но оказалось, что предусмотрительная швея, предвидя такой ход полиции, сменила адрес и приход.
В мае поступила новая жалоба страдающей супруги. «Сжальтесь, – писала она, – посадите в тюрьму Марию Буржуа». Однако Берье решился провести новое расследование лишь после следующей жалобы госпожи Оливье, которая гласила: «Муж мой со дня на день собирается покинуть Париж; содержанка его уже отказалась от занимаемой ею комнаты».
15 июля 1751 года Мария Буржуа была арестована и мир в семье восстановлен.
Случаи, подобные вышеизложенному, наиболее часты. Любопытно, что обыкновенно при этом наказывался не неверный супруг, а особа, нарушившая семейное счастье. Если же в тюрьму отправляли одного из супругов, то и здесь соблюдалась интересная закономерность: хотя вообще мужу было гораздо легче достать тайный приказ на арест своей жены, чем жене – на арест мужа, но тайные приказы, выданные против мужей, встречаются чаще. «Это потому, – поясняет министр Малесерб, – что о них хлопотали с наибольшими стараниями».
Королевская власть вторгалась в дела семей даже тогда, когда в них не происходило публичного скандала. Молодой герцог Фронзак, сын герцога Ришелье, был посажен в первый раз в Бастилию на том основании, что не любил свою жену. Красивый молодой человек был вынужден просидеть несколько недель в мрачном уединении, как он сам об этом пишет, а на самом деле – в обществе аббата, без умолку толковавшего ему о его супружеских обязанностях. Видимо, увещевания святого отца, а всего скорее тюремные стены произвели нужное впечатление: когда внезапно двери тюрьмы отворились и к Фронзаку вошла хорошенькая и грациозная супруга, он воскликнул: «Прекрасный ангел, спустившийся с неба, чтобы освободить св. Петра, не был так лучезарен, как ты!»
Начальник полиции д'Аржансон с полицейским юмором рассказывает в одном рапорте подобную же историю: «Молодая женщина по имени Бодуен громогласно заявила, что никогда не будет любить своего мужа и что каждый волен располагать своим сердцем по своему желанию. Нет такой дерзости, которой она бы не сказала своему мужу; последний был от этого в совершенном отчаянии. Я говорил с ней два раза, и, несмотря на то, что в продолжение многолетней моей практики я успел привыкнуть к смешным и безрассудным речам, все же я был поражен теми доводами, на которых эта женщина основала свои убеждения: ими она живет, с ними же и умрет и скорее лишится рассудка, чем отступится от них; она говорит, что лучше сделается гугеноткой или монахиней, чем будет жить со своим мужем. После таких безрассудных слов я вначале думал, что она сумасшедшая; к сожалению, она не была столь очевидно сумасшедшей, чтобы на этом основании ее можно было посадить в тюрьму; она была даже довольно умна, и я надеялся, что, проведя два или три месяца в тюрьме Рефюж, она поймет, что такой образ жизни еще печальнее, нежели жизнь с нелюбимым мужем. К тому же этот последний был столь покладистого характера, что соглашался обходиться без ее любви, лишь бы она вернулась и не говорила ему ежечасно, что ненавидит его, как черта. Но жена отвечала, что не умеет лгать, что именно в этом и заключается честь женщины, а все остальное пустяки и что если ей придется оказать мужу хоть каплю нежности, то она наложит на себя руки».
В 1722 году парижский буржуа Никола Корний возвратился после продолжительного морского путешествия к себе домой. Веселый и счастливый пришел он к своей жене, которая встретила его следующими словами: «Если вы думаете выдавать себя за моего мужа, то это очень глупая шутка».
Несмотря на упорные просьбы мужа, она отказала ему не только в его супружеских правах, но и в правах собственности на его состояние. Последнее было особенно тяжело для Никола Корния, и он испросил тайный приказ, чтобы образумить жену.
Молодая женщина Анна Луиза Беш, потеряв мужа, нашла в своей скорби утешение, о котором легко догадаться. «Прекрасное утешение», – говорила она. Мать написала начальнику полиции: «Моя дочь позорит нашу семью». Письмо было подписано многими лицами, в том числе и священником этого прихода. Полиция произвела расследование, и, поскольку жалоба подтвердилась фактами, Анна Луиза была брошена в тюрьму.
Просьба отца о выдаче тайного приказа отклонялась в редких случаях. «Авторитет отца, – пишет один чиновник, – является совершенно достаточным, потому что нельзя предположить, чтобы дружба и сострадание отца могли иметь какое-либо предубеждение».
Опасения увидеть своих детей идущими по дурной дорожке были вполне достаточным основанием для получения тайного приказа. Один адвокат посадил в Бастилию своего сына, чтобы тот не обесчестил всю семью, сделавшись актером; один актер, в свою очередь, отправил туда же своего отпрыска, который не хотел следовать занятию отца. Иногда родители приводили еще более удивительные доводы. Так, некая госпожа Леблан настаивала на том, что желает жить со своим мужем, потерявшим состояние. «Она настаивала на этом с таким упорством, – читаем в полицейском расследовании, – что даже духовник не мог ее переубедить». Мать этой женщины упрятала ее в тюрьму. «С глубокой скорбью, – пишет она, – смотрела я на судьбу моей дочери; действительно, ужасно быть лишенной свободы только из-за слишком большой привязанности к своему мужу». Остается только согласиться с сострадательной матерью.
Одним из наиболее часто встречавшихся доводов, приведенных главами семей в прошениях о выдаче тайного приказа, были опасения, чтобы сын или какой-либо другой родственник не вступили в неравный брак. В этом случае заурядный сапожник или торговка выказывали не меньше спеси и жестокосердия, чем высокопоставленные особы. «Выдать семье тайный приказ, – пишет один министр, – препятствующий какой-нибудь вдове предаться своей минутной фантазии, то есть сделать дурную партию, было со стороны короля лишь актом правосудия».
Правительство и общество взаимно развращали друг друга: одно – чиня произвол, другое – используя этот произвол в своих интересах. Тайные приказы проклинали и одновременно клянчили их. Дело дошло до того, что Малесерб, который в качестве министра двора и управителя парижским департаментом особенно внимательно занимался всем, что касается тайных приказов, писал Людовику XVI в 1789 году, за несколько недель до революции: «В Париже нет ни одной семьи, за исключением разве семейств самых строгих судей, не прибегавшей к тайным приказам, которые, таким образом, как бы заменяют собой обыкновенное правосудие».
Писатели в Бастилии
Остается упомянуть еще об одной, весьма многочисленной категории заключенных при Людовике XV. «Во времена кардинала Флери, – пишет Лагарп, – в знаменитом замке находились почти исключительно писатели-янсенисты; затем в него помещали поборников философии и тайных авторов памфлетов».
Пишущей братии попасть в Бастилию было легко – достаточно было написать или пропеть сатирический куплет против какой-нибудь фаворитки или министра. Пикардийский дворянин, капитан пьемонтского полка де Тарси, провел в крепости двадцать два года за то, что распространял неприличную песенку о маркизе Помпадур; в тюрьме он сошел с ума и тем не менее продолжал отбывать свое наказание. Писатель де ла Пламбанье написал ироническую книгу «Что нам делать с иезуитами?». Перебрав все возможные и невозможные способы сделать святых отцов полезными обществу, он закончил предложением королю стать главой ордена Иисуса. После ареста (1762) он оправдывался тем, что просто хотел при помощи веселой книги заработать немного денег. Пламбанье легко отделался: многие знатные особы, знавшие его, выхлопотали ему прощение.
Впрочем, не всем писателям Бастилия запомнилась в мрачном свете. Известный писатель Мармонтель, отправленный туда за оскорбление герцога д'Омона, весьма недурно провел там время.
«Я спокойно слушал репетицию оперы „Амадис“, – пишет он в мемуарах, – как вдруг мне сказали, что весь Версаль пылает на меня гневом, что меня обвиняют в сочинении сатиры на герцога д'Омона, что высшее дворянство требует мщения и что герцог де Шуазель во главе моих врагов».
Получив это известие, Мармонтель тотчас возвратился домой и написал герцогу письмо, в котором уверял его, что никогда не занимался сатирами (это было чистейшей правдой), а если бы и занялся, то, уж конечно, начал бы не с него. Это письмо герцог счел за новое оскорбление и показал его королю. Двор еще более вознегодовал.
Мармонтель приехал в Версаль и встретился с герцогом Шуазелем. Писателю удалось убедить министра, что он не автор сатиры, оскорбившей честь герцога, и виновен лишь в том, что продекламировал ее в кругу знакомых, где все говорили откровенно, без стеснения.
– Я вам верю, – сказал герцог Шуазель, – но все-таки вы будете заключены в Бастилию. Отправляйтесь к министру Сен-Флорентину, ему король выдал приказ на ваш арест.
– Я отправлюсь туда, но могу ли я льстить себя надеждой, что вы более не будете в числе моих врагов?
Шуазель обещал ему это, и Мармонтель направился к Сен-Флорентину. «Этот человек, – пишет он, – был ко мне доброжелателен и легко убедился в моей невиновности. „Но чего же вы хотите? – сказал он мне. – Герцог д'Омон обвиняет вас и желает, чтобы вас наказали. Он требует этого удовольствия в награду за свою службу и за службу своих предков, и король на это согласился. Отправьтесь к де Сартине, я отошлю к нему королевский приказ“.
Мармонтель спросил, «может ли он предварительно отправиться обедать в Париж, на что Сен-Флорентин согласился».
Начальник полиции Сартине отнесся к писателю не менее сердечно, чем остальные.
– Когда мы с вами вместе обедали у барона Гольбаха, – сказал он Мармонтелю, – кто бы мог предвидеть, что при следующей нашей встрече я буду вынужден отправить вас в Бастилию.
Предоставим далее слово самому Мармонтелю.
«Я встретил у господина Сартине, – рассказывает он, – полицейского, который должен был отвезти меня в Бастилию. Господин де Сартине предложил, чтобы мой провожатый ехал в отдельном экипаже, но я отклонил это любезное предложение, и в одном экипаже мы прибыли в Бастилию. Комендант со своим штабом принял меня в зале Совета, и там я заметил, что данная касательно меня инструкция была для меня благоприятна. Комендантом был господин Абади. Прочитав бумаги, врученные ему полицейским, он спросил меня, хочу ли я, чтобы мой слуга остался при мне, но с условием, что мы будем жить в одной комнате и он должен будет оставаться в тюрьме до тех пор, пока я не буду выпущен оттуда. Моего слугу звали Бюри. Я с ним об этом переговорил, и он сказал, что желает остаться при мне. Тогда слегка осмотрели мои вещи и мои книги и отвели меня в просторную комнату, в которой вся мебель состояла из двух кроватей, двух столов, шкафа и трех соломенных стульев. Было холодно, но тюремщик развел огонь и принес много дров. В то же время мне дали перьев, чернил и бумаги, но с условием, чтобы я дал отчет в том, как я их употребил и сколько листов бумаги мне было выдано. В то время, когда я собирался писать и устроил для этого свой стол, сторож опять вошел и спросил у меня, доволен ли я своей кроватью. Рассмотрев ее, я сказал, что тюфяки нехороши и одеяла грязны. Тотчас же все это переменили. Меня велено было спросить, в каком часу я обедаю. Я отвечал, что обедаю в то же время, когда обыкновенно обедают все. В Бастилии была библиотека, и комендант прислал ко мне каталог этой библиотеки, предлагая выбрать какое-либо из сочинений, входивших в ее состав. Я этим не воспользовался, но мой слуга попросил романы Прево и ему принесли их. Что касается меня, то у меня было чем разогнать свою скуку. Давно досадуя на презрение, с которым ученые относятся к поэме Лукана, которую они не читали в подлиннике, но с которой знакомы только по варварскому и напыщенному переводу Бребефа, я решился перевести эту поэму прозой более точным и более приличным образом. Эта работа, которая заняла меня, не утомляя головы, была наиболее подходящим трудом для моего тюремного досуга. По этой-то причине я взял с собой эту поэму и, чтобы лучше понять ее, захватил с собой и комментарии Цезаря. И вот я очутился у пылающего камина, погруженный в размышления о распре Цезаря с Помпеем и забыв о моей ссоре с герцогом д'Омоном. Со своей стороны и Бюри, столь же философ, как и я, занялся приготовлением наших постелей, расположенных в двух противоположных концах комнаты, освещенной зимнем солнцем, несмотря на крепкую железную решетку в окне, через которую я видел Сен-Антуанское предместье. Через два часа после того я был выведен из своей глубокой задумчивости сторожами, отворившими двери моей комнаты и принесшими обед, который они молча поставили. Я думал, что этот обед предназначается мне. Один из этих сторожей поставил перед камином три небольших блюда, покрытых тарелками из простого фаянса, а другой разостлал скатерть, хотя немного грубую, но чистую, на одном из столов, который был свободен. Он поставил на этот стол бутылку вина, довольно чистый прибор и положил оловянную ложку, оловянную вилку и хорошего домашнего хлеба.
Исполнив свою обязанность, сторожа удалились, заперев за собой опять обе двери моей комнаты. Тогда Бюри пригласил меня сесть за стол и подал мне суп. Это было в пятницу, а потому суп был постный. Это было пюре из белых бобов с самым свежим маслом. Кроме того, Бюри подал блюдо этих самых бобов. Я нашел, что все это очень вкусно. Еще вкуснее было кушанье из трески, приправленное немного чесноком. Вкус и запах были так пикантны, что могли удовлетворить самого взыскательного гасконца. Вино было не из лучших, но сносное. Десерта не было, но ведь надобно же было терпеть какое-либо лишение. В заключение я нашел, что в тюрьме обедают очень хорошо. Когда я встал из-за стола, а Бюри собирался сесть, за обед (для него было еще чем пообедать от того, что осталось после меня), – вдруг оба мои сторожа входят ко мне с пирамидами блюд. По великолепию принесенного сервиза, по прекрасному белью, по прекрасному фаянсу, по серебряным ложке и вилке мы увидели, как мы ошиблись, но скрыли, какой мы сделали промах. Когда сторожа удалились, Бюри сказал мне: «Сударь! Вы съели мой обед, согласитесь, чтобы я в свою очередь съел ваш». «Это справедливо», – отвечал я ему. Мы засмеялись, и я думаю, что стены моей комнаты были очень удивлены, услышав смех. Обед был скоромный, несмотря на пятницу. Вот из чего состоял этот обед; превосходный суп, кусок сочной говядины, ножка вареного каплуна, покрытая жиром, и сочные жареные артишоки с маринадом, шпинат, чудесная груша, виноград, бутылка старого бургундского вина и самое лучшее кофе мокко. Этот обед Бюри съел, за исключением фруктов и кофе, которые он оставил мне. После обеда ко мне пришел комендант и спросил меня, доволен ли я пищей, и обещал мне посылать ее от себя, уверяя, что сам будет отрезать на мою долю и что никому не позволит распоряжаться этим. Он предложил мне к ужину курицу: я поблагодарил его и сказал, что мне достаточно к ужину тех фруктов, которые остались от обеда. Таков был мой повседневный стол в Бастилии. Из этого видно, с какой снисходительностью со мной обходились или, вернее, как неохотно меня карали для удовольствия герцога д'Омона. Комендант ежедневно навещал меня, и так как он имел кое-какие сведения по части словесности и даже знал латинский язык, то следил за ходом моей работы и это ему доставляло удовольствие, но он позволял себе это развлечение лишь на короткое время. «Прощайте, – говорил он мне, – я иду утешать людей, которые несчастнее, чем вы». Судя по тому, как со мной обходились в Бастилии, я имел основание думать, что меня недолго в ней продержат. Мне не приходилось там много скучать, так как я продолжал мою работу и имел интересные книги (у меня были Монтень, Гораций и Лабрюйер). Наконец на одиннадцатый день я был освобожден».
В 1753 году в Бастилию попал писатель Ла Бомель. Этот молодой, талантливый литератор, неразборчивый в средствах и жаждавший славы и денег, переиздал без ведома Вольтера его книгу «Век Людовика XIV», присвоив всю вырученную от продажи сумму. Помимо нарушения прав собственности, Ла Бомель снабдил это издание своими примечаниями, большей частью сатирического и клеветнического характера: он проводил ту мысль, что великий король был весьма ограниченный правитель, а великий писатель Вольтер является просто ловким компилятором. Вольтер, обкраденный и оскорбленный разом, возмутился; но, к сожалению, он вступил в полемику с Ла Бомелем так горячо, что вскоре заставил публику забыть о том, кто кому нанес первую обиду. Неловкость положения Вольтера усугублялась тем, что Людовик XV, как наследник Людовика XIV, счел себя также задетым комментариями Ла Бомеля: король справедливо решил, что этак ведь можно дописаться, что и он – посредственный монарх.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34
В мае поступила новая жалоба страдающей супруги. «Сжальтесь, – писала она, – посадите в тюрьму Марию Буржуа». Однако Берье решился провести новое расследование лишь после следующей жалобы госпожи Оливье, которая гласила: «Муж мой со дня на день собирается покинуть Париж; содержанка его уже отказалась от занимаемой ею комнаты».
15 июля 1751 года Мария Буржуа была арестована и мир в семье восстановлен.
Случаи, подобные вышеизложенному, наиболее часты. Любопытно, что обыкновенно при этом наказывался не неверный супруг, а особа, нарушившая семейное счастье. Если же в тюрьму отправляли одного из супругов, то и здесь соблюдалась интересная закономерность: хотя вообще мужу было гораздо легче достать тайный приказ на арест своей жены, чем жене – на арест мужа, но тайные приказы, выданные против мужей, встречаются чаще. «Это потому, – поясняет министр Малесерб, – что о них хлопотали с наибольшими стараниями».
Королевская власть вторгалась в дела семей даже тогда, когда в них не происходило публичного скандала. Молодой герцог Фронзак, сын герцога Ришелье, был посажен в первый раз в Бастилию на том основании, что не любил свою жену. Красивый молодой человек был вынужден просидеть несколько недель в мрачном уединении, как он сам об этом пишет, а на самом деле – в обществе аббата, без умолку толковавшего ему о его супружеских обязанностях. Видимо, увещевания святого отца, а всего скорее тюремные стены произвели нужное впечатление: когда внезапно двери тюрьмы отворились и к Фронзаку вошла хорошенькая и грациозная супруга, он воскликнул: «Прекрасный ангел, спустившийся с неба, чтобы освободить св. Петра, не был так лучезарен, как ты!»
Начальник полиции д'Аржансон с полицейским юмором рассказывает в одном рапорте подобную же историю: «Молодая женщина по имени Бодуен громогласно заявила, что никогда не будет любить своего мужа и что каждый волен располагать своим сердцем по своему желанию. Нет такой дерзости, которой она бы не сказала своему мужу; последний был от этого в совершенном отчаянии. Я говорил с ней два раза, и, несмотря на то, что в продолжение многолетней моей практики я успел привыкнуть к смешным и безрассудным речам, все же я был поражен теми доводами, на которых эта женщина основала свои убеждения: ими она живет, с ними же и умрет и скорее лишится рассудка, чем отступится от них; она говорит, что лучше сделается гугеноткой или монахиней, чем будет жить со своим мужем. После таких безрассудных слов я вначале думал, что она сумасшедшая; к сожалению, она не была столь очевидно сумасшедшей, чтобы на этом основании ее можно было посадить в тюрьму; она была даже довольно умна, и я надеялся, что, проведя два или три месяца в тюрьме Рефюж, она поймет, что такой образ жизни еще печальнее, нежели жизнь с нелюбимым мужем. К тому же этот последний был столь покладистого характера, что соглашался обходиться без ее любви, лишь бы она вернулась и не говорила ему ежечасно, что ненавидит его, как черта. Но жена отвечала, что не умеет лгать, что именно в этом и заключается честь женщины, а все остальное пустяки и что если ей придется оказать мужу хоть каплю нежности, то она наложит на себя руки».
В 1722 году парижский буржуа Никола Корний возвратился после продолжительного морского путешествия к себе домой. Веселый и счастливый пришел он к своей жене, которая встретила его следующими словами: «Если вы думаете выдавать себя за моего мужа, то это очень глупая шутка».
Несмотря на упорные просьбы мужа, она отказала ему не только в его супружеских правах, но и в правах собственности на его состояние. Последнее было особенно тяжело для Никола Корния, и он испросил тайный приказ, чтобы образумить жену.
Молодая женщина Анна Луиза Беш, потеряв мужа, нашла в своей скорби утешение, о котором легко догадаться. «Прекрасное утешение», – говорила она. Мать написала начальнику полиции: «Моя дочь позорит нашу семью». Письмо было подписано многими лицами, в том числе и священником этого прихода. Полиция произвела расследование, и, поскольку жалоба подтвердилась фактами, Анна Луиза была брошена в тюрьму.
Просьба отца о выдаче тайного приказа отклонялась в редких случаях. «Авторитет отца, – пишет один чиновник, – является совершенно достаточным, потому что нельзя предположить, чтобы дружба и сострадание отца могли иметь какое-либо предубеждение».
Опасения увидеть своих детей идущими по дурной дорожке были вполне достаточным основанием для получения тайного приказа. Один адвокат посадил в Бастилию своего сына, чтобы тот не обесчестил всю семью, сделавшись актером; один актер, в свою очередь, отправил туда же своего отпрыска, который не хотел следовать занятию отца. Иногда родители приводили еще более удивительные доводы. Так, некая госпожа Леблан настаивала на том, что желает жить со своим мужем, потерявшим состояние. «Она настаивала на этом с таким упорством, – читаем в полицейском расследовании, – что даже духовник не мог ее переубедить». Мать этой женщины упрятала ее в тюрьму. «С глубокой скорбью, – пишет она, – смотрела я на судьбу моей дочери; действительно, ужасно быть лишенной свободы только из-за слишком большой привязанности к своему мужу». Остается только согласиться с сострадательной матерью.
Одним из наиболее часто встречавшихся доводов, приведенных главами семей в прошениях о выдаче тайного приказа, были опасения, чтобы сын или какой-либо другой родственник не вступили в неравный брак. В этом случае заурядный сапожник или торговка выказывали не меньше спеси и жестокосердия, чем высокопоставленные особы. «Выдать семье тайный приказ, – пишет один министр, – препятствующий какой-нибудь вдове предаться своей минутной фантазии, то есть сделать дурную партию, было со стороны короля лишь актом правосудия».
Правительство и общество взаимно развращали друг друга: одно – чиня произвол, другое – используя этот произвол в своих интересах. Тайные приказы проклинали и одновременно клянчили их. Дело дошло до того, что Малесерб, который в качестве министра двора и управителя парижским департаментом особенно внимательно занимался всем, что касается тайных приказов, писал Людовику XVI в 1789 году, за несколько недель до революции: «В Париже нет ни одной семьи, за исключением разве семейств самых строгих судей, не прибегавшей к тайным приказам, которые, таким образом, как бы заменяют собой обыкновенное правосудие».
Писатели в Бастилии
Остается упомянуть еще об одной, весьма многочисленной категории заключенных при Людовике XV. «Во времена кардинала Флери, – пишет Лагарп, – в знаменитом замке находились почти исключительно писатели-янсенисты; затем в него помещали поборников философии и тайных авторов памфлетов».
Пишущей братии попасть в Бастилию было легко – достаточно было написать или пропеть сатирический куплет против какой-нибудь фаворитки или министра. Пикардийский дворянин, капитан пьемонтского полка де Тарси, провел в крепости двадцать два года за то, что распространял неприличную песенку о маркизе Помпадур; в тюрьме он сошел с ума и тем не менее продолжал отбывать свое наказание. Писатель де ла Пламбанье написал ироническую книгу «Что нам делать с иезуитами?». Перебрав все возможные и невозможные способы сделать святых отцов полезными обществу, он закончил предложением королю стать главой ордена Иисуса. После ареста (1762) он оправдывался тем, что просто хотел при помощи веселой книги заработать немного денег. Пламбанье легко отделался: многие знатные особы, знавшие его, выхлопотали ему прощение.
Впрочем, не всем писателям Бастилия запомнилась в мрачном свете. Известный писатель Мармонтель, отправленный туда за оскорбление герцога д'Омона, весьма недурно провел там время.
«Я спокойно слушал репетицию оперы „Амадис“, – пишет он в мемуарах, – как вдруг мне сказали, что весь Версаль пылает на меня гневом, что меня обвиняют в сочинении сатиры на герцога д'Омона, что высшее дворянство требует мщения и что герцог де Шуазель во главе моих врагов».
Получив это известие, Мармонтель тотчас возвратился домой и написал герцогу письмо, в котором уверял его, что никогда не занимался сатирами (это было чистейшей правдой), а если бы и занялся, то, уж конечно, начал бы не с него. Это письмо герцог счел за новое оскорбление и показал его королю. Двор еще более вознегодовал.
Мармонтель приехал в Версаль и встретился с герцогом Шуазелем. Писателю удалось убедить министра, что он не автор сатиры, оскорбившей честь герцога, и виновен лишь в том, что продекламировал ее в кругу знакомых, где все говорили откровенно, без стеснения.
– Я вам верю, – сказал герцог Шуазель, – но все-таки вы будете заключены в Бастилию. Отправляйтесь к министру Сен-Флорентину, ему король выдал приказ на ваш арест.
– Я отправлюсь туда, но могу ли я льстить себя надеждой, что вы более не будете в числе моих врагов?
Шуазель обещал ему это, и Мармонтель направился к Сен-Флорентину. «Этот человек, – пишет он, – был ко мне доброжелателен и легко убедился в моей невиновности. „Но чего же вы хотите? – сказал он мне. – Герцог д'Омон обвиняет вас и желает, чтобы вас наказали. Он требует этого удовольствия в награду за свою службу и за службу своих предков, и король на это согласился. Отправьтесь к де Сартине, я отошлю к нему королевский приказ“.
Мармонтель спросил, «может ли он предварительно отправиться обедать в Париж, на что Сен-Флорентин согласился».
Начальник полиции Сартине отнесся к писателю не менее сердечно, чем остальные.
– Когда мы с вами вместе обедали у барона Гольбаха, – сказал он Мармонтелю, – кто бы мог предвидеть, что при следующей нашей встрече я буду вынужден отправить вас в Бастилию.
Предоставим далее слово самому Мармонтелю.
«Я встретил у господина Сартине, – рассказывает он, – полицейского, который должен был отвезти меня в Бастилию. Господин де Сартине предложил, чтобы мой провожатый ехал в отдельном экипаже, но я отклонил это любезное предложение, и в одном экипаже мы прибыли в Бастилию. Комендант со своим штабом принял меня в зале Совета, и там я заметил, что данная касательно меня инструкция была для меня благоприятна. Комендантом был господин Абади. Прочитав бумаги, врученные ему полицейским, он спросил меня, хочу ли я, чтобы мой слуга остался при мне, но с условием, что мы будем жить в одной комнате и он должен будет оставаться в тюрьме до тех пор, пока я не буду выпущен оттуда. Моего слугу звали Бюри. Я с ним об этом переговорил, и он сказал, что желает остаться при мне. Тогда слегка осмотрели мои вещи и мои книги и отвели меня в просторную комнату, в которой вся мебель состояла из двух кроватей, двух столов, шкафа и трех соломенных стульев. Было холодно, но тюремщик развел огонь и принес много дров. В то же время мне дали перьев, чернил и бумаги, но с условием, чтобы я дал отчет в том, как я их употребил и сколько листов бумаги мне было выдано. В то время, когда я собирался писать и устроил для этого свой стол, сторож опять вошел и спросил у меня, доволен ли я своей кроватью. Рассмотрев ее, я сказал, что тюфяки нехороши и одеяла грязны. Тотчас же все это переменили. Меня велено было спросить, в каком часу я обедаю. Я отвечал, что обедаю в то же время, когда обыкновенно обедают все. В Бастилии была библиотека, и комендант прислал ко мне каталог этой библиотеки, предлагая выбрать какое-либо из сочинений, входивших в ее состав. Я этим не воспользовался, но мой слуга попросил романы Прево и ему принесли их. Что касается меня, то у меня было чем разогнать свою скуку. Давно досадуя на презрение, с которым ученые относятся к поэме Лукана, которую они не читали в подлиннике, но с которой знакомы только по варварскому и напыщенному переводу Бребефа, я решился перевести эту поэму прозой более точным и более приличным образом. Эта работа, которая заняла меня, не утомляя головы, была наиболее подходящим трудом для моего тюремного досуга. По этой-то причине я взял с собой эту поэму и, чтобы лучше понять ее, захватил с собой и комментарии Цезаря. И вот я очутился у пылающего камина, погруженный в размышления о распре Цезаря с Помпеем и забыв о моей ссоре с герцогом д'Омоном. Со своей стороны и Бюри, столь же философ, как и я, занялся приготовлением наших постелей, расположенных в двух противоположных концах комнаты, освещенной зимнем солнцем, несмотря на крепкую железную решетку в окне, через которую я видел Сен-Антуанское предместье. Через два часа после того я был выведен из своей глубокой задумчивости сторожами, отворившими двери моей комнаты и принесшими обед, который они молча поставили. Я думал, что этот обед предназначается мне. Один из этих сторожей поставил перед камином три небольших блюда, покрытых тарелками из простого фаянса, а другой разостлал скатерть, хотя немного грубую, но чистую, на одном из столов, который был свободен. Он поставил на этот стол бутылку вина, довольно чистый прибор и положил оловянную ложку, оловянную вилку и хорошего домашнего хлеба.
Исполнив свою обязанность, сторожа удалились, заперев за собой опять обе двери моей комнаты. Тогда Бюри пригласил меня сесть за стол и подал мне суп. Это было в пятницу, а потому суп был постный. Это было пюре из белых бобов с самым свежим маслом. Кроме того, Бюри подал блюдо этих самых бобов. Я нашел, что все это очень вкусно. Еще вкуснее было кушанье из трески, приправленное немного чесноком. Вкус и запах были так пикантны, что могли удовлетворить самого взыскательного гасконца. Вино было не из лучших, но сносное. Десерта не было, но ведь надобно же было терпеть какое-либо лишение. В заключение я нашел, что в тюрьме обедают очень хорошо. Когда я встал из-за стола, а Бюри собирался сесть, за обед (для него было еще чем пообедать от того, что осталось после меня), – вдруг оба мои сторожа входят ко мне с пирамидами блюд. По великолепию принесенного сервиза, по прекрасному белью, по прекрасному фаянсу, по серебряным ложке и вилке мы увидели, как мы ошиблись, но скрыли, какой мы сделали промах. Когда сторожа удалились, Бюри сказал мне: «Сударь! Вы съели мой обед, согласитесь, чтобы я в свою очередь съел ваш». «Это справедливо», – отвечал я ему. Мы засмеялись, и я думаю, что стены моей комнаты были очень удивлены, услышав смех. Обед был скоромный, несмотря на пятницу. Вот из чего состоял этот обед; превосходный суп, кусок сочной говядины, ножка вареного каплуна, покрытая жиром, и сочные жареные артишоки с маринадом, шпинат, чудесная груша, виноград, бутылка старого бургундского вина и самое лучшее кофе мокко. Этот обед Бюри съел, за исключением фруктов и кофе, которые он оставил мне. После обеда ко мне пришел комендант и спросил меня, доволен ли я пищей, и обещал мне посылать ее от себя, уверяя, что сам будет отрезать на мою долю и что никому не позволит распоряжаться этим. Он предложил мне к ужину курицу: я поблагодарил его и сказал, что мне достаточно к ужину тех фруктов, которые остались от обеда. Таков был мой повседневный стол в Бастилии. Из этого видно, с какой снисходительностью со мной обходились или, вернее, как неохотно меня карали для удовольствия герцога д'Омона. Комендант ежедневно навещал меня, и так как он имел кое-какие сведения по части словесности и даже знал латинский язык, то следил за ходом моей работы и это ему доставляло удовольствие, но он позволял себе это развлечение лишь на короткое время. «Прощайте, – говорил он мне, – я иду утешать людей, которые несчастнее, чем вы». Судя по тому, как со мной обходились в Бастилии, я имел основание думать, что меня недолго в ней продержат. Мне не приходилось там много скучать, так как я продолжал мою работу и имел интересные книги (у меня были Монтень, Гораций и Лабрюйер). Наконец на одиннадцатый день я был освобожден».
В 1753 году в Бастилию попал писатель Ла Бомель. Этот молодой, талантливый литератор, неразборчивый в средствах и жаждавший славы и денег, переиздал без ведома Вольтера его книгу «Век Людовика XIV», присвоив всю вырученную от продажи сумму. Помимо нарушения прав собственности, Ла Бомель снабдил это издание своими примечаниями, большей частью сатирического и клеветнического характера: он проводил ту мысль, что великий король был весьма ограниченный правитель, а великий писатель Вольтер является просто ловким компилятором. Вольтер, обкраденный и оскорбленный разом, возмутился; но, к сожалению, он вступил в полемику с Ла Бомелем так горячо, что вскоре заставил публику забыть о том, кто кому нанес первую обиду. Неловкость положения Вольтера усугублялась тем, что Людовик XV, как наследник Людовика XIV, счел себя также задетым комментариями Ла Бомеля: король справедливо решил, что этак ведь можно дописаться, что и он – посредственный монарх.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34