А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Он вдруг начинал хлюпать, становился очень сентиментальным, начинал переживать, как ребенок, хохотать… Я очень любил звать его на первые, премьерные спектакли, потому как знал, что зову зрителя чрезвычайно благодарного. Если он что-то советовал, то делал это крайне деликатно, одновременно как бы проверяя – не ранит ли это тебя, близко ли тебе то, что он тебе предлагает. Если не близко – то замечание моментально снималось.

Уход Гердта из театра Образцова был принципиальным. Он ведь мог и не согласиться на уход, когда Образцов выставил в Министерстве культуры свои условия: «или я, или Гердт»… О том, чтобы как-то подвинуть Сергея Владимировича и встать на его место, у Гердта, я уверен, и мысли быть не могло!.. Тут дело было в другом, но теперь, к сожалению, это уже неважно. Ведь с чем Гердт боролся? С тем, что театр Образцова переставал быть живым организмом, обслуживая какие-то определенные интересы. Художественно он стал падать вниз. Бульшая часть актеров была растренирована и развращена поездками за границу. Тогда ведь никто никуда не ездил, а театр Образцова не вылезал из-за рубежа…
Вот весь этот комплекс проблем и некая бездарность, которая повисла в театре, Гердта как члена художественного совета очень сильно волновали. Обо всем этом он говорил открыто, между тем как Сергея Владимировича, по-видимому, всё устраивало…
Поэтому Гердт там же, в министерстве, попросил чистый лист бумаги и ручку (никто поначалу даже ничего не понял) и написал заявление об уходе.

Он обожал Катю и считал ее своей дочерью. Он глубоко был убежден, что она человек по-настоящему одаренный, талантливый, которому Господь отпустил очень много сил и возможностей. Еще больше он обожал моего сына – своего внука – и даже сходил с ума… Бывает у некоторых дедушек такой перебор по отношению именно к внукам. Они не так любят своих детей, как внуков… Он мог двадцать раз на дню позвонить: «А что он сейчас делает?.. Он мне сегодня ни разу не звонил… А …?» Это было уже такое дрожание… И это замечательно, потому что когда к тебе в детстве прекрасно относятся, это рано или поздно потом отзовется, даст свои чудесные плоды.
Он очень любил маму Тани, то есть свою тещу. Я вообще первый и последний раз в жизни видел такие отношения между зятем и тещей. Когда зять говорит о теще в восхитительных выражениях, это, если рассуждать по штампу, даже странно… Гердт очень высоко ставил ее (она была женщиной чрезвычайно принципиальной), советовался с ней, слушался ее. Она ему была по-настоящему близким человеком.
Когда он (совсем немного) вспоминал о своих родителях, то говорил с таким придыханием!.. Он был таким восхищенно-свободным, прямо радостно дышащим, когда мы несколько раз заезжали в город Себеж, где он родился… Опять же – такого отношения к своим родителям, такой светлой памяти (натурально светлой, а не из чувства долга), я уверен, в нынешнем поколении днем с огнем не сыщешь.

Для Гердта чужой человек мог стать ближе родственника. Он влюблялся в людей, и для этого человеку не надо было совершать какого-то грандиозного поступка. Для того чтобы Гердт влюбился в кого-то, достаточно было сделать какую-то очень простую вещь, но сделать ее честно, осмысленно, бескорыстно. Например, посадить прохожего, которому стало плохо на улице (и которого по привычке все приняли за пьяного), к себе в машину и отвезти его в больницу. Вот такой поступок мог сразу приподнять человека в глазах Гердта, многое объяснить… Другой бы кисло скривился: «Подумаешь… Захотел – поднял человека, захотел – прошел мимо… Ну, посадил, ну, отвез… В конце концов это его личное дело – сажать к себе в машину первого встречного…» Другой бы прошел мимо. А для Гердта такой поступок был знаком талантливости. Талантливости не творческой, а человеческой.

Когда он любил, то не слышал недостатков человека, которого любил, а иногда и не видел очевидного. Или не хотел видеть… Он видел только хорошее. А вот в определениях и оценках людей, которые Зиновию Ефимовичу не нравились, он был категоричен. Если он видел перед собою подлеца, то так и мог назвать его в лицо. Руки мог не подавать тому, с кем не хотел общаться. Понятие чести для него было очень важно. Есть люди, с которыми он не кланялся всю жизнь. Ему не была свойственна смена масок, которой мы все так или иначе сегодня владеем. С одним человеком одну надену, с другим другую – даже непонятно ради чего! – но так, на всякий случай!.. Гердт любил называть вещи своими именами. Не боялся.
Он никогда не пропускал хамства. Никакого. Он отвечал на него, обрывал человека. Я помню эпизод, когда мы ехали куда-то и водитель, здоровенный мужик, позволил себе оскорбить кого-то… Гердт, не испугавшись, стал выяснять с ним отношения, причем достаточно активно. Можно расценивать это как ерунду, как обыкновенную бытовуху… Однако это не так. Выступить против хамства, которое в три раза больше тебя и в пятьсот раз сильнее, способен далеко не каждый, а уж сегодня этот «не каждый» вообще стал одним на миллион… «Размеры» хамства никогда не могли остановить Гердта вступиться, неважно за кого!..

А вот что его могло действительно пошатнуть и выбить из колеи – это предательство. Предательство друзей.
Он очень чутко чувствовал какие-то сбои в отношениях и очень глубоко их переживал, когда вдруг какие-то люди (дело даже не в фамилиях), в которых он поверил и которых даже идеализировал, вдруг поскользнулись… Даже не в его сторону, нет, а просто… вдруг как-то недоброкачественно себя проявили. Он очень огорчался этим, даже если его самого это никак не коснулось… Но его девизом всегда было: «За друзей надо бороться». Вот я, например, не такой человек. Если я вступаю в какие-то отношения, значит, я при всех сложностях влезаю в это полностью, верю человеку, и когда что-то такое происходит, я уже не могу существовать в прежнем «чистосердечном» режиме. Простить-то прощу, но… стараюсь от этого человека «отъехать», забыть про него и жить другой жизнью. А Зиновий Ефимович боролся за друзей. Для него «друзья» были одним из самых основных понятий в жизни.

Он был независим. Не выделял человека по иерархической лестнице, регалии для него ничего не значили. Был такой министр сельского хозяйства Полянский, член Политбюро в свое время, сосланный потом послом в Японию. Театр Образцова приехал на гастроли в Японию. В посольстве прием, банкет… И вот все здороваются с этим Полянским, и очередь доходит до Гердта. Полянский доносит до Гердта свою руку и сверху вниз зычно сообщает: «Полянский». Гердт прищурился, задумался и, пожевав губами, сказал: «Полянский… Полянский… Кажется, это что-то по сельскому хозяйству?..» Тот-то преподносил себя как «заслуженного деятеля искусств»!.. Вот Гердт очень хорошо умел опустить человека на землю. Вроде пошутил… а шутка-то оказалась очень увесистой.
Сам Гердт из себя никогда ничего не строил и не делал. Он мог шутить, быть очень простым в общении, балагурить – это его природа, но это не есть он сам и даже не есть его маска. Бывает ведь, что люди балагурят для того, чтобы скрыть какую-то душевную боль. Для него юмор, такой элегантный жизненный тонус, шутка – всё это было способом общения, способом привлечения людей к радости, призывом к тому, чтобы они улыбнулись. Причем это было не нечто рациональное: «Ну вот, значит, я шучу для того, чтобы ты, значит, улыбнулся…» Это была его истинная природа. Он действительно хотел, чтобы люди хоть на минуту забыли все свои проблемы, перестали суетиться, свободно вздохнули и улыбнулись.

Об Александре Володине

Если кто-нибудь из читающих эти строки не видел пьес Александра Моисеевича Володина в театре, не читал его «Записок» и стихов или хоть раз не слышал его выступлений, то единственно, что могу сказать, – это следует сделать обязательно. Так как говорить об этом человеке словами – это все равно, что рассказывать про «Я помню чудное мгновенье», концерт Рахманинова, описывать любое живописное полотно или, если простонародно, «рассказывать слепому, какого цвета молоко». Он – поэт, потому что во всех его творческих проявлениях, даже на самые-самые бытовые темы, всегда присутствует приподнятость искусства, заставляющая звенеть в душе зрителя, читателя ту струну, затрагивание которой, как мне кажется, и есть цель «самоотдачи» художника. Это – в творчестве. А в жизни – он тоже поэт. Непредсказуемый – тихий и взрывной; по большей части немыслимо скромный, но доведенный до точки – отчаянно смелый и прямой. С ним как с детьми: и сердишься, и жить без него нельзя.
Думаю, что лучше всего о Володине сказать его, как мне кажется, автобиографическим стихотворением:

Простите, простите, простите меня!
И я вас прощаю, и я вас прощаю.
Я зла не держу, это вам обещаю.
Но только вы тоже простите меня!
Забудьте, забудьте, забудьте меня!
И я вас забуду, и я вас забуду!
Я вам обещаю, вас помнить не буду,
Но только вы тоже забудьте меня!
Как будто мы жители разных планет.
На вашей планете я не проживаю.
Я вас уважаю, я вас уважаю,
Но я на другой проживаю. Привет!


Александр Володин
ЧЕЛОВЕК, КОТОРЫЙ ОСТАЕТСЯ СОБОЙ…

Он захлебывался сумбурным счастьем общения с людьми. Он неистово любил людей, близких ему по духу, по сердцу. Он так же неистово ненавидел чуждых – продавшихся, предавших.
На встрече в Ленинградском университете студенты спросили нас: «Что для вас главное в образе Фокусника?» Я забормотал что-то невнятное, а он сказал просто: «Человек, который остается собой в уродливой стране». И благодарные аплодисменты студентов.
Когда я еще не знал его, на роль Фокусника в моем сценарии я предполагал другого артиста. Но вот режиссер Петя Тодоровский приехал с Гердтом в Ленинград. Говорили о том о сем, я упомянул строку Пастернака. А он вдруг произнес следующую. Я дальше – и он дальше. И другой стих, и третий… И я бросился к нему, и он неровно зашагал навстречу. И мы обнялись и долго читали в два голоса стихи любимого поэта. И мы были едины, до конца съемок картины, до конца его жизни.

З. Гердту
Правда почему-то потом торжествует.
Почему-то торжествует.
Почему-то потом.
Почему-то торжествует правда.
Правда, потом.
Но обязательно торжествует.
Людям она почему-то нужна.
Хотя бы потом.
Почему-то потом.
Но почему-то обязательно.

1973
Ехал поезд из Петербурга в Москву. И в вагоне было почему-то много американцев. Экскурсия, что ли? Было понятно, что американцы, потому что я знаю по-английски: «Ай доунт спик инглиш». И – вдруг! Все они сразу встали и запели! И это был, как у них называется, День благодарения или что-то в этом роде. (Пишу «американцы» с маленькой буквы, потому что у них слишком большие амбиции.) Тогда как Россия, как раз наоборот, Сверхсверх-Держава. Да еще вместе со всеми фашистско-коммунистическими странами – Хусейном, Китаем, Северной Кореей, Юго-Западом и Северо-Востоком, Кубой и т. д. – вы представляете, что получается? И все же, несмотря на свое духовное ничтожество, эти американцы встали и поют! Мы-то, разумеется, сидим.
И вдруг! Один человек из наших тоже встал! И кто бы вы подумали! Это был киноартист Гердт! И скажу больше! Он пригласил их всех к себе домой в гости!
Тут надо пояснить. Он, как одержимый, любит всех своих друзей, а имя им – сонм! Назвать их – ахнете! Да что там! – Русско-еврейский человек! Но что дальше – они все, американцы, как один, в назначенный день явились! И это было прекрасно, не поверите! Несмотря на то, что все-таки американцы!
Еще случай, и опять не поверите, в Небольшом, но Нашем провинциальном городе на встрече со зрителями упомянутый Гердт шутки ради предлагает назвать любое стихотворение пастернака (тоже приходится с маленькой буквы, так как он – нобелевский лауреат все той же бездуховной америки). И подумайте! Какой-то книгочей называет! И Гердт, не говоря плохого слова, читает это замысловатое наизусть! То есть – по памяти!
И откуда все это – спросите!
От любви, от тяготения его к державной Руси, к людям ее, таким разнообразным. К поэзии, так широко, необъятно она раскинулась вдоль и поперек погибающей Страны.
Такой вот человек.

Об Александре Ширвиндте

Познакомившись, Зяма с Шурой завязались на всю жизнь. Лучше всех про Шуру сказал Александр Моисеевич Володин: «Шура – идеал человека». И действительно это так, с какой стороны ни посмотри на Шуру… Красавец (в молодости даже такой… парикмахерский красавец с витрин). Высокий. Обаятельный. И при этом – с очень затаенными прекрасными человеческими свойствами.
Мы очень много вместе отдыхали. На туристических базах, дикарями… Как-то, отдыхая в лагере Дома ученых, мы пошли за грибами. Бродили, бродили – никто ничего не собрал… Вдруг Шура кричит: «Сюда, сюда!..» Сбежавшись на голос, мы оказались в лесочке, усеянном подосиновиками. Увидев наши округленные глаза, Шура справедливо заметил: «Другой бы затаился. А я вас всех позвал». Вот это чувство – поделиться тем, что радостно ему самому, – очень свойственно Шуре.
В минуты крайние Шура – истинный товарищ. Без обсуждения, без разговоров всегда приедет и сделает все, что нужно.
В 1967 году Зяма одновременно снимался в двух картинах: в «Фокуснике» Петра Тодоровского и в «Золотом теленке» у Михаила Швейцера. И кроме всего прочего, играл спектакли в своем кукольном театре. Жизнь его была немного жутковатенькая… Он отыгрывал спектакль, а у театра уже ждала киносъемочная машина. Я подъезжала с термосом и едой, кормила Зяму в машине. Затем его увозили в Юрьев-Польский сниматься Паниковским. Привозили туда в два часа ночи, в пять утра поднимали, гримировали. В семь утра уже снимали. В час дня машина везла его на спектакль, и так по кругу много дней подряд… В общем, ужас.
Театр поехал на гастроли в Ленинград, и туда же, чтобы не прекращать съемок, выехала группа Тодоровского. Не кончиться бедой это не могло, несмотря на то что Зяма ещё был тогда в силе. Однажды мне позвонили из Ленинграда (это была актриса, наша общая подруга). «Танечка… ты мужественный человек, поэтому я скажу тебе всё прямо: у Зямы – инфаркт».
Выяснилось, что на съемке Зяме стало плохо и он упал. Вызвали скорую, которая увезла его в Военно-медицинскую академию. Через три с половиной часа я была уже в Ленинграде. Встречали меня актер театра и второй режиссер съемочной группы.
Я иду от самолета. И вдруг вижу, что у обоих этих мужчин текут слезы. У меня начали подкашиваться ноги. И когда я подошла, по выражению моего лица они поняли, что я очень сильно напугана, и сразу бросились меня успокаивать: «Нет-нет, что вы!.. Всё в порядке! Он жив, только в больнице…» Я спросила: «А чего же вы тогда с такими лицами?» Оказывается, их потрясло, что после звонка через три с половиной часа я уже иду по взлетной полосе Пулковского аэродрома. Я сказала: «Вы сейчас могли бы и меня на носилках отвезти туда же».
Зяма лежал в госпитале, я жила в гостинице. Без денег, без каких-то необходимых вещей… Слава богу, выяснилось, что инфаркта у Зямы не случилось, но предынфарктное состояние налицо. Через три недели можно было выписывать.
Мне нужно было отблагодарить докторов, которые его выходили. Выяснила, что лучше всего будет ящик коньяка. Ящик! В те времена и бутылку купить было непросто, не говоря уже о деньгах… Стало ясно, что в Ленинграде столько коньяку мне не достать. Я позвонила в Москву старшему брату Зямы, довольно быстро он мне отзвонил с ответом: ничем помочь не могу…
Положение мое было ужасное… В этот же день мне позвонил Шура и сразу же спросил, что с моим голосом. Я ему всё объяснила: так и так, не знаю, как быть, завтра Зяму забирать – а с чем его забирать, не знаю… «Хорошо, – ответил мне Шура, – подожди, я перезвоню». Через час он перезванивает: «Значит, так: завтра в семь тридцать утра поезд такой-то, вагон такой-то, проводницу зовут Нина. Выдвигайся».
Это только кажется: подумаешь, дело! В тот момент Шура бросил всё… Не знаю, в каком ресторане или ещё где и за какую цену он купил этот ящик коньяка, но потом ни словом, ни звуком не вспомнил об этом. А я помню об этом всю жизнь.
Однажды стало известно, что на Пресне будет производиться запись на автомобили. Из нас почему-то никто не смог поехать, и Шура, записав номера наших паспортов, поехал туда один. Позвонив среди ночи, он сообщил: «Ребята, ничего не вышло. Это не запись на автомобили. Это перепись евреев».
Шура постоянно занимался доставанием для кого-то лекарств, деталей для автомобиля, укладкой кого-то в больницу… Мы с Зямой всё шутили над ним: «Смотри, не перепутай, кого в какое отделение!»
А какой Шура сын!.. Где бы он ни находился, по двадцать раз на дню он звонил своей маме и без всяких сантиментов говорил: «Ну, слепая, как ты?» (с возрастом его мама полностью потеряла зрение). И в этой кажущейся грубости на самом деле была высочайшая поддержка, которой он продлил ей жизнь настолько, насколько это было возможно, и даже больше.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33