Подумай о зрелости, которую ты внесешь в свои творения!— У меня сейчас очень болит голова.— Она скоро перестанет болеть. Она не разбита, она наполнена душераздирающе ясным пониманием самого себя и мира.— Ммм… мм, — промычал я.— Как художник и я от перемены стану лучше. Я никогда раньше не видел тропиков — этот резкий сгусток цвета, этот зримый звенящий зной.— При чем тут тропики? — спросил я.— Я думал, мы поедем именно туда. И Рези тоже хочет туда.— Ты тоже поедешь?— Ты возражаешь?— Вы тут развили бурную деятельность, пока я спал.— Разве это плохо? Разве мы запланировали что-то, что тебе не подходит?— Джордж, — сказал я. — Почему ты хочешь связать свою судьбу с нами? Зачем ты спустился в этот подвал с навозными жуками? У тебя нет врагов. Свяжись ты с нами, Джордж, и ты приобретешь всех моих врагов.Он положил руку мне на плечо, заглянул прямо в глаза.— Говард, — сказал он, — с тех пор, как умерла моя жена, у меня не было привязанности ни к чему в мире. Я тоже был бессмысленным осколком государства двоих, а потом я открыл нечто, чего раньше не знал, — что такое истинный друг. Я с радостью связываю свою судьбу с тобой, дружище. Ничто другое меня не интересует. Ничто ни в малейшей степени меня не привлекает. С твоего позволения, для меня и моих картин нет ничего лучше, чем последовать за тобой, куда поведет тебя Судьба.— Да, это действительно дружба, — сказал я.— Надеюсь, — отозвался он. Глава двадцать девятая.АДОЛЬФ ЭЙХМАН И Я… Два дня я провел в этом подозрительном подвале беспомощным созерцателем.Когда меня избивали, одежда моя порвалась. И из хозяйства Джонса мне выделили другую одежду. Мне дали черные лоснящиеся брюки отца Кили, серебристого оттенка рубашку доктора Джонса, рубашку, которая когда-то была частью формы покойной организации американских фа— шистов, называвшейся довольно откровенно — «Серебряные рубашки». А Черный Фюрер дал мне короткое оранжевое спортивное пальтишко, которое сделало меня похожим на обезьянку шарманщика.И Рези Нот и Джордж Крафт трогательно составляли мне компанию — не только ухаживали за мной, но и мечтали о моем будущем и все планировали за меня. Главная мечта была — как можно скорее убраться из Америки. Разговоры, в которых я почти не участвовал, пестрели названиями разных мест в теплых странах, предположительно райских: Акапулько… Минорка… Родос… даже долины Кашмира, Занзибар и Андаманские острова.Новости из внешнего мира не делали мое дальнейшее пребывание в Америке привлекательным или хотя бы возможным. Отец Кили несколько раз в день выходил за газетами, а для дополнительной информации у нас была болтовня радио.Республика Израиль продолжала требовать моей выдачи, подстегиваемая слухами, что я не являюсь гражданином Америки и фактически человек без гражданства. Развернутая Израилем кампания претендовала и на воспитательное значение — показать, что пропагандист такого калибра, как я, — такой же убийца, как Гейдрих, Эйхман, Гиммлер или любой из подобных мерзавцев.Возможно. Я-то надеялся, что как обозреватель я просто смешон, но в этом жестоком мире, где так много людей лишены чувства юмора, мрачны, не способны мыслить и так жаждут слепо верить и ненавидеть, нелегко быть смешным. Так много людей хотели верить мне.Сколько бы ни говорилось о сладости слепой веры я считаю, что она ужасна и отвратительна.Западная Германия вежливо запросила Соединеные Штаты, не являюсь ли я их гражданином. Сами немцы не могли установить моего гражданства, так как все документы, касающиеся меня, сгорели во время войны. Если я — гражданин Штатов, то они так же, как Израиль, хотели бы заполучить меня для суда.Если я — гражданин Германии, заявляли они, то они стыдятся такого немца.Советская Россия в грубых выражениях, прозвучавших подобно шарикам от подшипника, брошенным на мокрый гравий, заявила, что нет никакой необходимости в процессе. Такого фашиста надо раздавить, как таракана.Но что действительно смердило внезапной смертью, так это гнев моих соотечественников. В наиболее злобных газетах без комментариев публиковались письма, в которых предлагалось в железной клетке провезти меня через всю страну: письма героев, добровольно желавших принять участие в моем расстреле, как будто владение стрелковым оружием — искусство, доступное лишь избранным; письма от людей, которые сами не собирались ничего делать, но верили в американскую цивилизацию и потому считали, что есть более молодые, более решительные граждане, которые знают, как надо действовать.И эти последние были правы. Сомневаюсь, что на свете когда-либо существовало общество, в котором не было бы сильных молодых людей, жаждущих экспериментировать с убийством, если это не влечет за собой жестокого наказания.Судя по газетам и радио, справедливо разгневанные граждане сделали свое дело — ворвались в мою крысиную мансарду, разбивая окна, круша и расшвыривая мои вещи. Ненавистная мансарда была теперь под круглосуточным надзором полиции.В редакционной статье нью-йоркской «Пост» подчеркивалось, что полиция едва ли сможет защитить меня, так как мои враги столь многочисленны и их озлобленность столь естественна. Что необходимо, безнадежно говорилось в Пост, так это батальон морской пехоты, который будет защищать меня до конца моих дней.Нью-йоркская «Дейли ньюс» считала моим тягчайшим военным преступлением, что я не покончил с собой как джентльмен. Выходило, что Гитлер был джентльменом.«Ньюс» напечатала письмо Бернарда О»Хара, человека, который взял меня в плен в Германии и недавно написал мне письмо, размноженное под копирку.«Я хочу сам расправиться с ним, — писал О»Хара. — Я заслужил это. Это я схватил его в Германии. Если бы я знал, что он удерет, я бы размозжил ему голову там, на месте. Если кто-нибудь встретит Кемпбэлла раньше, чем я, пусть передаст ему, что Берни О»Хара летит к нему беспосадочным рейсом из Бостона».Нью-йоркская «Таймс» писала, что терпеть и даже защищать такое дерьмо, как я, — парадоксальная неизбежность истинно свободного общества.Правительство Соединенных Штатов, сказала мне Рези, не намерено выдать меня Израилю. Это не предусмотрено законом.Правительство Соединенных Штатов, однако, обещало произвести полное и открытое расследование моего запутанного случая, чтобы точно выяснить мой гражданский статус и выяснить, почему я даже никогда не привлекался к суду.Правительство выразило вызвавшее у меня тошноту удивление по поводу того, что я вообще нахожусь в стране.Нью-йоркская «Таймс» опубликовала мою фотографию в молодые годы, официальную фотографию тех лет, когда я был нацистом и кумиром международного радиовещания. Я могу только догадываться, когда был сделан этот снимок, думаю, в 1941-м.Арндт Клопфер, сфотографировавший меня, приложил все силы, чтобы сделать меня похожим на напомаженного Иисуса с картин Максфилда Перриша Перриш Максфилд — американский художник, декоратор. Писал фрески,характерен тонкой манерой письма, тщательной деталировкой.
. Он даже снабдил меня неким подобием нимба, умело расположив позади меня размытое световое пятно. Такай нимб был не только у меня. Таким нимбом снабжался каждый клиент Клопфера, включая Адольфа Эйхмана.Про Эйхмана я это знаю точно, даже без подтверждения Института в Хайфе, так как он фотографировался в ателье Клопфера как раз передо мной. Это был единственный случай, когда я встретился с Эйхманом в Германии. Второй раз я его встретил здесь, в Израиле, всего две недели назад, в тот короткий период, когда я сидел в тюрьме в Тель-Авиве.Об этой встрече старых друзей: я был уже двадцать четыре часа в заключении в Тель-Авиве. По дороге в мою камеру охранники остановили меня перед камерой Эйхмана, чтобы послушать, о чем мы будем разговаривать, если заговорим.Мы не узнали друг друга, и охранники нас представили.Эйхман писал историю своей жизни, как я сейчас пишу историю своей. Этот старый ощипанный стервятник с лицом без подбородка, который оправдывал убийство шести миллионов жертв, улыбнулся мне улыбкой святого. Он проявлял искренний интерес к своей работе, ко мне, к охранникам, ко всем.Он улыбнулся мне и сказал:— Янина кого не сержусь.— Так и должно быть, — сказал я.— Я дам вам совет.— Буду рад.— Расслабьтесь, — сказал он, сияя, сияя, сияя. — Просто расслабьтесь.— Именно так я и попал сюда, — сказал я.— Жизнь разделена на фазы, — поучал он, — они резко отличаются друг от друга, и вы должны понимать, что требуется от вас в каждой фазе. В этом секрет удавшейся жизни.— Как мило, что вы хотите поделиться этим секретом со мной, — сказал я.— Я теперь пишу, — сказал он. — Никогда не думал, что смогу стать писателем.— Позвольте задать вам нескромный вопрос? — спросил я.— Конечно, — сказал он доброжелательно. — Я сейчас в соответствующей фазе. Спрашивайте что хотите, сейчас как раз время раздумывать и отвечать.— Чувствуете ли вы вину за убийство шести миллионов евреев?— Нисколько, — ответил создатель Освенцима, изобретатель конвейера в крематории, крупнейший в мире потребитель газа под названием Циклон-Б.Недостаточно хорошо зная этого человека, я попытался придать разговору несколько гротескный тон, как мне казалось, гротескный.— Вы ведь были просто солдатом, — сказал я, — не правда ли? И получали приказы свыше, как все солдаты в мире.Эйхман повернулся к охраннику и выстрелил в него пулеметной очередью негодующего идиш. Если бы он говорил медленнее, я бы понял его, но он говорил слишком быстро.— Что он сказал? — спросил я у охранника.— Он спрашивает, не показывали ли мы вам его официальное заявление, — сказал охранник. — Он просил нас не посвящать никого в его содержание, пока он сам этого не сделает.— Я его не видел, — сказал я Эйхману.— Откуда же вы знаете, на чем построена моя защита? — спросил он.Этот человек действительно верил в то, что сам изобрел этот банальный способ защиты, хотя целый народ, более чем девяносто миллионов, уже защищался так же. Так примитивно понимал он божественный дар изобретательства.Чем больше я думаю об Эйхмане и о себе, тем яснее понимаю, что он скорее пациент психушки, а я как раз из тех, для которых создано справедливое возмездие.Я, чтобы помочь суду, который будет судить Эйхмана, хочу высказать мнение, что он не способен отличить добро от зла и что не только добро и зло, но и правду и ложь, надежду и отчаяние, красоту и уродство, доброту и жестокость, комедию и трагедию его сознание воспринимает не различая, как одинаковые звуки рожка.Мой случай другой. Я всегда знаю, когда говорю ложь. я способен предсказать жестокие последствия веры других в мою ложь, знаю, что жестокость — это зло. Я не могу лгать, не замечая этого, как не могу не заметить, когда выходит почечный камень.Если бы нам после этой жизни было суждено прожить еще одну, я бы хотел в ней быть человеком, о котором можно сказать: «Простите его, он не ведает, что творит».Сейчас обо мне этого сказать нельзя.Единственное преимущество, которое дает мне умение различать добро и зло, насколько я понимаю, это иногда посмеяться там, где эйхманы не видят ничего смешного.— Вы еще пишете? — спросил меня Эйхман там, в Тель-Авиве.— Последний проект, — сказал я, — сценарий торжественного представления для архивной полки.— Вы ведь профессиональный писатель?— Можно сказать, да.— Скажите, вы отводите для работы какое-то определенное время дня, независимо от настроения, или ждете вдохновения, не важно, днем или ночью?— По расписанию, — ответил я, вспоминая далекое прошлое.Я почувствовал, что он проникся ко мне уважением.— Да, да, — сказал он, кивая, — расписание. Я тоже пришел к этому. Иногда я просто сижу, уставившись на чистый лист бумаги, сижу все то время, что отведено для работы. А алкоголь помогает?— Я думаю, это только кажется, а если и помогает, то примерно на полчаса, — сказал я. Это тоже было воспоминание молодости.Тут Эйхман пошутил.— Послушайте, — сказал он, — насчет этих шести миллионов.— Да?— Я могу уступить вам несколько для вашей книги, — сказал он. — Я думаю, мне так много не нужно.Я предлагаю эту шутку истории, полагая, что поблизости не было магнитофона. Это одна из незабвенных острот Чингисхана-бюрократа.Возможно, Эйхман хотел напомнить мне, что я тоже убил множество людей упражнениями своих красноречивых уст. Но я сомневаюсь, что он был настолько тонким человеком, хотя и был человеком неоднозначным. Возвращаясь к шести миллионам убитых им — я думаю, он не уступил бы мне ни одного. Если бы он начал раздавать все свои жертвы, он перестал бы быть Эйхманом в его эйхмановском понимании Эйхмана.Охранники увели меня, и еще одна, последняя, встреча с этим человеком века была в виде записки, загадочно проникшей из его тюрьмы в Тель-Авиве ко мне в Иерусалим. Записка была подброшена мне неизвестным в прогулочном дворе. Я поднял ее, прочел, и вот что там было: «Как вы думаете, необходим ли литературный агент?» Записка была подписана Эйхманом.Вот мой ответ: «Для клуба книголюбов и кинопродюсеров в Соединенных Штатах — абсолютно необходим». Глава тридцатая.ДОН КИХОТ… Мы должны были лететь в Мехико-сити — Крафт, Рези и я. Таков был план. Доктор Джонс должен был не только обеспечить наш перелет, но и наш прием там.Оттуда мы должны были выехать на автомобиле, разыскать какую-нибудь затерянную деревушку, где и оставаться до конца своих дней.Этот план был прекрасен, как давнишняя мечта. И определенно казалось, что я снова смогу писать.Я робко говорил это Рези.Она плакала от радости. Действительно от радости? Кто знает? Могу только заверить, что слезы были мокрые и соленые.— Я имею хоть какое-нибудь отношение к этому прекрасному божественному чуду? — сказала она.— Прямое, — крепко обнимая ее, сказал я.— Нет-нет, очень небольшое, но, слава богу, имею. Это великое чудо — талант, с которым ты родился.— Великое чудо — это твоя способность воскрешать из мертвых, — сказал я.— Это делает любовь. Она воскресила и меня. Неужели ты думаешь, что я раньше была жива?— Не об этом ли я должен писать? В нашей деревушке там, в Мексике, на Тихом океане, не об этом ли я должен писать прежде всего?— Да, да, конечно, дорогой, о, дорогой! Я буду так заботиться о тебе. А у тебя, у тебя будет ли время для меня?— Время после полудня, вечера и ночи твои. Все это время я смогу отдать тебе.— Ты уже подумал об имени?— Об имени?— Да, о новом имени — имени нового писателя, чьи прекрасные произведения таинственно появятся из Мексики. Я буду миссис…— Se nora, — сказал я.— Se nora кто? Se nora и Se nora кто? — сказала она.— Окрести нас, — сказал я.— Это слишком важно, чтобы сразу принять решение, — сказала она. Тут вошел Крафт.Рези попросила его предложить псевдоним для меня.— Как насчет Дон Кихота? — сказал он. — Тогда ты была бы Дульцинеей Тобосской, а я бы подписывал свои картины Санчо Панса.Вошел доктор Джонс с отцом Кили.— Самолет будет готов завтра утром. Будете ли вы себя достаточно хорошо чувствовать для отъезда? спросил он.— Я уже сейчас хорошо себя чувствую.— В Мехико-сити вас встретит Арндт Клопфер, — сказал Джонс. — Вы запомните?— Фотограф? — спросил я.— Вы его знаете?— Он делал мою официальную фотографию в Берлине, — сказал я.— Сейчас он лучший пивовар в Мексике, — сказал Джонс.— Слава богу, — сказал я, — последнее, что я о нем слышал, что в его ателье попала пятисотфунтовая бомба.— Хорошего человека просто так не уложишь, — —сказал Джонс. — А теперь у нас с отцом Кили к вам особая просьба.— Да?— Сегодня вечером состоится еженедельное собрание Железной Гвардии Белых Сыновей Американской Конституции. Мы с отцом Кили хотели устроить нечто вроде поминальной службы по Августу Крапптауэру.— Понятно.— Мы с отцом Кили думаем, что нам будет не под силу произнести панегирик, это было бы ужасным эмоциональным испытанием для каждого из нас, — сказал Джонс. — Мы хотим, чтобы вы, знаменитый оратор, можно сказать, человек с золотым горлом, оказали честь произнести несколько слов.Я не мог отказаться.— Благодарю вас, джентльмены. Это должен быть панегирик?— Отец Кили придумал главную тему, если вам это поможет.— Это мне очень поможет, я бы охотно использовал ее.Отец Кили прочистил глотку.— Я думаю, темой может быть «Дело его живет», — сказал этот протухший старый служитель культа. Глава тридцать первая.ДЕЛО ЕГО ЖИВЕТ… В котельной в подвале доктора Джонса расселась рядами на складных стульях Железная Гвардия Белых Сыновей Американской Конституции. Гвардейцев было двадцать в возрасте от шестнадцати до двадцати. Все блондины. Все выше шести футов ростом.Одеты они были аккуратно, в костюмах, белых рубашках и при галстуках. На принадлежность к Гвардии указывала только маленькая золотая ленточка в петлице правого лацкана.Я бы не заметил этой странной детали — петлицы на правом лацкане, ведь на нем обычно нет петлицы, если бы доктор Джонс не указал мне на нее.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17
. Он даже снабдил меня неким подобием нимба, умело расположив позади меня размытое световое пятно. Такай нимб был не только у меня. Таким нимбом снабжался каждый клиент Клопфера, включая Адольфа Эйхмана.Про Эйхмана я это знаю точно, даже без подтверждения Института в Хайфе, так как он фотографировался в ателье Клопфера как раз передо мной. Это был единственный случай, когда я встретился с Эйхманом в Германии. Второй раз я его встретил здесь, в Израиле, всего две недели назад, в тот короткий период, когда я сидел в тюрьме в Тель-Авиве.Об этой встрече старых друзей: я был уже двадцать четыре часа в заключении в Тель-Авиве. По дороге в мою камеру охранники остановили меня перед камерой Эйхмана, чтобы послушать, о чем мы будем разговаривать, если заговорим.Мы не узнали друг друга, и охранники нас представили.Эйхман писал историю своей жизни, как я сейчас пишу историю своей. Этот старый ощипанный стервятник с лицом без подбородка, который оправдывал убийство шести миллионов жертв, улыбнулся мне улыбкой святого. Он проявлял искренний интерес к своей работе, ко мне, к охранникам, ко всем.Он улыбнулся мне и сказал:— Янина кого не сержусь.— Так и должно быть, — сказал я.— Я дам вам совет.— Буду рад.— Расслабьтесь, — сказал он, сияя, сияя, сияя. — Просто расслабьтесь.— Именно так я и попал сюда, — сказал я.— Жизнь разделена на фазы, — поучал он, — они резко отличаются друг от друга, и вы должны понимать, что требуется от вас в каждой фазе. В этом секрет удавшейся жизни.— Как мило, что вы хотите поделиться этим секретом со мной, — сказал я.— Я теперь пишу, — сказал он. — Никогда не думал, что смогу стать писателем.— Позвольте задать вам нескромный вопрос? — спросил я.— Конечно, — сказал он доброжелательно. — Я сейчас в соответствующей фазе. Спрашивайте что хотите, сейчас как раз время раздумывать и отвечать.— Чувствуете ли вы вину за убийство шести миллионов евреев?— Нисколько, — ответил создатель Освенцима, изобретатель конвейера в крематории, крупнейший в мире потребитель газа под названием Циклон-Б.Недостаточно хорошо зная этого человека, я попытался придать разговору несколько гротескный тон, как мне казалось, гротескный.— Вы ведь были просто солдатом, — сказал я, — не правда ли? И получали приказы свыше, как все солдаты в мире.Эйхман повернулся к охраннику и выстрелил в него пулеметной очередью негодующего идиш. Если бы он говорил медленнее, я бы понял его, но он говорил слишком быстро.— Что он сказал? — спросил я у охранника.— Он спрашивает, не показывали ли мы вам его официальное заявление, — сказал охранник. — Он просил нас не посвящать никого в его содержание, пока он сам этого не сделает.— Я его не видел, — сказал я Эйхману.— Откуда же вы знаете, на чем построена моя защита? — спросил он.Этот человек действительно верил в то, что сам изобрел этот банальный способ защиты, хотя целый народ, более чем девяносто миллионов, уже защищался так же. Так примитивно понимал он божественный дар изобретательства.Чем больше я думаю об Эйхмане и о себе, тем яснее понимаю, что он скорее пациент психушки, а я как раз из тех, для которых создано справедливое возмездие.Я, чтобы помочь суду, который будет судить Эйхмана, хочу высказать мнение, что он не способен отличить добро от зла и что не только добро и зло, но и правду и ложь, надежду и отчаяние, красоту и уродство, доброту и жестокость, комедию и трагедию его сознание воспринимает не различая, как одинаковые звуки рожка.Мой случай другой. Я всегда знаю, когда говорю ложь. я способен предсказать жестокие последствия веры других в мою ложь, знаю, что жестокость — это зло. Я не могу лгать, не замечая этого, как не могу не заметить, когда выходит почечный камень.Если бы нам после этой жизни было суждено прожить еще одну, я бы хотел в ней быть человеком, о котором можно сказать: «Простите его, он не ведает, что творит».Сейчас обо мне этого сказать нельзя.Единственное преимущество, которое дает мне умение различать добро и зло, насколько я понимаю, это иногда посмеяться там, где эйхманы не видят ничего смешного.— Вы еще пишете? — спросил меня Эйхман там, в Тель-Авиве.— Последний проект, — сказал я, — сценарий торжественного представления для архивной полки.— Вы ведь профессиональный писатель?— Можно сказать, да.— Скажите, вы отводите для работы какое-то определенное время дня, независимо от настроения, или ждете вдохновения, не важно, днем или ночью?— По расписанию, — ответил я, вспоминая далекое прошлое.Я почувствовал, что он проникся ко мне уважением.— Да, да, — сказал он, кивая, — расписание. Я тоже пришел к этому. Иногда я просто сижу, уставившись на чистый лист бумаги, сижу все то время, что отведено для работы. А алкоголь помогает?— Я думаю, это только кажется, а если и помогает, то примерно на полчаса, — сказал я. Это тоже было воспоминание молодости.Тут Эйхман пошутил.— Послушайте, — сказал он, — насчет этих шести миллионов.— Да?— Я могу уступить вам несколько для вашей книги, — сказал он. — Я думаю, мне так много не нужно.Я предлагаю эту шутку истории, полагая, что поблизости не было магнитофона. Это одна из незабвенных острот Чингисхана-бюрократа.Возможно, Эйхман хотел напомнить мне, что я тоже убил множество людей упражнениями своих красноречивых уст. Но я сомневаюсь, что он был настолько тонким человеком, хотя и был человеком неоднозначным. Возвращаясь к шести миллионам убитых им — я думаю, он не уступил бы мне ни одного. Если бы он начал раздавать все свои жертвы, он перестал бы быть Эйхманом в его эйхмановском понимании Эйхмана.Охранники увели меня, и еще одна, последняя, встреча с этим человеком века была в виде записки, загадочно проникшей из его тюрьмы в Тель-Авиве ко мне в Иерусалим. Записка была подброшена мне неизвестным в прогулочном дворе. Я поднял ее, прочел, и вот что там было: «Как вы думаете, необходим ли литературный агент?» Записка была подписана Эйхманом.Вот мой ответ: «Для клуба книголюбов и кинопродюсеров в Соединенных Штатах — абсолютно необходим». Глава тридцатая.ДОН КИХОТ… Мы должны были лететь в Мехико-сити — Крафт, Рези и я. Таков был план. Доктор Джонс должен был не только обеспечить наш перелет, но и наш прием там.Оттуда мы должны были выехать на автомобиле, разыскать какую-нибудь затерянную деревушку, где и оставаться до конца своих дней.Этот план был прекрасен, как давнишняя мечта. И определенно казалось, что я снова смогу писать.Я робко говорил это Рези.Она плакала от радости. Действительно от радости? Кто знает? Могу только заверить, что слезы были мокрые и соленые.— Я имею хоть какое-нибудь отношение к этому прекрасному божественному чуду? — сказала она.— Прямое, — крепко обнимая ее, сказал я.— Нет-нет, очень небольшое, но, слава богу, имею. Это великое чудо — талант, с которым ты родился.— Великое чудо — это твоя способность воскрешать из мертвых, — сказал я.— Это делает любовь. Она воскресила и меня. Неужели ты думаешь, что я раньше была жива?— Не об этом ли я должен писать? В нашей деревушке там, в Мексике, на Тихом океане, не об этом ли я должен писать прежде всего?— Да, да, конечно, дорогой, о, дорогой! Я буду так заботиться о тебе. А у тебя, у тебя будет ли время для меня?— Время после полудня, вечера и ночи твои. Все это время я смогу отдать тебе.— Ты уже подумал об имени?— Об имени?— Да, о новом имени — имени нового писателя, чьи прекрасные произведения таинственно появятся из Мексики. Я буду миссис…— Se nora, — сказал я.— Se nora кто? Se nora и Se nora кто? — сказала она.— Окрести нас, — сказал я.— Это слишком важно, чтобы сразу принять решение, — сказала она. Тут вошел Крафт.Рези попросила его предложить псевдоним для меня.— Как насчет Дон Кихота? — сказал он. — Тогда ты была бы Дульцинеей Тобосской, а я бы подписывал свои картины Санчо Панса.Вошел доктор Джонс с отцом Кили.— Самолет будет готов завтра утром. Будете ли вы себя достаточно хорошо чувствовать для отъезда? спросил он.— Я уже сейчас хорошо себя чувствую.— В Мехико-сити вас встретит Арндт Клопфер, — сказал Джонс. — Вы запомните?— Фотограф? — спросил я.— Вы его знаете?— Он делал мою официальную фотографию в Берлине, — сказал я.— Сейчас он лучший пивовар в Мексике, — сказал Джонс.— Слава богу, — сказал я, — последнее, что я о нем слышал, что в его ателье попала пятисотфунтовая бомба.— Хорошего человека просто так не уложишь, — —сказал Джонс. — А теперь у нас с отцом Кили к вам особая просьба.— Да?— Сегодня вечером состоится еженедельное собрание Железной Гвардии Белых Сыновей Американской Конституции. Мы с отцом Кили хотели устроить нечто вроде поминальной службы по Августу Крапптауэру.— Понятно.— Мы с отцом Кили думаем, что нам будет не под силу произнести панегирик, это было бы ужасным эмоциональным испытанием для каждого из нас, — сказал Джонс. — Мы хотим, чтобы вы, знаменитый оратор, можно сказать, человек с золотым горлом, оказали честь произнести несколько слов.Я не мог отказаться.— Благодарю вас, джентльмены. Это должен быть панегирик?— Отец Кили придумал главную тему, если вам это поможет.— Это мне очень поможет, я бы охотно использовал ее.Отец Кили прочистил глотку.— Я думаю, темой может быть «Дело его живет», — сказал этот протухший старый служитель культа. Глава тридцать первая.ДЕЛО ЕГО ЖИВЕТ… В котельной в подвале доктора Джонса расселась рядами на складных стульях Железная Гвардия Белых Сыновей Американской Конституции. Гвардейцев было двадцать в возрасте от шестнадцати до двадцати. Все блондины. Все выше шести футов ростом.Одеты они были аккуратно, в костюмах, белых рубашках и при галстуках. На принадлежность к Гвардии указывала только маленькая золотая ленточка в петлице правого лацкана.Я бы не заметил этой странной детали — петлицы на правом лацкане, ведь на нем обычно нет петлицы, если бы доктор Джонс не указал мне на нее.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17