Иногда я прихожу к тому складу, где Гримнебулин что-то читает, пишет и чертит; я неслышно забираюсь на крышу и ложусь спиной на шифер. Когда я думаю обо всей энергии его мысли, направленной на достижение полета, моего полета, моего освобождения, боль в истерзанной спине чуть утихает. Когда я лежу здесь, ветер треплет меня сильнее: он чувствует себя преданным. Он знает, что, если я снова обрету свою целостность, у него больше не будет ночного спутника, который бродил с ним по вязким кирпичным топям и мусорным свалкам Нью-Кробюзона. И поэтому, когда я лежу здесь, он наказывает меня, пытаясь внезапным порывом сбросить с лежанки в широкую, вонючую реку. Тугой вздорный ветер хватает меня за перья, предупреждая, чтобы я не покидал его; но я цепляюсь за крышу когтями и позволяю целительным вибрациям мысли Гримнебулина проникать сквозь крошащийся шифер в мое несчастное тело.
Я сплю под старыми сводами грохочущих железных дорог.
Я ем все живое, что попадается на пути, если только оно не сильнее меня.
Я прячусь, как паразит, в шкуре этого древнего города, храпящего, пукающего, урчащего, чешущегося и вздувающегося, который с возрастом становится бородавчатым и сварливым.
Иногда я забираюсь на верхушки огромных-преогромных башен, которые торчат, словно иглы дикобраза, из спины города. Там, в более тонких слоях воздуха, ветры теряют то печальное любопытство, которое присуще им на уровне улиц. Они утрачивают порывистость, с которой бьют по крышам. Возбуждаемые башнями, торчащими над сонмами городских огней – ярко-белых карбидных ламп, чадно-красных жировых светильников, безумно трещащих газовых фонарей и разновеликих дежурных ламп, ветры ликуют и играют.
Я могу, вонзив когти в закраину крыши, раскинуть руки и почувствовать, как их треплет и омывает неистовый ветер, и я могу закрыть глаза и вспомнить на мгновение, что значит летать.
Часть II
Лики полета
Глава 6
Нью-Кробюзон был городом, в котором не всегда действовали законы тяготения.
Аэростаты переползали с одного облака на другое, словно слизни с кабачка на кабачок. Милицейские вагончики сновали через сердце города к его окраинам, и тросы, на которых они держались, звенели и вибрировали, как гитарные струны, натянутые на высоте нескольких сотен метров над землей. Вирмы лавировали над городом, оставляя позади себя след из фекалий и бранных слов. Голуби соседствовали в небе с галками, соколами, воробьями и сбежавшими от хозяев попугаями. Летучие муравьи и осы, пчелы и навозные мухи, бабочки и москиты вели воздушную войну против тысяч хищников – асписов и дхери, бросавшихся на них на лету. Големы, которых пьяные студенты пачками отправляли в воздух, бестолково молотили неуклюжими крыльями, сделанными из кожи, бумаги или фруктовой кожуры, и разваливались прямо в полете. Даже поезда, перемещавшие бесчисленных женщин, мужчин и товары вокруг гигантской туши Нью-Кробюзона, отвоевывали себе место над домами, как будто чураясь гнилости ветхих зданий.
Город массивно устремлялся ввысь, словно вдохновляемый огромными горами, которые возвышались На западе. Линия горизонта была изрезана торчащими силуэтами квадратных жилых громад в десять, двадцать, тридцать этажей. Они протыкали небо, словно толстые пальцы, словно кулаки, словно обрубки конечностей, безумно раскачиваясь над горбами домов пониже. Тонны смолы и бетона, из которых был построен этот город, скрывали под собой прежний рельеф: все еще проглядывавшие бугры, холмы, балки и равнины. Трущобные постройки, как щебень, рассыпались по склонам холма Водуа, по Мушиной стороне, по Плитняковому холму и Чертову кургану.
Закопченные дочерна стены парламента возвышались над островом Страк, как акулий плавник или хвост морского ската, – словно некое чудовищное живое оружие прорвало собой небо. Все здание было опутано замысловатыми трубами с огромными заклепками. Оно содрогалось от гудения старинных котлов в его глубине. Отдельные неизвестно для чего предназначенные комнаты имели выступ над основным фасадом гигантского здания, совершенно не поддерживаемый какими-либо опорами или скрепами. Где-то внутри, в палате, недоступный с небес, трудился Рудгуттер и весь сонм его помощников-бюрократов. Парламент подобно утесу нависал над краем крутого обрыва, сложенного из домов.
Атмосфера, царившая над городом, была не безупречно чистой. Дымовые трубы протыкали тонкую прослойку между землей и небом, словно по злобе извергая в этот верхний мир тонны ядовитого смога. В еще более густом, вонючем тумане, нависшем над самыми крышами, клубились выбросы миллионов низких труб. Крематории обращали в летучий пепел тех, кого сожгли неумолимые палачи, и этот пепел смешивался с угольной пылью. Тысячи мрачных дымных призраков окутывали Нью-Кробюзон удушающим, как мучения совести, смрадом.
Облака вихрились в этом нездоровом микроклимате. Казалось, вся погода в Нью-Кробюзоне формировалась мощным ураганом, который медленно раскручивался вокруг сердцевины города, вокруг чудовищного небоскреба, обосновавшегося в самом центре торгового района, известного как Ворон, в узле тысяч железнодорожных путей, в вековых наслоениях архитектурных стилей и насилия: вокзал на Затерянной улице, индустриальный замок, ощерившийся разрозненными выступами парапетов.
Самой западной башней вокзала был милицейский Штырь, который возвышался над всеми остальными башенками, отчего те казались просто карликами; и от него в семи направлениях тянулись тугие провода воздушных рельсов. Но несмотря на свою громадность, Штырь был всего лишь придатком гигантского вокзала.
Через семь лет после окончания строительства вокзала на Затерянной у лице архитектор был посажен в тюрьму и там сошел с ума. Поговаривали, что он еретик, стремившийся создать своего собственного бога.
Пять огромных разинутых кирпичных ртов заглатывали все городские железнодорожные линии. Рельсы гигантскими языками стелились по сводчатым перегонам. Магазины, пыточные камеры, мастерские, конторы и пустующие залы доверху заполняли толстое чрево здания, которое, если смотреть на него под определенным углом и при определенном освещении, казалось, собирается с духом, чтобы перенести всю свою тяжесть на Штырь и выпрыгнуть в распростертое небо, в которое оно столь небрежно вторглось.
Глаза Айзека не были затуманены романтикой. Куда бы он ни бросил взгляд (а глаза у него были опухшие: за ними напряженно гудел мозг, озабоченный новыми формулами и фактами, собранными ради того, чтобы вырваться из тисков земного притяжения), над городом всюду что-то летало, и он понимал, что иного выхода нет. Полет был делом извечным и заурядным: простое перемещение из одной части Нью-Кробюзона в другую.
Это его обрадовало. Он ведь ученый, а не мистик.
Айзек лежал на кровати и смотрел в окно. Одну за другой он провожал глазами летящие точки. Вокруг него на постели были разбросаны книги, статьи, машинописные страницы и длинные, исписанные его взволнованно-торопливым почерком листы, бумажными волнами ниспадавшие на пол. Классические монографии покоились в ворохе полубредовых идей. Биология и философия соперничали за место на его письменном столе.
Он, словно ищейка, прокладывал себе путь, вынюхивая след среди запутанных библиографий. Некоторые из названий сразу бросались в глаза: «O тяготении, или Теория полета». Другие имели более косвенное отношение к предмету, например, «Аэродинамика пчелиного роя». А иные были просто причудливыми измышлениями, которые у большинства его более респектабельных коллег несомненно вызвали бы лишь неодобрение. И все же он для примера полистал том под названием «Двеомеры, которые живут над облаками: что они могут нам рассказать».
Айзек почесал нос и потянул через соломинку пиво из стоящего у него на груди стакана.
Всего два дня работы над заказом Ягарека, и город для него совершенно преобразился. Айзек уже сомневался, вернется ли когда-нибудь его прежнее представление.
Он перевернулся на бок, выгреб из-под себя бумаги, на которых было неудобно лежать. Айзек наугад вытянул несколько рукописей туманного содержания и пачку гелиотипов, которые он снял с Чая-для-Двоих. Держа эти снимки перед собой, Айзек начал разглядывать лабиринты вирмовской мускулатуры, продемонстрировать которые он заставил Чая-для-Двоих.
«Надеюсь, это не надолго», – подумал Айзек. Весь день он читал и делал заметки, беззлобно ворча, когда Дэвид или Лубламай слишком громко приветствовали его или спрашивали, принести ли обед. Он сжевал хлеб с сыром и перцем, который бросил ему на стол Лубламай. По мере того как на улице становилось теплее, а работающее оборудование нагревало воздух в складском помещении, он снимал с себя одежду. Пол возле его стола был усыпан футболками и платками.
Айзек ждал, когда ему доставят необходимые принадлежности. Едва начав читать, он понял, что для осуществления заказа необходимо восполнить огромный пробел в научных знаниях. Из всех загадочных областей биология была для него наименее изведанной. Он чувствовал себя как рыба в воде, когда читал о левитации, контргеотропной магии и о своей любимой единой теории поля, однако, увидев снимки Чая-для-Двоих, он осознал, сколь скудны его представления о биомеханике простого полета.
«Что мне нужно, так это несколько мертвых вирмов… нет, несколько живых, на которых можно ставить эксперименты… – рассеянно думал Айзек, разглядывая гелиотипы, сделанные прошлой ночью. – Нет… один мертвый для вскрытия и один живой, чтобы наблюдать его в полете…»
Внезапно легкомысленная идея приняла более серьезные формы. Он сел за стол и, поразмыслив некоторое время, встал и ушел в темноту Барсучьей топи.
Самый известный бар между Варом и Ржавчиной Прятался в тени огромной Палголакской церкви. По ту сторону моста Данечи, соединявшего Барсучью топь с Костяным городом, было всего лишь несколько сырых улочек.
Большинство обитателей Барсучьей топи были, разумеется, пекарями, дворниками или проститутками или посвятили себя какой-нибудь другой из множества профессий, и вряд ли им когда-либо в жизни доводилось ворожить над пробиркой или хотя бы заглянуть в нее. Равным образом жители Костяного города в основной своей массе были заинтересованы в грубом или систематическом нарушении законов не больше, чем рядовые жители других районов Нью-Кробюзона. И все же Барсучья топь всегда будет ученым кварталом, а Костяной город – Воровским районом. А местом, где эти эзотерические, подспудные, романтические и порой опасные влияния встречались, был бар «Дочери Луны».
На вывеске была изображена пара смазливых, но довольно вульгарных барышень – они символизировали спутники Луны. А фасад, выкрашенный в темно-красный цвет, был захудалым и тем не менее привлекательным. Собирались там самые безрассудные представители городской богемы: художники, воры, непризнанные ученые, наркоманы и милицейские осведомители, которые толпами проходили перед глазами владелицы бара Рыжей Кейт.
Прозвище Кейт напоминало о ее ярко-рыжих волосах и, как думал каждый раз Айзек, служило обвинительным приговором творческой несостоятельности ее посетителей. Она обладала физической силой и наметанным глазом, который всегда позволял ей определять, кого надо подмазать, а кого гнать в шею, кому врезать кулаком, а кому поставить бесплатное пиво. Вот по этим причинам (а также, подозревал Айзек, и благодаря владению парой магических трюков) сомнительные дела «Дочерей Луны» шли успешно и при этом независимо от соревнующихся между собой местных рэкетирских «крыш». Милиция лишь изредка и без особого рвения совершала набеги на заведение Кейт. Пиво у нее было отменное. И она не задавала вопросов относительно того, что обсуждалось вполголоса небольшими компаниями, собиравшимися за столиками в укромных углах.
В тот вечер Кейт коротко поприветствовала Айзека, махнув ему рукой, и он ответил тем же. Он пристально оглядел прокуренный зал, но человека, которого он искал, здесь не было. Айзек пошел к стойке бара.
– Кейт, – прокричал он сквозь шум. – Ты не видела Лемюэля?
Она отрицательно покачал а головой и сама протянула ему кружку пива «Болп». Айзек расплатился и повернулся к залу.
Он был весьма обескуражен. Бар «Дочери Луны» был чуть ли не рабочим кабинетом Лемюэля Пиджина. Каждый вечер можно было с уверенностью застать его здесь за обделыванием темных делишек или распределением барышей. Айзек принялся бесцельно бродить между столиков, надеясь встретить знакомых.
В углу, облаченный в желтые одежды своего религиозного ордена, сидел, блаженно кому-то улыбаясь, Гедрексечет, хранитель библиотеки Палголакской церкви. Айзек обрадовался и направился к нему.
Айзеку показалось забавным, что руки сердитой девицы, спорившей с Гедом, были от локтя до кисти украшены татуировками в виде сцепленных колес, что выдавало в ней «Шестерню божественного механизма», несомненно пытающуюся обратить в свою веру безбожника. Подойдя поближе, Айзек услышал, о чем они спорят.
– …Если ты будешь подходить к миру и к Богу хоть с малой толикой той точности и того анализа, о которых ты все время твердишь, то увидишь, что твой бездумный сайентоморфизм совершенно несостоятелен!
Гед улыбнулся прыщавой девице и уже открыл рот, чтобы ответить, но его перебил Айзек:
– Прости, Гед, что встреваю. А ты, юная «подшипнитца», или как ты там себя называешь…
«Шестеренка» хотела было возразить, но Айзек оборвал ее:
– Нет уж, заткнись. Говорю тебе человеческим языком: закрой пасть. И оставь свою точность при себе. Я хочу поговорить с Гедом.
Гед хихикал от души. Его противница глотала слюну, пытаясь сдержать гнев, однако крепкое телосложение и драчливая веселость Айзека ее несколько смутили. С гордым видом она приготовилась уйти.
Встав из-за стола, она открыла рот, намереваясь сказать на прощание заранее приготовленное язвительное словечко, но Айзек снова опередил ее.
– Еще слово, все зубы выбью, – любезно предупредил он.
«Шестеренка» закрыла рот и испарилась. Айзек и Гед расхохотались.
– Какого черта ты с ними цацкаешься, Гед? простонал Айзек.
Гед, присевший, как лягушка, за низким столом, раскачивался взад и вперед на передних и задних лапах, а его большой язык болтался в огромной распяленной пасти.
– Мне их просто жалко, – хихикал он. – Они такие… напористые.
Гед считался самым аномально веселым водяным, какого когда-либо видел Нью-Кробюзон. Ему была совершенно не присуща сердитая раздражительность, типичная для этой сварливой расы.
– Во всяком случае, – продолжал он, несколько успокаиваясь, – я практически ничего не имею против «шестерней». Конечно, у них нет и половины той строгости, которая, как они думают, у них есть, но по крайней мере они принимают все всерьез. И по крайней мере, они не… не «вечерние богослужители» и не «божий выводок» или что-нибудь такое…
Палголак был богом знания. Его представляли то как толстого, приземистого человека, читающего в ванной, то как стройного водяного за тем же занятием, то, загадочным образом, в обоих обличьях сразу. Приход его примерно поровну составляли люди и водяные. Палголак был добродушным, славным божеством, мудрецом, чье существование было целиком посвящено собиранию, классификации и распространению информации.
Айзек не поклонялся никаким богам. Он не верил во всеведение или всемогущество, приписывавшиеся некоторым, и даже в существование многих из них. Разумеется, были и такие создания, которые обитали в различных аспектах бытия; иные, без сомнения, обладали в человеческом понимании большой властью. Однако преклонение перед ними казалось Айзеку признаком малодушия. Но к Палголаку он питал некоторую слабость. Пожалуй, он даже надеялся, что старый шельмец действительно существует в той или иной форме. Айзеку нравилась идея интераспектуального существа, настолько влюбленного в знание, что свободно кочует, сидя в ванне, из одной сферы в другую, проявляя журчащий интерес ко всему, что ему попадается на пути.
Библиотека Палголака по количеству книг не уступала библиотеке Нью-Кробюзонского университета. Книги не выдавали на дом, зато читатели могли прийти туда в любое время дня и ночи, и только к очень-очень небольшому количеству томов доступ был запрещен. Священники были прозелитами, утверждавшими, будто все, что известно верующему, тут же становится известно Палголаку, вследствие чего чтение запоем вменялось им в религиозную обязанность. Однако прославление Палголака было лишь второстепенной целью их миссии, первой же задачей было прославление знания, вследствие чего все они давали клятву пропускать любого желающего в их библиотеку.
Именно это вызывало со стороны Геда тихие сетования.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12