествующих литераторов. Он чувствовал к ней враждебность и недоверие передового художника, которому надоели ссылки на Рим из уст самых худших поборников академической рутины. И, наконец, в нем еще бродила старая закваска — инстинктивная неприязнь, которую ощущают в глубине души все северяне к южанам или, по крайней мере, к тому легендарному типу болтливого хвастунишки, какими представляются северянам все обитатели юга. При одной только мысли о них Кристоф презрительно морщился… Нет, у него не было ни малейшего желания знакомиться с этим народом, не имеющим музыки. (Так, со своей обычной склонностью к преувеличениям, утверждал Кристоф.) «Можно ли принимать всерьез, на фоне современной музыки, бренчанье на мандолине и выкрики в болтливых мелодрамах?» — думал он. Но ведь к этому народу принадлежала Грация. Какими путями, какими дорогами не пошел бы Кристоф, чтобы снова обрести ее. Нужно только закрыть глаза и ничего не видеть до той поры, пока он не встретится с Грацией.Уже давно у него выработалась привычка закрывать глаза. В течение стольких лет он держал за ставнями свою внутреннюю жизнь! Теперь, поздней осенью, это было особенно необходимо Три недели непрерывно лили дожди. А потом серая шапка сплошных облаков на висла над долинами и городами промокшей, дрожавшей от холода Швейцарии. Глаза утратили воспоминание о благодатном солнечном свете. Чтобы снова обрести в себе всю силу энергии, нужно было сначала создать абсолютный мрак, а потом, сомкнув веки, опуститься в глубину шахты, в подземные галереи мечты. Там, среди пластов угля, спало солнце мертвых дней. Но тот, кто проводит жизнь под землей и, согнувшись, вырубает уголь, выходит наверх обожженный, с онемевшим позвоночником и коленями, с изуродованными руками и ногами, полуоцепеневший, с тусклым, как у ночной птицы, взглядом. Сколько раз приносил Кристоф со дна шахты с трудом добытый огонь, который согревал похолодевшие сердца! Но северные мечты отдают жаром печи и закупоренной комнаты. Этого не подозреваешь, когда живешь там, любишь это удушливое тепло, этот полумрак и заветные мечты, скопившиеся в отяжелевшей голове. Любишь то, что имеешь. Приходится этим довольствоваться!..Когда поезд вышел из теснин альпийских гор и Кристоф, дремавший в углу вагона, увидел безоблачное небо и солнце, заливавшее склоны гор, ему показалось, что это сон. По ту сторону горного хребта он только что оставил тусклое небо, сумеречный день. Эта перемена была так неожиданна, что в первую минуту Кристоф скорее удивился, чем обрадовался. Прошло некоторое время, пока его оцепеневшая душа отошла немного, пока растаяла сковывавшая ее кора, пока сердце освободилось от теней прошлого. День разгорался, мягкий свет обволакивал Кристофа, и, забыв обо всем, он жадно упивался и наслаждался тем, что видел.Миланские равнины. Дневное светило отражается в голубых каналах, сеть их вен бороздит рисовые поля, покрытые пушком. Четко вырисовываются тонкие и гибкие силуэты осенних деревьев с пучками рыжего мха. Горы да Винчи — снежные, мягко сверкающие Альпы — выделяются резкой линией на горизонте, окаймляя его красной, оранжевой, золотисто-зеленой и бледно-лазурной бахромой. Вечер опускается над Апеннинами. Извилистые склоны небольшой крутой горной цепи вьются, как змеи, сплетаясь и повторяясь, словно в ритме фарандолы. И вдруг, в конце спуска, как поцелуй, доносится дыхание моря и аромат апельсинных рощ. Море, латинское море! В его опаловом свете замерли и дремлют стаи лодок, сложивших свои крылья…На берегу моря, у рыбачьей деревушки, поезд остановился. Путешественникам объявили, что из-за сильных дождей в туннеле между Генуей и Пизой произошел обвал и все поезда запаздывают на несколько часов. Кристоф взял билет прямого сообщения до Рима, и теперь он был в восторге от этой задержки, вызвавшей негодование его спутников. Он выскочил на перрон и воспользовался остановкой, чтобы подойти к морю, — оно манило его. Оно увлекло Кристофа настолько, что часа через два, когда раздался гудок уходившего поезда, Кристоф, сидя в лодке, крикнул ему вслед: «Счастливого пути!» Он плыл в светящейся ночи, отдаваясь баюканью светящегося моря, вдоль благоухающего берега, огибая утесы, окаймленные молодыми кипарисами. Кристоф поселился в деревушке и провел там пять дней, ни о чем не тревожась, радуясь жизни. Он напоминал долго постившегося человека, который набросился на еду. Всеми своими изголодавшимися чувствами он впитывал яркий солнечный свет… Свет, кровь вселенной! Ты разливаешься в пространстве подобно реке жизни и через глаза, губы, ноздри, сквозь поры нашей кожи проникаешь в глубь нашего тела. Свет, более необходимый для жизни, чем хлеб! Тот, кто увидел тебя однажды без твоих северных завес — чистым, жгучим, обнаженным, — невольно задает себе вопрос, как он мог жить прежде, не зная тебя, и чувствует, что больше не сможет жить, не видя тебя.Пять дней предавался Кристоф опьянению солнцем. Пять дней впервые в жизни Кристоф забыл, что он музыкант. Музыка его существа превратилась в свет. Воздух, море и земля — великолепная симфония, исполняемая оркестром солнца. И с каким врожденным искусством умеет Италия пользоваться этим оркестром! Другие народы пишут с натуры; итальянец творит вместе с природой, он пишет солнцем. Музыка красок. Здесь все музыка, все поет. Простая стена у дороги, красная с золотыми трещинками, над ней два кипариса с курчавой кроной, а вокруг бездонное голубое небо. Белая мраморная лестница, прямая и узкая, поднимается между розовых стен к голубому фасаду храма. Разноцветные домики, словно абрикосы, лимоны, цитроны, светятся среди оливковых рощ и кажутся восхитительными спелыми плодами в листве… Итальянская природа возбуждает чувственность: глаза наслаждаются красками, подобно тому как язык — ароматными, сочными фруктами. Кристоф набросился на это новое лакомство с жадной и наивной прожорливостью; он вознаграждал себя за серые, аскетические пейзажи, которые вынужден был созерцать до сих пор. Его могучий интеллект, угнетенный обстоятельствами, внезапно осознал свою способность наслаждаться, до сих пор не использованную. Им завладели, словно добычей, запахи, краски, музыка голосов, колоколов и моря, ласкающая воздух, теплые объятия солнца… Кристоф ни о чем не думал. Он пребывал в состоянии сладостного блаженства, нарушая его лишь для того, чтобы поделиться со всеми встречными своей радостью: с лодочником — старым рыбаком в красной шапочке венецианского сенатора, из-под которой глядели живые глаза в сети мелких морщинок; со своим единственным сотрапезником — апатичным и сонным миланцем, который, поглощая макароны, вращал черными, как у Отелло, свирепыми от ненависти глазами; с официантом из ресторана, который, подавая блюда, вытягивал шею, изгибал руки и торс, подобно ангелу Бернини; с маленьким Иоанном Крестителем, который, строя глазки, просил милостыню на дороге и предлагал прохожим апельсин на зеленой ветке. Кристоф окликал возчиков, которые, лежа на спине в своих повозках, гнусавыми голосами тянули какую-то песню без конца и начала. Он поймал себя на том, что напевает из «Cavalleria rusticana»! «Сельская честь» (итал.) — опера Масканьи
Цель его путешествия была совершенно забыта. Он забыл, как торопился, как спешил поскорее увидеть Грацию…Так продолжалось до того дня, пока образ возлюбленной снова не ожил в нем. Что его вызвало? Быть может, взгляд, перехваченный на дороге, или переливы низкого и певучего голоса, — Кристоф не знал. Но настал час, когда отовсюду — из кольца холмов, покрытых маслиновыми рощами, из высоких гладких гребней Апеннин, вырисовывавшихся в ночном мраке и при ярком солнечном свете, и из апельсинных рощ, отягощенных цветами и плодами, из глубокого дыхания моря — на него смотрело улыбающееся лицо подруги. Бесчисленными очами глядели на него с неба глаза Грации. Она расцветала на этой земле, как роза на розовом кусте.Кристоф спохватился. Снова сел в поезд, отправлявшийся в Рим, и уже нигде больше не останавливался. Ничто не интересовало его — ни итальянские памятники, ни старинные города, ни знаменитые произведения искусства. Он не видел и не стремился что-либо увидеть в Риме, а то, что успел заметить проезжая мимо, — новые, лишенные всякого стиля, кварталы, квадратные здания, — не внушало ему желания осматривать этот город.Тотчас по приезде он отправился к Грации. Она спросила:— Какой дорогой вы ехали? Вы останавливались в Милане, во Флоренции?— Нет, — отвечал он. — К чему?Она рассмеялась.— Прекрасный ответ! А какое впечатление на вас произвел Рим?— Никакого, — сказал он, — я ничего не видел.— Но все-таки?— Никакого. Я не видел ни одного памятника. Прямо из гостиницы пришел к вам.— Довольно пройти десять шагов, чтобы увидеть Рим… Взгляните на эту стену, напротив… Посмотрите, какое освещение!— Я вижу только вас, — сказал он.— Вы варвар, вы видите только то, что создано вашим воображением. А когда вы выехали из Швейцарии?— Неделю назад.— Что же вы делали столько времени?— Сам не знаю. Я остановился случайно в деревушке на берегу моря. Не помню даже, как она называется. Я спал целую неделю. Спал с открытыми глазами. Не знаю, что видел, не знаю, о чем грезил. Кажется, мечтал о вас. Знаю только, что это было прекрасно. Но самое прекрасное, что я все забыл…— Благодарю! — сказала она.Он не слушал ее.— …Все, — продолжал он, — все, что было тогда, что было прежде. Я словно новорожденный, только начинающий жить.— Это верно, — сказала она, глядя на него смеющимися глазами. — Вы переменились с нашей последней встречи.Он тоже глядел на нее и находил, что она не похожа на ту Грацию, которая осталась в его памяти. Она не изменилась за эти два месяца, но он смотрел на нее совершенно другими глазами. Там, в Швейцарии, — образ минувших дней, — легкая тень юной Грации стояла перед его взором, заслоняла его нынешнюю подругу. А теперь, под солнцем Италии, растаяли северные мечты; он видел при дневном свете подлинную душу и подлинное тело любимой. Как непохожа она была на дикую козочку, пленницу Парижа, как непохожа на молодую женщину, с улыбкой евангелиста Иоанна, которую он снова обрел как-то вечером, вскоре после ее замужества, чтобы тут же утратить! Маленькая умбрийская мадонна расцвела, превратилась в прекрасную римлянку.Coior verus, corpus solidum et succi plenum живой румянец, крепкое, полное жизненных соков тело (лат.)
.Ее черты приобрели гармоническую округлость; ее тело дышало благородной томностью. От нее исходил покой. Она воплощала напоенную солнцем тишину, безмолвное созерцание, наслаждение мирной жизнью — все то, чего до конца никогда не познают северяне. От прежней Грации сохранилась главным образом безграничная доброта, которой были насыщены все ее чувства. Но в ясной улыбке Грации можно было прочесть много нового: печальную снисходительность, легкую усталость, умение разбираться в людях, мягкую иронию, спокойную рассудительность. Годы как бы сковали Грацию ледком, ограждая ее от сердечных заблуждений; она редко раскрывала свою душу; и ее нежность, ее зоркая улыбка были всегда настороже, ограждая от порывов страсти, которые с трудом подавлял в себе Кристоф. В то же время у нее были свои слабости, беспомощность в жизненных испытаниях, кокетливость, над которой она сама посмеивалась, но которую не пыталась преодолеть. Она не умела бороться ни с обстоятельствами, ни с собою, — покорный фатализм был присущ этой бесконечно доброй и немного усталой душе.
Грация принимала у себя многих и без особого разбора — так, по крайней мере, казалось на первый взгляд; но ее друзья принадлежали в большинстве своем к тому же миру, что и она, дышали тем же воздухом, приобрели те же привычки; это общество представляло довольно гармоническое целое, резко отличавшееся от того, которое Кристоф наблюдал в Германии и во Франции. Большинство принадлежало к старинным итальянским фамилиям, оздоровленным браками с иностранцами; среди них царил внешний космополитизм — сочетание четырех главных языков и интеллектуального багажа четырех великих наций Запада Каждый народ вносил туда свой личный вклад: евреи — беспокойство, англосаксы — флегму, но все это тотчас же переплавлялось в итальянском тигле. Когда века владычества баронов-грабителей высекают в расе надменный и алчный профиль хищной птицы, то, как бы ни менялся металл, оттиск остается неизменным. Некоторые из этих лиц, казавшихся типично итальянскими, — улыбка Луини, сладострастный и спокойный взгляд Тициана, цветы Адриатики или ломбардских равнин, — расцвели в действительности на северных деревьях, пересаженных в древнюю латинскую почву. Какие бы краски ни были растерты на палитре Рима, основным тоном всегда будет римский.Кристоф не способен был разобраться в своих впечатлениях, но он восхищался вековой культурой, древней цивилизацией, которой дышали эти люди, зачастую довольно ограниченные, а иногда даже более чем посредственные. Едва уловимый аромат. Проявлявшийся в мелочах, грациозная обходительность, мягкие манеры, доброжелательность, не лишенная насмешливости, сознание собственного достоинства, острый взгляд и улыбка, живой и беспечный ум, скептический, непринужденный и притом разносторонний Ничего резкого, грубого. Ничего книжного. Здесь можно было не бояться встречи с каким-нибудь психологом из парижских салонов, подстерегающим вас за стеклами своего пенсне, ни с капральскими повадками какого-нибудь немецкого доктора. Это были просто люди, и люди очень человечные, подобно друзьям Теренция и Сципиона Эмилиана…Homo sum… Я человек… (и ничто человеческое мне не чуждо) (лат.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41
Цель его путешествия была совершенно забыта. Он забыл, как торопился, как спешил поскорее увидеть Грацию…Так продолжалось до того дня, пока образ возлюбленной снова не ожил в нем. Что его вызвало? Быть может, взгляд, перехваченный на дороге, или переливы низкого и певучего голоса, — Кристоф не знал. Но настал час, когда отовсюду — из кольца холмов, покрытых маслиновыми рощами, из высоких гладких гребней Апеннин, вырисовывавшихся в ночном мраке и при ярком солнечном свете, и из апельсинных рощ, отягощенных цветами и плодами, из глубокого дыхания моря — на него смотрело улыбающееся лицо подруги. Бесчисленными очами глядели на него с неба глаза Грации. Она расцветала на этой земле, как роза на розовом кусте.Кристоф спохватился. Снова сел в поезд, отправлявшийся в Рим, и уже нигде больше не останавливался. Ничто не интересовало его — ни итальянские памятники, ни старинные города, ни знаменитые произведения искусства. Он не видел и не стремился что-либо увидеть в Риме, а то, что успел заметить проезжая мимо, — новые, лишенные всякого стиля, кварталы, квадратные здания, — не внушало ему желания осматривать этот город.Тотчас по приезде он отправился к Грации. Она спросила:— Какой дорогой вы ехали? Вы останавливались в Милане, во Флоренции?— Нет, — отвечал он. — К чему?Она рассмеялась.— Прекрасный ответ! А какое впечатление на вас произвел Рим?— Никакого, — сказал он, — я ничего не видел.— Но все-таки?— Никакого. Я не видел ни одного памятника. Прямо из гостиницы пришел к вам.— Довольно пройти десять шагов, чтобы увидеть Рим… Взгляните на эту стену, напротив… Посмотрите, какое освещение!— Я вижу только вас, — сказал он.— Вы варвар, вы видите только то, что создано вашим воображением. А когда вы выехали из Швейцарии?— Неделю назад.— Что же вы делали столько времени?— Сам не знаю. Я остановился случайно в деревушке на берегу моря. Не помню даже, как она называется. Я спал целую неделю. Спал с открытыми глазами. Не знаю, что видел, не знаю, о чем грезил. Кажется, мечтал о вас. Знаю только, что это было прекрасно. Но самое прекрасное, что я все забыл…— Благодарю! — сказала она.Он не слушал ее.— …Все, — продолжал он, — все, что было тогда, что было прежде. Я словно новорожденный, только начинающий жить.— Это верно, — сказала она, глядя на него смеющимися глазами. — Вы переменились с нашей последней встречи.Он тоже глядел на нее и находил, что она не похожа на ту Грацию, которая осталась в его памяти. Она не изменилась за эти два месяца, но он смотрел на нее совершенно другими глазами. Там, в Швейцарии, — образ минувших дней, — легкая тень юной Грации стояла перед его взором, заслоняла его нынешнюю подругу. А теперь, под солнцем Италии, растаяли северные мечты; он видел при дневном свете подлинную душу и подлинное тело любимой. Как непохожа она была на дикую козочку, пленницу Парижа, как непохожа на молодую женщину, с улыбкой евангелиста Иоанна, которую он снова обрел как-то вечером, вскоре после ее замужества, чтобы тут же утратить! Маленькая умбрийская мадонна расцвела, превратилась в прекрасную римлянку.Coior verus, corpus solidum et succi plenum живой румянец, крепкое, полное жизненных соков тело (лат.)
.Ее черты приобрели гармоническую округлость; ее тело дышало благородной томностью. От нее исходил покой. Она воплощала напоенную солнцем тишину, безмолвное созерцание, наслаждение мирной жизнью — все то, чего до конца никогда не познают северяне. От прежней Грации сохранилась главным образом безграничная доброта, которой были насыщены все ее чувства. Но в ясной улыбке Грации можно было прочесть много нового: печальную снисходительность, легкую усталость, умение разбираться в людях, мягкую иронию, спокойную рассудительность. Годы как бы сковали Грацию ледком, ограждая ее от сердечных заблуждений; она редко раскрывала свою душу; и ее нежность, ее зоркая улыбка были всегда настороже, ограждая от порывов страсти, которые с трудом подавлял в себе Кристоф. В то же время у нее были свои слабости, беспомощность в жизненных испытаниях, кокетливость, над которой она сама посмеивалась, но которую не пыталась преодолеть. Она не умела бороться ни с обстоятельствами, ни с собою, — покорный фатализм был присущ этой бесконечно доброй и немного усталой душе.
Грация принимала у себя многих и без особого разбора — так, по крайней мере, казалось на первый взгляд; но ее друзья принадлежали в большинстве своем к тому же миру, что и она, дышали тем же воздухом, приобрели те же привычки; это общество представляло довольно гармоническое целое, резко отличавшееся от того, которое Кристоф наблюдал в Германии и во Франции. Большинство принадлежало к старинным итальянским фамилиям, оздоровленным браками с иностранцами; среди них царил внешний космополитизм — сочетание четырех главных языков и интеллектуального багажа четырех великих наций Запада Каждый народ вносил туда свой личный вклад: евреи — беспокойство, англосаксы — флегму, но все это тотчас же переплавлялось в итальянском тигле. Когда века владычества баронов-грабителей высекают в расе надменный и алчный профиль хищной птицы, то, как бы ни менялся металл, оттиск остается неизменным. Некоторые из этих лиц, казавшихся типично итальянскими, — улыбка Луини, сладострастный и спокойный взгляд Тициана, цветы Адриатики или ломбардских равнин, — расцвели в действительности на северных деревьях, пересаженных в древнюю латинскую почву. Какие бы краски ни были растерты на палитре Рима, основным тоном всегда будет римский.Кристоф не способен был разобраться в своих впечатлениях, но он восхищался вековой культурой, древней цивилизацией, которой дышали эти люди, зачастую довольно ограниченные, а иногда даже более чем посредственные. Едва уловимый аромат. Проявлявшийся в мелочах, грациозная обходительность, мягкие манеры, доброжелательность, не лишенная насмешливости, сознание собственного достоинства, острый взгляд и улыбка, живой и беспечный ум, скептический, непринужденный и притом разносторонний Ничего резкого, грубого. Ничего книжного. Здесь можно было не бояться встречи с каким-нибудь психологом из парижских салонов, подстерегающим вас за стеклами своего пенсне, ни с капральскими повадками какого-нибудь немецкого доктора. Это были просто люди, и люди очень человечные, подобно друзьям Теренция и Сципиона Эмилиана…Homo sum… Я человек… (и ничто человеческое мне не чуждо) (лат.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41