он поведал о зарытых сокровищах, владельцы которых бежали за границу или преставились, о беспроигрышной игре в рулетку. По его словам, японцы горят желанием озолотить добросовестных шпионов (надо только открыть счет в банке), а в больших городах есть подземные дома терпимости, куда допускаются лишь посвященные; а еще его влечет Офир Офир – легендарная восточная страна, откуда во времена царя Соломона привозили золото, пряности, обезьян, павлинов и др. (3 Цар. 9: 28).
– златодарная страна царя Соломона, – что лежит, как он досконально выяснил, изучив бумаги покойного крестного отца, в Зулусии.
Этот тип был еще универсальнее своих карманных часов, куда только ни забрасывал он бесчисленные крючки – один нелепее другого, – чтобы подцепить золотую рыбку. Он напоминал близорукого взломщика, который то и дело меняет отмычки, тычась в облюбованную дверь, но так и не попадает в замочную скважину. Он подбирал десятки ключей к душе Хаубериссера, но не нашел ни одной лазейки.
Наконец «граф» притомился и смиренно спросил, не может ли Хаубериссер ввести его в какой-нибудь игорный клуб, но и тут надежды не оправдались: инженер с сожалением сообщил, что сам здесь человек приезжий.
Его собеседник понуро потягивал свой шери-кобблер.
Глядя на него, Фортунат соображал: «Не будет ли самым разумным сказать этому субъекту в лоб, что его истинное занятие никакой не секрет, что он просто трюкач? Я бы даже вознаградил его, если бы он без вранья рассказал мне историю своей жизни. Должно быть, она довольно пестра. В какой только грязи не пришлось вываляться этому человеку! Но он, конечно, ни в чем таком не признается, да еще и нахамит, пожалуй».
Хаубериссер чувствовал нарастающее раздражение. «До чего невыносимо стало жить среди людей и вещей мира сего. Кругом горы шелухи, а отыщешь что-нибудь, похожее на орех, – береги зубы, это несъедобный камень».
– Евреи! Хасиды Хасиды («благочестивые») – приверженцы одного из течений в иудаизме; хасидизм возник среди сельского населения Волыни и Подолии, главный его принцип – искать слияния с Богом не путем углубления в священные книги, а в искренней молитве и благочестии.
! – презрительно вякнул аферист, указывая на вереницу оборванцев, торопливо шагавших своей дорогой. Впереди мужчины со спутанными бородами и в черных лапсердаках, за ними – женщины с детьми в заплечных узлах. Они безмолвно тянулись по улице, устремив широко раскрытые безумные глаза куда-то вдаль.
– Переселенцы. Без гроша за душой, – продолжал высказываться собеседник Фортуната. – Думают, море перед ними мощеной дорогой ляжет. Сумасшедшие! Недавно в городке Зандвоорте целой толпой на дно бы пошли, если бы их вовремя не вытащили.
– Вы не шутите?
– Что вы? Какие шутки! Разве вы не читали? Религиозное безумие теперь всюду, куда ни глянь. До сих пор этим страдала главным образом беднота, но, – злобная гримаса на лице Циттера разгладилась при мысли, что ему-то такая беда не грозит. – Но это только пока, скоро придет черед богатых. Я уверен. – Он радостно оживился, снова нащупав тему для разговора и поощренный вниманием Хаубериссера. – Не только в России, где как грибы растут всякие там Распутины, Иоанны Сергиевы Григорий Распутин (1876 – 1916) – крестьянин, прославившийся как чудотворец и целитель, вошедший в доверие к семье императора Николая Второго. Убит заговорщиками. Иоанн Сергиев (Кронштадтский) (1829 – 1908) – протоиерей, автор множества проповедей, бесед и поучений. Причислен к лику святых.
и прочие блаженные, – весь мир охвачен безумной верой в скорое пришествие Мессии. Даже в Африке среди зулусов идет брожение, появляется, знаете ли, этакий одержимый негритос, уверяет всех и каждого, что он «черный Илия-пророк», и вытворяет свои чудеса. Я имею об этом точные сведения от Эжена Луи, – он тут же спохватился, – от одного друга, который недавно охотился там на леопардов. Кстати, я сам знаю знаменитого зулусского вождя, еще с московских времен, – по его лицу скользнула вдруг тень беспокойства. – Если бы я не видел своими глазами, никогда бы не поверил. Представьте себе: парень, ни уха ни рыла не смыслящий в трюках, умеет, не сойти мне с этого места, умеет колдовать! Да-да! Именно колдовать! Не смейтесь, дорогой Хаубериссер, я сам видел, а меня ни один циркач не проведет. – Он на минутку забылся, выйдя из роли графа Цехоньски. – Уж я-то знаю, что такое туфта, но вот как у него это получается, сам черт не разберет. Говорит, что есть у него некий фетиш, и, как только он к нему взовет, никакой огонь ему нипочем. Так оно и есть. Он раскаляет докрасна большие камни, клянусь Богом, сам проверял, и медленно по ним расхаживает, а подошвам хоть бы что.
Рассказчик пришел в такое волнение, что начал грызть ногти, приговаривая:
– Ну погоди, любезный, уж я тебя раскушу!
Вздрогнув при мысли, что сболтнул лишнего, он вновь нацепил графскую маску и осушил свой бокал.
– Ваше здоровье, дорогой Хаубериссер! Ваше драгоценное. А может, соблаговолите когда-нибудь на него посмотреть. Я имею в виду зулуса. Я слышал, он сейчас в Холландии, выступает в каком-то цирке. А сейчас не перекусить ли нам где-нибудь поблизости?…
Хаубериссер быстро поднялся. «Граф» интересовал его только как господин Циттер Аппад и ни в какой иной ипостаси
– Искренне сожалею, но я уже приглашен. Может быть, в другой раз. Адьё. Рад был познакомиться.
Ошеломленный неожиданным прощанием аферист с открытым ртом смотрел вслед Фортунату.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Подстегиваемый невероятным и необъяснимым волнением, Хаубериссер несся по улицам.
Сбавив шаг возле цирка, где выступала зулусская труппа Узибепю (Циттер Арпад мог иметь в виду только ее), он было задумался: не посмотреть ли на представление, но тут же отбросил эту мысль. Какое ему, в сущности, дело до колдовских способностей негра! Не любопытство, возбуждаемое чудесами в решете, будоражило и гнало его по улицам. Нечто неосязаемое и безвидное висело в воздухе и въедалось в нервы – то же таинственное ядовитое дыхание, которое временами, еще до приезда в Голландию, действовало на него с такой удушающей силой, что он начинал думать о самоубийстве.
Что это за напасть и откуда она исходит на сей раз? Может быть, она передалась ему как зараза от толпы еврейских беженцев, которых он видел сегодня?
«Должно быть, тут сказывается влияние тех же непостижимых сил, что гонят по свету религиозных фанатиков, а меня изгнали из моего отечества, – подумал он, – только мотивы у нас разные».
Еще задолго до войны испытал он эту чудовищную душевную угнетенность, но тогда муку можно было на время заглушить работой или развлечениями. Сначала он видел корень зла в чемоданном настроении, в распущенности нервов, в неправильном образе жизни; позднее, когда над Европой реяло кровавое знамя войны, он задним числом истолковал свое состояние как предчувствие катастрофы. Но почему теперь, уже после войны, это чувство возрастало изо дня в день, доводя почти до отчаяния? И не только его – едва ли не каждый, с кем он говорил об этом, испытывал нечто похожее.
Все они тоже тешили себя надеждой, что с окончанием войны мир воцарится и в сердце человека. Но вышло совсем иначе.
А банальная мудрость тех пустозвонов, которые на все случаи жизни заготовили нехитрое объяснение и душевные судороги человечества свели к ощущению дискомфортности, – могла ли она разрешить загадку? Увы, причина залегала глубже.
Призраки, необозримо огромные, бесформенные и все же узнаваемые по страшным следам их разрушительного натиска; призраки, витающие над зелеными столами на тайных сборищах бессердечных тщеславных старцев, пожрали миллионы человеческих жертв, а потом притворились, будто уснули. Но вот опять из бездны взметнул горгонью голову самый жуткий из фантомов, давно уже призванный к охотничьему промыслу зловонными устами гниющей и тоже призрачной культуры, и, появившись, он расхохотался в лицо человечеству, объявляя ему, что оно только тем и занималось, что крутило пыточное колесо в надежде завоевать свободу для грядущих поколений и до скончания времени будет крутить вопреки всей своей науке и здравому смыслу.
В последние недели Хаубериссеру вроде бы удалось найти средство против ипохондрии. Он склонялся к мысли начать жизнь анахорета, безучастного наблюдателя в гуще города, который из мирового делового центра, где не место страстям, вдруг превратился в мировой бедлам с разгулом безумных, необузданных инстинктов.
И этот план удалось даже отчасти осуществить, но вот опять из-за ничтожного повода одолела прежняя усталость, но теперь она стала еще сильнее, удесятеренная зрелищем бессмысленной и бесцельной маяты такого множества людей.
Он будто прозрел от внезапного ужаса, увидев гримасы на мельтешивших перед ним лицах.
Это были уже не те люди, которые запечатлелись в его памяти спешившими на увеселительные представления, дабы потешиться или разогнать тоску повседневных забот! На всех лицах проступала печать некоего неисцелимого скитальческого недуга, своего рода отсыхания корней.
Простая борьба за существование не оставляет на лице таких борозд и пятен.
Он невольно вспомнил гравюры на меди, изображавшие средневековые пиры во время чумы и пляску смерти, и еще на ум приходили стаи птиц, которые в предчувствии землетрясения безгласно, словно обезумев от непонятного страха, кружат над землей.
Экипажи один за другим подкатывали к цирку. К его дверям в нервозной спешке, словно дело шло о жизни и смерти, рвались люди: дамы, блистающие бриллиантами и утонченностью благородных черт; французские баронессы, ставшие кокотками; важные, стройные англичанки, еще недавно вхожие в приличное общество, а теперь – в компании каких-нибудь разбогатевших в одночасье биржевых жуликов с крысиными глазками и гиеньими мордами; русские княгини в перманентной лихорадке от бессонных ночей и чрезмерного возбуждения – ни намека на былую аристократическую невозмутимость, все прежнее достоинство смыто волной духовной катастрофы.
Предвестием наступающих последних времен из недр цирка раздавались то угрожающе близко и громко, то глухо, словно задушенные толстыми брезентовыми тентами, раскаты хриплого рева диких зверей и ударял в нос едкий запах звериного дыхания, парфюмерии, сырого мяса и конского пота.
По контрасту с увеселительной программой в памяти возникла картина, которую он однажды видел в бродячем зверинце: медведь, прикованный к решетке за левую лапу. Воплощение беспредельного отчаяния, он переступал с одной ноги на другую, и так беспрестанно, изо дня в день, из месяца в месяц. Спустя годы Хаубериссер вновь увидел его на какой-то ярмарке.
«Почему же ты тогда не выкупил его!» – настигла его мысль, которую он прогонял, наверное, сотню раз, но она продолжала преследовать его все с той же обжигающей ясностью самоупрека в тот миг, который выбирала сама, – нисколько не потускневшая и такая же беспощадная, как в первый раз, когда появилась, пусть даже была карликом, ничтожной невеличкой в сравнении с огромными промахами и потерями, оставляющими свои рубцы на человеческой жизни, и все же она оставалась единственной мыслью, неподвластной времени.
«Призраки неисчислимых множеств убитых и замученных тварей насылают на нас проклятия и взывают об отмщении! – От этой мысли сжалось на миг сердце Фортуната. – Горе нам, людям, если на Страшном суде душа хотя бы одной лошади будет нашим обвинителем. Почему я тогда не выкупил его!» Сколько раз он казнился этими горчайшими упреками и всякий раз заглушал их неизменным доводом: от освобождения медведя было бы не больше толку, чем от сдвига одной песчинки в пустыне. Но, с другой стороны, – он окинул мысленным взором всю свою жизнь – разве сделал он на своем веку что-то более значительное? Он корпел над книгами и света солнечного не видел, трудясь над созданием машин, он строил машины, давно превратившиеся в ржавый хлам, и потому упустил возможность помочь другим людям, чтобы хотя бы они нагляделись на солнце. Он лишь внес свою лепту в великую бессмыслицу и тщету.
Хаубериссер с трудом выбрался из напиравшей сзади толпы, кликнул извозчика и велел ехать прочь из города.
Им вдруг овладела щемящая тоска по упущенным летним дням.
Дрожки с мучительной медлительностью громыхали по мостовой, а солнце уже клонилось к закату. Не терпелось поскорее оказаться на вольном просторе, и от этого он становился еще раздражительнее.
Когда же взору открылась наконец уходящая вдаль равнина с заплатами сочной зелени меж коричневатых геометрически правильных каналов, когда он увидел островки, испещренные бесчисленными стадами коров, укрытых попонами для защиты от вечерней прохлады, а там и сям – голландских крестьянок в белых чепчиках, с выбивающимися латунно-желтыми завитками волос и ослепительно чистыми подойниками в руках – все это показалось ему картинкой на круглом боку голубоватого мыльного пузыря, а крылатые ветряные мельницы предстали черными крестами – первыми знаками грядущей вечной ночи.
Это было чем-то вроде галлюцинации, приснившейся страны, куда ему не следовало бы направлять свои стопы, так думалось ему, когда он ехал по узким дорожкам вдоль пастбищ, на всем пути отделенный от них алеющей в закатных лучах полоской воды.
Запах воды и сырых лугов лишь растворил его тревогу в чувстве тоски и неприкаянности.
Позднее, когда зелень померкла и над землей заклубился серебристый туман, а стада будто исчезли в дыму, у Фортуната возникло такое чувство, словно его голова – это тюрьма на плечах, а сам он ее узник, который через слепнущие оконца глаз всматривается в мир свободы, прощаясь с ним навсегда.
Город тонул в глубоком сумраке, сырой воздух дрожал от перезвона колоколов, грянувшего с бесчисленных причудливых башен, когда потянулись дома предместья. Он отпустил экипаж и пошел в сторону дома, где жил, шагая по многоколенным переулкам, вдоль городских каналов с чернеющими неуклюжими барками, сквозь смрад гниющих яблок и размокших отбросов, мимо фасадов под щипцовыми крышами со свисающими канатами лебедок, мимо их отражений в воде.
У входных дверей на стульях, вынесенных на улицу, сидели рядком мужчины, в синих широких штанах и красных блузах, тут же за починкой сетей чесали языки женщины, а по дороге носились ватаги детей.
Он ускорял шаг вблизи дверных проемов, откуда несло запахом рыбы, пота утомленных работой тел и убогого быта, спешил выйти на какую-нибудь площадь, хотя и на площадях чадили пригорелым жиром ларьки вафельщиков, и этот чад также втягивали в себя узкие переулки.
И на него тягостным грузом наваливалась вся безотрадная обыденщина голландского портового города с чисто вымытыми тротуарами и неописуемо грязными каналами, с молчаливыми обывателями, с беловатым переплетом маленьких раздвижных окон на узкогрудых фасадах, с тесными лавчонками, торгующими сырами и рыбой, запах которой не могла заглушить вонь керосина среди островерхих домов, покрытых почерневшей черепицей.
И его вдруг потянуло немедленно уехать из унылого Амстердама и вернуться в более веселые города, где он бывал и жил. Тамошнее бытие снова обрело для него свою чарующую силу – как, впрочем, всему былому свойственно казаться нам прекраснее и лучше настоящего, – но последние, крайне неприятные переживания, ожившие в нем, впечатления внешнего и внутреннего распада и неудержимого увядания тут же подавили ненароком проснувшуюся ностальгию.
Чтобы сократить путь, он прошел по чугунному мосту, ведущему в один из респектабельных кварталов, и пересек залитую светом, оживленную улицу с роскошными витринами, но стоило сделать еще несколько шагов – и город мгновенно изменил свой лик, Фортунат вновь оказался в непроглядной тьме какого-то переулка. Старая амстердамская Нес, печально известная улица проституток и сутенеров, которую смели несколько лет назад, вынырнула из небытия здесь, подобно мерзкой застарелой болезни, появившись в другой части города почти с тем же старым ликом, пусть и не таким грубым, но тем более ужасающим.
Все, кого извергли из своего лона Париж, Лондон, бельгийские и русские города, все, кто сломя голову первым же поездом покидал родину из страха перед революционной заварухой, собирались здесь, в этих «благородных» заведениях.
Проходя мимо них, Хаубериссер мог видеть, как автоматоподобные швейцары в долгополых синих сюртуках и треуголках, с жезлами, увенчанными медными набалдашниками, распахивают и закрывают двери, и всякий раз на тротуар падал сноп ослепительного света, и на секунду-другую из глубины помещения как из преисподней вырывался дикий хрип негритянского Джаза, гром цимбал или истерический захлеб цыганских скрипок.
А наверху, в комнатах второго и третьего этажей придерживались другого стиля жизни – там за красными гардинами творилось нечто негромкое, шепотливое, скрытное, как кошка в засаде.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26
– златодарная страна царя Соломона, – что лежит, как он досконально выяснил, изучив бумаги покойного крестного отца, в Зулусии.
Этот тип был еще универсальнее своих карманных часов, куда только ни забрасывал он бесчисленные крючки – один нелепее другого, – чтобы подцепить золотую рыбку. Он напоминал близорукого взломщика, который то и дело меняет отмычки, тычась в облюбованную дверь, но так и не попадает в замочную скважину. Он подбирал десятки ключей к душе Хаубериссера, но не нашел ни одной лазейки.
Наконец «граф» притомился и смиренно спросил, не может ли Хаубериссер ввести его в какой-нибудь игорный клуб, но и тут надежды не оправдались: инженер с сожалением сообщил, что сам здесь человек приезжий.
Его собеседник понуро потягивал свой шери-кобблер.
Глядя на него, Фортунат соображал: «Не будет ли самым разумным сказать этому субъекту в лоб, что его истинное занятие никакой не секрет, что он просто трюкач? Я бы даже вознаградил его, если бы он без вранья рассказал мне историю своей жизни. Должно быть, она довольно пестра. В какой только грязи не пришлось вываляться этому человеку! Но он, конечно, ни в чем таком не признается, да еще и нахамит, пожалуй».
Хаубериссер чувствовал нарастающее раздражение. «До чего невыносимо стало жить среди людей и вещей мира сего. Кругом горы шелухи, а отыщешь что-нибудь, похожее на орех, – береги зубы, это несъедобный камень».
– Евреи! Хасиды Хасиды («благочестивые») – приверженцы одного из течений в иудаизме; хасидизм возник среди сельского населения Волыни и Подолии, главный его принцип – искать слияния с Богом не путем углубления в священные книги, а в искренней молитве и благочестии.
! – презрительно вякнул аферист, указывая на вереницу оборванцев, торопливо шагавших своей дорогой. Впереди мужчины со спутанными бородами и в черных лапсердаках, за ними – женщины с детьми в заплечных узлах. Они безмолвно тянулись по улице, устремив широко раскрытые безумные глаза куда-то вдаль.
– Переселенцы. Без гроша за душой, – продолжал высказываться собеседник Фортуната. – Думают, море перед ними мощеной дорогой ляжет. Сумасшедшие! Недавно в городке Зандвоорте целой толпой на дно бы пошли, если бы их вовремя не вытащили.
– Вы не шутите?
– Что вы? Какие шутки! Разве вы не читали? Религиозное безумие теперь всюду, куда ни глянь. До сих пор этим страдала главным образом беднота, но, – злобная гримаса на лице Циттера разгладилась при мысли, что ему-то такая беда не грозит. – Но это только пока, скоро придет черед богатых. Я уверен. – Он радостно оживился, снова нащупав тему для разговора и поощренный вниманием Хаубериссера. – Не только в России, где как грибы растут всякие там Распутины, Иоанны Сергиевы Григорий Распутин (1876 – 1916) – крестьянин, прославившийся как чудотворец и целитель, вошедший в доверие к семье императора Николая Второго. Убит заговорщиками. Иоанн Сергиев (Кронштадтский) (1829 – 1908) – протоиерей, автор множества проповедей, бесед и поучений. Причислен к лику святых.
и прочие блаженные, – весь мир охвачен безумной верой в скорое пришествие Мессии. Даже в Африке среди зулусов идет брожение, появляется, знаете ли, этакий одержимый негритос, уверяет всех и каждого, что он «черный Илия-пророк», и вытворяет свои чудеса. Я имею об этом точные сведения от Эжена Луи, – он тут же спохватился, – от одного друга, который недавно охотился там на леопардов. Кстати, я сам знаю знаменитого зулусского вождя, еще с московских времен, – по его лицу скользнула вдруг тень беспокойства. – Если бы я не видел своими глазами, никогда бы не поверил. Представьте себе: парень, ни уха ни рыла не смыслящий в трюках, умеет, не сойти мне с этого места, умеет колдовать! Да-да! Именно колдовать! Не смейтесь, дорогой Хаубериссер, я сам видел, а меня ни один циркач не проведет. – Он на минутку забылся, выйдя из роли графа Цехоньски. – Уж я-то знаю, что такое туфта, но вот как у него это получается, сам черт не разберет. Говорит, что есть у него некий фетиш, и, как только он к нему взовет, никакой огонь ему нипочем. Так оно и есть. Он раскаляет докрасна большие камни, клянусь Богом, сам проверял, и медленно по ним расхаживает, а подошвам хоть бы что.
Рассказчик пришел в такое волнение, что начал грызть ногти, приговаривая:
– Ну погоди, любезный, уж я тебя раскушу!
Вздрогнув при мысли, что сболтнул лишнего, он вновь нацепил графскую маску и осушил свой бокал.
– Ваше здоровье, дорогой Хаубериссер! Ваше драгоценное. А может, соблаговолите когда-нибудь на него посмотреть. Я имею в виду зулуса. Я слышал, он сейчас в Холландии, выступает в каком-то цирке. А сейчас не перекусить ли нам где-нибудь поблизости?…
Хаубериссер быстро поднялся. «Граф» интересовал его только как господин Циттер Аппад и ни в какой иной ипостаси
– Искренне сожалею, но я уже приглашен. Может быть, в другой раз. Адьё. Рад был познакомиться.
Ошеломленный неожиданным прощанием аферист с открытым ртом смотрел вслед Фортунату.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Подстегиваемый невероятным и необъяснимым волнением, Хаубериссер несся по улицам.
Сбавив шаг возле цирка, где выступала зулусская труппа Узибепю (Циттер Арпад мог иметь в виду только ее), он было задумался: не посмотреть ли на представление, но тут же отбросил эту мысль. Какое ему, в сущности, дело до колдовских способностей негра! Не любопытство, возбуждаемое чудесами в решете, будоражило и гнало его по улицам. Нечто неосязаемое и безвидное висело в воздухе и въедалось в нервы – то же таинственное ядовитое дыхание, которое временами, еще до приезда в Голландию, действовало на него с такой удушающей силой, что он начинал думать о самоубийстве.
Что это за напасть и откуда она исходит на сей раз? Может быть, она передалась ему как зараза от толпы еврейских беженцев, которых он видел сегодня?
«Должно быть, тут сказывается влияние тех же непостижимых сил, что гонят по свету религиозных фанатиков, а меня изгнали из моего отечества, – подумал он, – только мотивы у нас разные».
Еще задолго до войны испытал он эту чудовищную душевную угнетенность, но тогда муку можно было на время заглушить работой или развлечениями. Сначала он видел корень зла в чемоданном настроении, в распущенности нервов, в неправильном образе жизни; позднее, когда над Европой реяло кровавое знамя войны, он задним числом истолковал свое состояние как предчувствие катастрофы. Но почему теперь, уже после войны, это чувство возрастало изо дня в день, доводя почти до отчаяния? И не только его – едва ли не каждый, с кем он говорил об этом, испытывал нечто похожее.
Все они тоже тешили себя надеждой, что с окончанием войны мир воцарится и в сердце человека. Но вышло совсем иначе.
А банальная мудрость тех пустозвонов, которые на все случаи жизни заготовили нехитрое объяснение и душевные судороги человечества свели к ощущению дискомфортности, – могла ли она разрешить загадку? Увы, причина залегала глубже.
Призраки, необозримо огромные, бесформенные и все же узнаваемые по страшным следам их разрушительного натиска; призраки, витающие над зелеными столами на тайных сборищах бессердечных тщеславных старцев, пожрали миллионы человеческих жертв, а потом притворились, будто уснули. Но вот опять из бездны взметнул горгонью голову самый жуткий из фантомов, давно уже призванный к охотничьему промыслу зловонными устами гниющей и тоже призрачной культуры, и, появившись, он расхохотался в лицо человечеству, объявляя ему, что оно только тем и занималось, что крутило пыточное колесо в надежде завоевать свободу для грядущих поколений и до скончания времени будет крутить вопреки всей своей науке и здравому смыслу.
В последние недели Хаубериссеру вроде бы удалось найти средство против ипохондрии. Он склонялся к мысли начать жизнь анахорета, безучастного наблюдателя в гуще города, который из мирового делового центра, где не место страстям, вдруг превратился в мировой бедлам с разгулом безумных, необузданных инстинктов.
И этот план удалось даже отчасти осуществить, но вот опять из-за ничтожного повода одолела прежняя усталость, но теперь она стала еще сильнее, удесятеренная зрелищем бессмысленной и бесцельной маяты такого множества людей.
Он будто прозрел от внезапного ужаса, увидев гримасы на мельтешивших перед ним лицах.
Это были уже не те люди, которые запечатлелись в его памяти спешившими на увеселительные представления, дабы потешиться или разогнать тоску повседневных забот! На всех лицах проступала печать некоего неисцелимого скитальческого недуга, своего рода отсыхания корней.
Простая борьба за существование не оставляет на лице таких борозд и пятен.
Он невольно вспомнил гравюры на меди, изображавшие средневековые пиры во время чумы и пляску смерти, и еще на ум приходили стаи птиц, которые в предчувствии землетрясения безгласно, словно обезумев от непонятного страха, кружат над землей.
Экипажи один за другим подкатывали к цирку. К его дверям в нервозной спешке, словно дело шло о жизни и смерти, рвались люди: дамы, блистающие бриллиантами и утонченностью благородных черт; французские баронессы, ставшие кокотками; важные, стройные англичанки, еще недавно вхожие в приличное общество, а теперь – в компании каких-нибудь разбогатевших в одночасье биржевых жуликов с крысиными глазками и гиеньими мордами; русские княгини в перманентной лихорадке от бессонных ночей и чрезмерного возбуждения – ни намека на былую аристократическую невозмутимость, все прежнее достоинство смыто волной духовной катастрофы.
Предвестием наступающих последних времен из недр цирка раздавались то угрожающе близко и громко, то глухо, словно задушенные толстыми брезентовыми тентами, раскаты хриплого рева диких зверей и ударял в нос едкий запах звериного дыхания, парфюмерии, сырого мяса и конского пота.
По контрасту с увеселительной программой в памяти возникла картина, которую он однажды видел в бродячем зверинце: медведь, прикованный к решетке за левую лапу. Воплощение беспредельного отчаяния, он переступал с одной ноги на другую, и так беспрестанно, изо дня в день, из месяца в месяц. Спустя годы Хаубериссер вновь увидел его на какой-то ярмарке.
«Почему же ты тогда не выкупил его!» – настигла его мысль, которую он прогонял, наверное, сотню раз, но она продолжала преследовать его все с той же обжигающей ясностью самоупрека в тот миг, который выбирала сама, – нисколько не потускневшая и такая же беспощадная, как в первый раз, когда появилась, пусть даже была карликом, ничтожной невеличкой в сравнении с огромными промахами и потерями, оставляющими свои рубцы на человеческой жизни, и все же она оставалась единственной мыслью, неподвластной времени.
«Призраки неисчислимых множеств убитых и замученных тварей насылают на нас проклятия и взывают об отмщении! – От этой мысли сжалось на миг сердце Фортуната. – Горе нам, людям, если на Страшном суде душа хотя бы одной лошади будет нашим обвинителем. Почему я тогда не выкупил его!» Сколько раз он казнился этими горчайшими упреками и всякий раз заглушал их неизменным доводом: от освобождения медведя было бы не больше толку, чем от сдвига одной песчинки в пустыне. Но, с другой стороны, – он окинул мысленным взором всю свою жизнь – разве сделал он на своем веку что-то более значительное? Он корпел над книгами и света солнечного не видел, трудясь над созданием машин, он строил машины, давно превратившиеся в ржавый хлам, и потому упустил возможность помочь другим людям, чтобы хотя бы они нагляделись на солнце. Он лишь внес свою лепту в великую бессмыслицу и тщету.
Хаубериссер с трудом выбрался из напиравшей сзади толпы, кликнул извозчика и велел ехать прочь из города.
Им вдруг овладела щемящая тоска по упущенным летним дням.
Дрожки с мучительной медлительностью громыхали по мостовой, а солнце уже клонилось к закату. Не терпелось поскорее оказаться на вольном просторе, и от этого он становился еще раздражительнее.
Когда же взору открылась наконец уходящая вдаль равнина с заплатами сочной зелени меж коричневатых геометрически правильных каналов, когда он увидел островки, испещренные бесчисленными стадами коров, укрытых попонами для защиты от вечерней прохлады, а там и сям – голландских крестьянок в белых чепчиках, с выбивающимися латунно-желтыми завитками волос и ослепительно чистыми подойниками в руках – все это показалось ему картинкой на круглом боку голубоватого мыльного пузыря, а крылатые ветряные мельницы предстали черными крестами – первыми знаками грядущей вечной ночи.
Это было чем-то вроде галлюцинации, приснившейся страны, куда ему не следовало бы направлять свои стопы, так думалось ему, когда он ехал по узким дорожкам вдоль пастбищ, на всем пути отделенный от них алеющей в закатных лучах полоской воды.
Запах воды и сырых лугов лишь растворил его тревогу в чувстве тоски и неприкаянности.
Позднее, когда зелень померкла и над землей заклубился серебристый туман, а стада будто исчезли в дыму, у Фортуната возникло такое чувство, словно его голова – это тюрьма на плечах, а сам он ее узник, который через слепнущие оконца глаз всматривается в мир свободы, прощаясь с ним навсегда.
Город тонул в глубоком сумраке, сырой воздух дрожал от перезвона колоколов, грянувшего с бесчисленных причудливых башен, когда потянулись дома предместья. Он отпустил экипаж и пошел в сторону дома, где жил, шагая по многоколенным переулкам, вдоль городских каналов с чернеющими неуклюжими барками, сквозь смрад гниющих яблок и размокших отбросов, мимо фасадов под щипцовыми крышами со свисающими канатами лебедок, мимо их отражений в воде.
У входных дверей на стульях, вынесенных на улицу, сидели рядком мужчины, в синих широких штанах и красных блузах, тут же за починкой сетей чесали языки женщины, а по дороге носились ватаги детей.
Он ускорял шаг вблизи дверных проемов, откуда несло запахом рыбы, пота утомленных работой тел и убогого быта, спешил выйти на какую-нибудь площадь, хотя и на площадях чадили пригорелым жиром ларьки вафельщиков, и этот чад также втягивали в себя узкие переулки.
И на него тягостным грузом наваливалась вся безотрадная обыденщина голландского портового города с чисто вымытыми тротуарами и неописуемо грязными каналами, с молчаливыми обывателями, с беловатым переплетом маленьких раздвижных окон на узкогрудых фасадах, с тесными лавчонками, торгующими сырами и рыбой, запах которой не могла заглушить вонь керосина среди островерхих домов, покрытых почерневшей черепицей.
И его вдруг потянуло немедленно уехать из унылого Амстердама и вернуться в более веселые города, где он бывал и жил. Тамошнее бытие снова обрело для него свою чарующую силу – как, впрочем, всему былому свойственно казаться нам прекраснее и лучше настоящего, – но последние, крайне неприятные переживания, ожившие в нем, впечатления внешнего и внутреннего распада и неудержимого увядания тут же подавили ненароком проснувшуюся ностальгию.
Чтобы сократить путь, он прошел по чугунному мосту, ведущему в один из респектабельных кварталов, и пересек залитую светом, оживленную улицу с роскошными витринами, но стоило сделать еще несколько шагов – и город мгновенно изменил свой лик, Фортунат вновь оказался в непроглядной тьме какого-то переулка. Старая амстердамская Нес, печально известная улица проституток и сутенеров, которую смели несколько лет назад, вынырнула из небытия здесь, подобно мерзкой застарелой болезни, появившись в другой части города почти с тем же старым ликом, пусть и не таким грубым, но тем более ужасающим.
Все, кого извергли из своего лона Париж, Лондон, бельгийские и русские города, все, кто сломя голову первым же поездом покидал родину из страха перед революционной заварухой, собирались здесь, в этих «благородных» заведениях.
Проходя мимо них, Хаубериссер мог видеть, как автоматоподобные швейцары в долгополых синих сюртуках и треуголках, с жезлами, увенчанными медными набалдашниками, распахивают и закрывают двери, и всякий раз на тротуар падал сноп ослепительного света, и на секунду-другую из глубины помещения как из преисподней вырывался дикий хрип негритянского Джаза, гром цимбал или истерический захлеб цыганских скрипок.
А наверху, в комнатах второго и третьего этажей придерживались другого стиля жизни – там за красными гардинами творилось нечто негромкое, шепотливое, скрытное, как кошка в засаде.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26