А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Пусть кесарь остается кесарем, но пусть не притязает стать богом! Пусть отнимает у нас деньги, жизнь, но наши души ему не подвластны: ему не удастся залить их кровью. Мы пришли в этот мир, чтобы зажечь свет, а не гасить его. Каждому свое! Если кесарю угодно воевать — пусть держит для этого армию, как в старину, такую армию, для которой война — ремесло! Я не настолько глуп, чтобы тратить время на бесплодное нытье, когда мне угрожает сила. Но я принадлежу не к армии силы, а к воинству духа; в его рядах вместе с тысячами моих братьев я представляю Францию. Пусть кесарь, если хочет, завоевывает весь мир! Мы завоевываем истину.— Чтобы ее завоевать, — сказал Кристоф, — нужно побеждать, нужно жить. Истина — это не отвердевший догмат, который выделяется и образуется мозгом, как сталактиты — сводами пещеры. Истина — это жизнь. И не в своем мозгу должны вы искать ее, а в сердцах других людей. Объединитесь с ними, исповедуйте какие угодно взгляды, но окунайтесь каждый день в живую воду человечности. Нужно жить жизнью других, принимать свой удел и любить его.— Наш удел — быть тем, что мы есть. Не от нас зависит — мыслить или не мыслить, даже если мыслить опасно. Мы поднялись на такую ступень цивилизации, откуда повернуть вспять уже нельзя.— Да, вы подошли к самому краю возвышенности, к той критической точке, которой ни один народ не может достигнуть, не испытав желания броситься вниз. И религия и инстинкт ослабели в вас. Остался один интеллект. Но на нем вы сломите себе шею! Вас ожидает смерть.— Смерть ожидает все народы: это неизбежно, столетием раньше, столетием позже.— А ты этими столетиями не пренебрегай. Вся наша жизнь складывается из дней. Нужно жить черт его знает в каком отвлеченном мире, чтобы мечтать об абсолюте, тогда как надо отдаваться пролетающему мгновению.— Что же делать! Факел сгорает в своем пламени. Нельзя быть и перестать быть.— А нужно.— Великое прошлое — это великое дело.— Великое только в том случае, если и сейчас еще есть великие люди, способные оценить его.— А разве ты не предпочел бы быть одним из древних греков, которые уже умерли, чем принадлежать к тем народам, которые ныне прозябают?— Я предпочитаю быть живым Кристофом.Оливье замолчал, хотя многое мог бы возразить. Но не это ему было важно. Во все время их спора он думал только о Кристофе. И потому он сказал, вздохнув:— Ты любишь меня меньше, чем я тебя.Кристоф с нежностью взял его руку.— Милый Оливье, — сказал он, — я люблю тебя больше моей жизни. Но, прости, я люблю тебя не больше Жизни вообще, этого солнца наших народов. Я ненавижу мрак, в который меня тащит ваш мнимый прогресс. Ваш отказ от действия прикрывает ту же бездну. Живо только действие, даже когда оно убивает. В этом мире нам дано лишь выбирать между пожирающим нас пламенем и тьмою. Несмотря на всю сладостную меланхолию грез, предшествующих сумраку, мне не нужен этот покой, предвестник смерти. Молчание бесконечных пространств внушает мне ужас. Так будем же бросать в костер все новые охапки! Еще! Еще! А если нужно — и меня самого туда же вместе с ними… Я не хочу, чтобы огонь погас. Если он погаснет, нам конец, конец всему, что существует.— Я узнаю твой голос, — сказал Оливье. — Он звучит из глубин древнего варварства.Затем снял с полки книгу индийского поэта и прочел высокий призыв бога Кришну:— «Встань и сражайся решительно и смело. Равнодушный к радости и муке, к удаче и неудаче, к победе и поражению, сражайся изо всех своих сил…»Кристоф выхватил у него книгу и прочел дальше:— «Нет в мире ничего, что принуждало бы меня к действию, ибо нет ничего, что не было бы моим; и все же я не бегу от действия. Если бы я не действовал непрерывно и неустанно, подавая людям пример, которому они должны следовать, все погибли бы. Если бы я на единый миг перестал действовать, я вверг бы вселенную в хаос и был бы убийцей жизни».— Жизнь, — повторил Оливье, — что такое жизнь?— Трагедия, — отвечал Кристоф. — Урра!
Буря утихала. С тайным страхом все старались как можно скорее забыть ее. Никто, казалось, уже не помнил о происшедшем. И все-таки — помнили, судя по той радости, с какою вернулись опять к милой повседневной жизни, всю ценность которой чувствуешь, только когда она под угрозой. И как всегда после перенесенной опасности, люди набросились на эту жизнь, стремясь насытиться ею.Кристоф с удесятеренным воодушевлением снова отдался творчеству. Он увлек и Оливье. Как бы в отместку мрачным мыслям, они принялись сочинять вместе эпопею на темы из Рабле. Эпопея была пропитана тем сочным материализмом, который обычно следует за периодами нравственной депрессии. К прославленным героям Рабле — Гаргантюа, брату Жану, Панургу — Оливье, под влиянием Кристофа, прибавил новый персонаж — крестьянина Пасьянса — простодушного, хитрого пройдоху: его лупят, обворовывают — он терпит; у него сманивают жену, грабят поля — он терпит и упорно продолжает обрабатывать землю; его угоняют на войну, бьют все, кто ни попало, — он терпит, ждет, смеясь над подвигами своих господ и их ударами, и приговаривает: «Не вечно же это будет продолжаться» — он предвидит конец, когда все полетит вверх тормашками, и заранее беззвучно хохочет своим широко раскрытым ртом. И действительно, в один прекрасный день Гаргантюа и брат Жан отправились в крестовый поход и по пути свалились в воду. Пасьянс от души пожалел их, спас тонувшего Панурга и сказал: «Я знаю, что ты мне еще наделаешь пакостей, но я не могу обойтись без тебя: ты разгоняешь мою желчь, смешишь меня».На текст этой поэмы Кристоф написал симфонические картины с хорами, с героико-комическими битвами, буйными гульбищами, вокальными буффонадами, мадригалами в духе Жанекена, с бурей на море, Звонким островом и его колоколами, и в заключение — пасторальную симфонию; она была полна ароматом лугов, ликованьем веселых флейт и гобоев и народными песнями. Друзья работали с радостным подъемом. Бледнолицый худышка Оливье точно окунался в поток целительной силы. Через их мансарду проносились вихри радости… Творить из глубин своего сердца вместе с сердцем друга! Объятие двух возлюбленных не могло бы быть более сладостным и жгучим, чем эта близость двух душ. Слияние было столь полным, что у них иногда одновременно вспыхивала одна и та же мысль. Кристоф писал музыку для какой-нибудь сцены, а Оливье потом сочинял для нее слова. Кристоф увлекал его по пути своего мощного творческого порыва. Его дух осенял и оплодотворял дух Оливье.К счастью творчества присоединялась радость победы. Гехт наконец решился выпустить в свет «Давида», и его партитура, появление которой было заранее объявлено, сейчас же вызвала отклик за границей. Один видный дирижер-вагнерианец, друг Гехта, живший в Лондоне, заинтересовался произведением Кристофа; он дирижировал им в нескольких концертах с немалым успехом, и этот успех продолжался в Германии, где его исполнил еще один дирижер — поклонник Крафта. Дирижер стал переписываться с Кристофом, попросил прислать другие его сочинения, предложил свои услуги, упорно пропагандировал его. В Германии произошло вторичное открытие «Ифигении», некогда там освистанной. Кристофа объявили гением. Романтические детали его биографии немало способствовали интересу к нему. «Франкфуртерцейтунг» первая поместила восторженную статью. Другие газеты последовали ее примеру. Тогда спохватился кое-кто из французов, вспомнив, что среди них живет великий композитор. Один из организаторов парижских концертов попросил Кристофа дать его музыкальную эпопею на темы Рабле, хотя она еще не была закончена, а Гужар, предчувствуя восхождение нового светила, заговорил таинственными намеками о некоем гении, которого он открыл среди своих друзей. Он написал статью, превознося «Давида» и совершенно забыв о том, что в прошлом году посвятил ему несколько ругательных строк. И никто из окружающих также об этом не вспомнил. Сколько людей в Париже в свое время поносили Вагнера и Франка, а теперь восхваляли их, чтобы уничтожить новых композиторов, которых будут восхвалять завтра!Для Кристофа этот успех был неожиданностью. Он знал, что рано или поздно победит, но не думал, что этот день так близок; кроме того, он не доверял столь скороспелому признанию, пожимал плечами и просил оставить его в покое. Кристоф понял бы успех «Давида» в прошлом году, когда вещь была написана; но теперь он уже ушел далеко вперед, поднялся еще на несколько ступеней. С каким удовольствием он сказал бы людям, которые восторгались в его присутствии этим, уже отжившим для него произведением:«Не приставайте ко мне с этой дрянью! Она мне противна. Да и вам тоже».И снова отдавался своей новой работе, слегка раздосадованный тем, что его оторвали. Все же втайне он был доволен. Ведь первые лучи славы так сладостны! Побеждать — это благо, это — здоровье. Это — точно распахнувшееся окно, через которое в комнату вливается первое дыхание весны. Как ни старался Кристоф относиться свысока к своим прежним композициям, и особенно к «Ифигении», все же теперь, когда немецкие критики расхваливали, а театры наперебой требовали у него эту убогую стряпню, принесшую ему некогда столько горестей, Кристоф воспринимал это как своего рода реванш. Он получил письмо, в котором директор Дрезденского театра извещал его, что был бы счастлив поставить его вещь в будущем сезоне…
В тот самый день, когда Кристоф получил это предложение, открывавшее перед ним, после стольких лет нужды, возможность более обеспеченной жизни и сулившее наконец победу, пришло еще одно письмо.Была середина дня. Кристоф умывался, весело переговариваясь с Оливье, который находился в соседней комнате, когда привратница сунула под дверь письмо. Почерк матери… А он как раз хотел ей написать и радовался, что может сообщить о своем успехе… Он вскрыл письмо. Всего несколько строк!.. И как дрожала ее рука!.. «Мой дорогой мальчик, я чувствую себя очень скверно. Если бы это было возможно, я бы очень хотела повидать тебя еще раз. Целую.Мама».
Кристоф застонал. Оливье в испуге бросился к нему. Не в силах произнести ни слова, Кристоф молча указал на лежавшее перед ним письмо. Он продолжал стонать, не слушая Оливье, тот мгновенно пробежал письмо глазами и попытался успокоить друга, затем Кристоф метнулся к своей кровати, где лежал пиджак, торопливо оделся и, не пристегнув воротничка (пальцы не слушались его), вышел. Оливье догнал его на лестнице: что он собирается делать? Уехать с первым поездом? Но до вечера поездов нет. Лучше ждать дома, чем на вокзале. А денег у него хватит? Они обшарили карманы — у обоих набралось всего около тридцати франков. Сейчас сентябрь. Никого из их друзей в Париже не было, уехали и Гехт и Арно. Обратиться не к кому. Кристоф, сам не зная, что говорит, заявил, что часть пути он пройдет пешком. Оливье упросил его подождать хотя бы час и обещал достать нужную сумму. Кристоф покорился; он ни о чем не способен был думать. Оливье поспешил в ломбард — впервые в жизни: сам он предпочел бы любые лишения, только бы не закладывать ничего из вещей, столь дорогих для него по воспоминаниям, но вопрос шел о Кристофе, и нельзя было терять ни минуты. Оливье заложил часы, за которые ему дали гораздо меньше, чем он ожидал. Пришлось вернуться домой, взять несколько книг и отнести к букинисту. Очень жаль. Но в эту минуту он не думал о книгах. Все его мысли были о Кристофе и его горе. Возвратившись, он застал Кристофа на том же месте, в полной прострации. С теми тридцатью франками, которые у них были, сумма, собранная Оливье, оказалась более чем достаточной. Но Кристоф был подавлен, он даже не спросил, каким образом Оливье раздобыл деньги и оставил ли себе на прожитие. Оливье об этом тоже не подумал: он отдал Кристофу все, что у него было. Он заботился о своем друге, точно о ребенке. Он проводил его на вокзал и расстался с ним, только когда поезд тронулся.Кристоф, глядя широко раскрытыми глазами перед собой, в надвигавшуюся ночь, думал:«Застану ли я ее?»Он знал, что уж если мать позвала его, значит, медлить невозможно. И его лихорадочное волнение точно подгоняло содрогавшийся от большой скорости курьерский поезд. Он горько упрекал себя за то, что покинул мать. И вместе с тем понимал, что всякие упреки бесполезны, — в его ли власти изменить ход событий?Однообразный стук колес и покачиванье вагона постепенно успокоили его и укротили душевное смятенье, подобно тому как мощный ритм обуздывает бурные волны музыки. Перед Кристофом проходила вся его жизнь, начиная с мечтаний далекого детства: увлечения, надежды, разочарования, утраты и — ликующая сила, упоенность страданием, радостью, творчеством, жажда обнять и прижать к сердцу всю жизнь с ее блеском и ее величественными тенями, ибо эта жизнь была душой его души, его сокровенным богом. Теперь, на расстоянии, все прояснялось. Порывы изменчивых желаний смятение мыслей, ошибки, заблуждения, яростные бит вы — все вставало перед ним в образе водоворотов и вихрей, уносимых великим потоком к вечной цели. Он постигал теперь скрытый смысл этих лет, полных испытаний; каждое испытание было преградой, которую сносила своим напором все более полноводная река; и каждый раз из более узкой долины она изливалась в более широкую; кругозор раздвигался, дышалось свободнее. Река пробила себе дорогу между холмами Франции и германской равниной, заливая луга, подмывая подножие холмов, вбирая в себя воды обеих стран. Так она текла — не для того, чтобы разделить их, но чтобы соединить; в ней они сочетались. И Кристоф впервые понял свое предназначение — оно состояло в том, чтобы вливать, подобно артерии, в два враждующих народа все жизненные силы, шедшие от обоих берегов. Перед Кристофом, в самый мрачный час его жизни, открылись удивительная ясность, покой, нежданный свет… Затем видение исчезло, и в памяти осталось только скорбное и нежное лицо его старенькой мамы.Когда он приехал в маленький немецкий городок, день едва брезжил. Надо было остерегаться, чтобы его не узнали, так как ему все еще угрожал арест. Но на вокзале на него решительно никто не обратил внимания; городок еще спал, дома были заперты, улицы безлюдны; стоял тот серый предутренний час, когда ночные огни уже гаснут, а дневного света еще нет, когда сон особенно сладок и на сновидениях лежит бледный отблеск восхода. Молоденькая служанка открывала ставни какой-то лавочки, напевая старинную Lied. Кристофа душило волнение. О родина! Возлюбленная!.. Он готов был целовать землю, по которой ступал. Слушая эту простодушную песню, согревавшую ему сердце, Кристоф почувствовал, как был несчастен вдали от родины и как он ее любит. Он шел, едва переводя дыхание. Увидев родной дом, он вынужден был остановиться и зажать рот рукой, чтобы не закричать. В каком состоянии найдет он ту, которая здесь живет и которую он покинул? Отдышавшись, он почти бегом поспешил к двери. Она была приотворена; Кристоф толкнул ее. Никого… Старая деревянная лестница заскрипела под его ногами. Он поднялся наверх. Казалось, дом пуст. Дверь в комнату матери была закрыта.Кристоф, с бьющимся сердцем, взялся за ручку. Он был не в силах открыть дверь…Луиза лежала одна и чувствовала, что это конец. Второй ее сын — Рудольф — поселился в Гамбурге, третий — Эрнст — уехал в Америку и не подавал о себе вестей. Никто не интересовался умирающей, только одна из соседок заглядывала два раза в день — узнать, не нужно ли ей чего-нибудь; присаживалась на несколько минут возле кровати и снова уходила, занятая своими делами; особой точностью соседка не отличалась и часто опаздывала. Луиза считала вполне естественным, что люди ее забывают, как считала вполне естественным, что ей стало худо. Она привыкла страдать, и терпенье у нее было ангельское. Ее мучила боль в сердце, бывали припадки удушья, когда ей казалось, что она умирает: глаза выкатывались, руки судорожно сжимались, по лицу струился пот. Но Луиза не жаловалась, ибо знала, что так и должно быть. Она была готова к смерти и уже причастилась. Одно только тревожило ее — что бог сочтет ее недостойной войти в его рай. Все остальное она терпеливо принимала.Дальний угол ее каморки был обращен в алтарь воспоминаний: на стене алькова, возле изголовья, она развесила фотографии тех, кто был ей дорог, — трех своих мальчуганов, своего мужа, которого любила в воспоминаниях любовью первых дней супружества, старого дедушки и своего брата Готфрида; в ее сердце продолжала жить трогательная привязанность ко всем, кто был хоть сколько-нибудь добр к ней. На простыне, у самого лица, она приколола последнюю карточку Кристофа, а его последние письма лежали у нее под подушкой. Она любила порядок и безукоризненную чистоту и страдала от того, что в комнате недостаточно аккуратно прибрано. Больная внимательно прислушивалась ко всем доносившимся к ней с улицы шорохам и шумам, ибо по ним определяла время.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50