..
В дверь каюты постучали.
- Как я и предполагал - пора. Ступайте собирать вещи, нас переводят на другой корабль, видимо, вон тот, "Нортумберленд". - Он, усмехаясь, указал на иллюминатор, где был виден стоявший неподалеку на рейде большой корабль. Он и повезет нас на забытый Богом остров.
Я откланялся. Император, как обычно, забыл меня поблагодарить. Потом вспомнил - и потрепал по щеке... Самое удивительное - он был в хорошем настроении. После всего, что случилось!
И только теперь, по прошествии стольких лет, я окончательно понял почему!
Наш первый день плавания на "Нортумберленде". Это огромный семидесятичетырехпушечный фрегат. Его сопровождает целая эскадра, я насчитал девять кораблей. На палубах всё красно от мундиров англичан - на остров везут подкрепление и наших тюремщиков. Две лучшие каюты на фрегате занимают император и командующий флотилией адмирал Кокберн.
Император вышел на палубу - провожает уходящие берега Англии. Прощается с Европой, которая должна была ему принадлежать... Возвращается в каюту. И более не выходит. Даже к ужину.
Почти все время он проводит в своей каюте по правому борту. Там есть туалетный столик, умывальник и два кресла. И серый матрас на полу у койки императора - на нем спит верный Маршан...
Каково же было мое удивление, когда я недавно узнал, что Маршан, этот бессловесный преданный пес, тоже вел дневник! Он описал жизнь императора на острове... точнее, его смерть... его загадочную смерть. А я-то считал, что простодушный Маршан делал только то, что ему приказывал император... Или?.. Или, может быть... это был тоже приказ - писать дневник?.. Ну конечно, как же я сразу не понял!
Сегодня, пока император гулял по палубе, Маршан наводил порядок в его каюте. Он заменил корабельную койку той самой походной кроватью и с моей помощью укрепил над ней полог из зеленой тафты.
Маршан говорит мне:
- На этой кровати император отдыхал перед Аустерлицем, Ваграмом и Фридландом. На ней он провел ночи великих побед...
Та самая кровать, на которой император умрет.
Он встает, как обычно, на рассвете. Маршан приносит ему черный кофе. Сразу после кофе должен появляться я.
Император в халате и шлепанцах стремительно ходит по каюте (зверь в клетке!) и, к сожалению, столь же стремительно диктует. Он ничего не умеет делать медленно, он подчинен другой скорости, живет в другом измерении... Мне приходится придумывать всё новые иероглифы для сокращения слов, с их помощью я веду непрерывную запись до обеда. Пока император обедает, я диктую расшифрованное сыну. Ему вчера исполнилось пятнадцать лет - взрослый мальчик. Я все вспоминаю, как жена не хотела его отпускать... Нет, без него бы я не справился...
Сегодня необычный день - император отпустил меня вечером. Стоит прелестная погода, штиль. Он решил прогуляться по палубе.
Маршан приносит ему знаменитый зеленый мундир. Император выходит на палубу и останавливается, опираясь на пушку (его любовь). И молодые английские офицеры застывают, встают на караул. Кокберн ничего не может с этим поделать - он сам давно попал под обаяние бога войны. И уже не говорит императору "господин генерал", хотя, по слухам, поклялся в Лондоне, что другого обращения тот от него не дождется.
После прогулки император идет в офицерский салон. Здесь приветствия офицеров звучат согласно строжайшему приказу: "Добрый вечер, господин генерал" или "Здравствуйте, Ваше превосходительство". Император не отвечает... В салоне его ждет свита. Наконец-то он слышит:
- Добрый вечер, сир!
И только тогда здоровается.
Император сказал мне вчера: "Как они смешны со своим "генерал Бонапарт"! Мои победы давно сделали очевидным для всех: слово "император" навсегда срослось с именем "Наполеон". Навсегда!"
После ужина император вновь прохаживается по палубе в сопровождении адмирала. Они ходят под руку, представляя собой забавную пару - высокий худющий Кокберн и коротенький толстый император...
Кокберн и все остальные скоро пойдут спать. А он... Ночью за мной неумолимо придет Маршан. И в свете свечи под стеклом, под тяжкий ропот океана мы продолжим...
Император диктует:
- Париж в семьсот девяностом - сладкие каникулы революции. Плотина запретов сметена, в духоту королевской Франции ворвался сводящий с ума воздух шалой свободы. Все опьянели... В саду Тюильри - выставка туалетов. Шпаги дворян, галстуки адвокатов, сутаны священников... и множество красавиц... Бесконечный праздник ораторов: диспуты повсюду - в клубах, в кафе, в Законодательном собрании, в ресторанах, театрах и даже в публичных домах. Громовые речи Мирабо... И все это наблюдаю я, жалкий лейтенант, ослепленный этим пиром накануне крови... - Он останавливается, и мы вычеркиваем слово "жалкий". - Но скоро из многообразия туалетов останутся одни нищие куртки санкюлотов, потому что за всеми этими счастливыми людьми, пьяными от свободы, следят трезвые глаза законных детей революции - глаза Марата, глаза провинциальных адвокатов, которые жаждут двигать революцию вперед... Вперед - значит, к анархии и крови! Ибо у революции есть только один двигатель - кровь. И вот уже Дантон под восторженный рев толпы прокричал: "Мы будем их убивать, мы будем убивать этих священников, убивать этих аристократов... и не потому, что они виновны, а потому, что им нет места в грядущем, в будущем!"
Но тут-то и была его великая ошибка. Он почему-то думал, что революция убивает сословно. Он еще не знал, что кровь демократична. Ибо революция, как Сатурн, пожирает и своих законных детей! И скоро, скоро они все поедут на казнь. И отец революционного трибунала Дантон, приговоренный к смерти тем же трибуналом, и Робеспьер, и Сен-Жюст... всех пожрет эта вечно голодная до крови дама... Я пережил это время в скучном своем полку, но я знал - скоро меня призовет слава... Республика задыхалась в огне мятежей и интервенции. Восстал Лион, и усмирять его был послан мой будущий министр, депутат Конвента Фуше. Он велел взять двести юношей. Их связали веревками. И в этот сгусток человеческого отчаяния он палил из пушек. Я читал его воззвание: "Пусть их трупы доплывут до Тулона, внушая ужас врагам Республики".
Император усмехнулся.
- Потом я часто напоминал Фуше о Лионе и о том, как он голосовал за смерть короля. Но эта хитрая лиса неизменно отвечала: "Чего не сделаешь, сир, чтобы освободить место вам!" Фуше хитер и подл, а все думают, что умен. И самое глупое - он сам поверил в свой ум.
И опять он вернулся в прошлое:
- Но как забилось мое сердце от странного предчувствия, когда я услышал: "Вслед за Лионом восстал Тулон". Роялисты захватили город и призвали армию интервентов. Семь тысяч испанцев, восемь тысяч пьемонтцев и неаполитанцев, а также две тысячи англичан и стоящие в порту британские корабли обороняли мятежный город. Тулон стал головной болью революции. Который месяц у защищенного с моря и суши города беспомощно топталась наша армия...
Но судьба... Запомните - если она служит вам, вы всегда окажетесь в нужное время в нужном месте. И вот уже мимо Тулона и увязнувшей в осаде армии проезжает посланный за порохом в Авиньон капитан Бонапарт, и в это же самое время командира артиллеристов (я помню его имя - Даммартен) тяжело ранят, а в тулонскую армию вдруг прибывает депутат Конвента, мой давний знакомец корсиканец Саличетти.
Мы обнялись и заговорили на языке нашей родины. Он пригласил меня в палатку. Узнав, что я капитан артиллерии, он открыл рот, чтобы рассказать о ранении Даммартена. Но я уже знал - всё тот же голос судьбы... И тотчас придумал, как действовать. Я предложил ему прогуляться и, показав на стоявшее неподалеку орудие, сказал: "Вы плохо ведете осаду! К примеру, какая польза от этого орудия, если вы не умеете даже правильно его поставить?" Саличетти воззрился на меня в крайнем недоумении, и я пояснил: "Ядро из этой пушки не долетит не только до укреплений Тулона, но даже до моря. Хотите пари?" И, не дожидаясь его ответа, приказал артиллеристу: "Заряжай!" Три выстрела подтвердили мою правоту. А дальше было все, как я и ожидал: потрясенный моими знаниями Саличетти тотчас предложил мне заменить Даммартена.
Я согласился, и он сел писать в Конвент. Ему нужно было обосновать мое назначение, ибо во времена террора все боялись обвинений в предательстве. Головы летели каждый день. Я стоял над ним и видел, как перо его выводило: "...и случай нам помог: мы остановили проезжавшего мимо очень сведущего капитана Буонапарте и приказали ему заместить раненого". Случай? Да. Но мой случай! Теперь всё, что я продумывал в полку бессонными ночами, можно было начать осуществлять.
Крепости берет артиллерия. Но сначала надо было наладить дисциплину среди моих артиллеристов - этой вольницы полупьяных санкюлотов... Я был худ, страдал от чесотки, и сзади меня часто принимали за девочку. Подчинить этих полупьяных великанов можно было только мужеством. Я велел поднять над батареей знамя с надписью: "Батарея бесстрашных". И теперь во время артиллерийских дуэлей с тулонцами поднимался на бруствер и преспокойно стоял под ядрами, скрестив руки. Мои артиллеристы смотрели на меня сначала с изумлением, потом с великим трепетом. Они поняли: я не знаю страха. Но я пошел дальше - велел уничтожить укрытия, в которых они прятались от ядер (и оттого стреляли слишком медленно). Сюда, на батарею, под вражеский огонь я охотно приглашал всех этих революционных бездельников - инспекторов из Парижа. И уже через мгновение они с ужасом спрашивали: "Что у вас здесь служит защитой?" А я отвечал, стоя на бруствере: "Как вы уже поняли, граждане, защитой нам служит наш патриотизм!" Под хохот моих артиллеристов они в страхе кланялись каждому ядру, а потом попросту падали ничком на землю... Я помню молоденького солдата, бросившегося на землю вслед за этими трусами, когда прямо на нас полетело ядро. Оно разорвалось совсем рядом со мной, я был покрыт грязью, но - ни единой царапины. И я сказал солдату: "Глупец, ты видишь - я невредим! Но если бы это ядро было предназначено мне, оно нашло бы меня, даже если бы я зарылся в землю на тысячу футов". И мои подчиненные окончательно поверили, что я заговорен. И теперь они подчинялись мне абсолютно.
Все разбросанные по побережью орудия я приказал собрать вместе. Мои артиллеристы свозили их со всего побережья под обстрелом противника... И доблестно погибали под огнем... Генерал Карто (до революции он был плохим художником, а теперь этот болван командовал тулонской армией) ничего не понял и потребовал от меня прекратить терять солдат, намекая, что это пахнет изменой. Испуганный Саличетти ему не возражал... Но мне помог Огюстен Робеспьер, брат диктатора, присланный от Конвента вместе с трусливым корсиканцем. И еще умница Дюгомье - этот генерал мне тоже сразу поверил. Помню, они собрались в палатке, и я произнес перед ними неплохую речь. Я учил их новой тактике - моей тактике: "Чтобы обороняться и выжить - надо дробить свои силы. Чтобы атаковать и победить - силы необходимо объединять. Мы атакуем. И весь артиллерийский огонь надо направить в одну точку, наносить мощнейший удар на одном участке, пробивая брешь в обороне противника. И если брешь пробита - судьба битвы решится в мгновение, сопротивление врага станет бесполезным".
И я показал на карте высоту Эгильет, где нужно было пробить эту смертельную для противника брешь. Высота господствовала над рейдом, оттуда можно было разбомбить флот англичан. "Вот ключ к Тулону!" - сказал я. Но болван Карто никак не мог понять меня, стоящего перед ним мальчика, тонкого, как щепка, с висящими по щекам немытыми патлами, нервно расчесывающего себя до крови... Зато меня поняли Огюстен Робеспьер и Дюгомье - и мы штурмовали высоту Эгильет. Я был в самом пекле, во главе атакующих. Подо мной убило ядрами трех лошадей, но сам я был лишь легко ранен пикой. Я превозмог сильную боль... скрыл свою рану - солдаты должны были верить в мою неуязвимость. И они запомнили - и про трех убитых лошадей, и про неуязвимого Бонапарта!.. Но в решающий момент, когда противник уже готовился сдаться (ах, как я всегда чувствовал этот миг!), этот идиот Карто велел отступать...
И опять они собрались в палатке, и опять я заставил их поверить мне. Огюстен Робеспьер приказал повторить штурм. Я собрал все батареи в кулак, не покидал своих артиллеристов ни днем, ни ночью - спал на земле рядом с пушками, завернувшись в шинель... И был второй штурм. Я отлично обработал ураганным огнем форт Мюльграв, прикрывавший высоту Эгильет. И уничтожил гарнизон. Я сказал Огюстену Робеспьеру: "Теперь ступайте с Богом отдыхать. Считайте, что мы уже взяли Тулон. Через два дня вы будете там ночевать".
Император смотрел в окно каюты, мимо которой прохаживались по палубе английские матросы. Но он их не видел- он был в Тулоне...
- Да, все было кончено! Мы захватили форт, а потом высоту. Оттуда я устроил ад для английского флота. Два дня непрерывной канонады - и начался новый штурм Тулона. Семь тысяч солдат бросились в атаку.
И опять в разгар боя мне стало ясно - вот-вот дрогнут атакующие. Я снова чувствовал этот решающий миг битвы! И тогда я бросил в бой мой резерв. Я сам повел солдат в пекло сражения! И решил его исход. Началось жалкое бегство защитников города на английские корабли. А потом уходящая, точнее, убегавшая в открытое море английская эскадра. Тулон, считавшийся в Европе неприступной крепостью, был взят! Великий день - семнадцатое декабря девяносто третьего года. Британские газеты отказывались верить: Тулон, защищенный с суши и с моря, пал?! Моя звезда взошла. Это было первое из шестидесяти великих сражений, которые меня ждали. Шестьдесят побед! Больше, чем у моих кумиров, вместе взятых: Александра Македонского, Цезаря и Ганнибала...
Огюстен в подробном докладе написал обо мне в Париж. И, конечно, после доклада брата всемогущего Максимилиана - немедленный результат: звание генерала. Мне было двадцать четыре... генерал Бонапарт. И вот теперь, через двадцать два года, они хотят оставить меня в том же звании...
Он засмеялся. Император уже вернулся в реальность и сказал, глядя на англичан, гулявших по палубе:
- Как они бежали из-под Тулона!.. А утром я так приветствовал наступающий день: "Это взошло твое солнце".
Во время прогулки по палубе я услышал, как император с усмешкой спросил адмирала Кокберна:
- Не скажите ли, сэр, где был "Нортумберленд" в те дни, когда я захватил Тулон и выгнал оттуда английские гарнизон и флот?
- Про судно не знаю, - ответил адмирал, - но я был среди тех, кого вы прогнали...
Вечером император сказал мне в каюте:
- Он не знает! И это люди чести?! Я уверен, "Нортумберленд" был в той самой эскадре, которую я вышвырнул из-под Тулона... Поэтому они и пересадили меня на этот корабль. Жалкая месть!
Однако за дело... В Тулоне я встретил Новый год, а четырнадцатого января стал генералом. В тот день мы с Огюстеном сидели в маленьком кафе на набережной. С моря дул вечный бриз. Молодость, удача! Огю
стен позвал меня с собой в Париж. Он рисовал мне радужные картины столичного будущего. Я было открыл рот, чтобы с благодарностью согласиться... и вдруг отчетливо понял - нельзя! И с изумлением услышал, как я отказываюсь! И Огюстен с таким же изумлением смотрел на меня. Он ничего не сказал, только пожал плечами. Молча допил свою чашечку кофе и ушел обиженный. Он отбыл в Париж, а я остался на юге командующим артиллерией... проклиная себя за отказ. Но через полгода наступило Девятое термидора, и я понял - судьба спасла меня.
Я столько передумал об этом дне. Какая сцена для великой пьесы! В бывшем придворном театре королей Конвент сыграл последний акт нашей революции! Я хорошо помню эту залу Конвента. Здесь не так давно приговорили к смерти ничтожного короля. Теперь здесь же предстояло исполнить главный закон революции - истребить ее любимых детей...
Робеспьер начал говорить, но ему не дали. Ему стало плохо, он попытался сесть на скамью, а они кричали: "Не смей туда садиться, это место Демулена, которого ты убил!.. И сюда не смей - это место Вернье, которого ты уничтожил!.." Он пытался продолжать говорить, но от волнения поперхнулся. И тогда прогремели знаменитые слова, которые закончили великую революцию: "Кровь Дантона душит тебя, несчастный!"
Каков эпилог! В ночь на десятое термидора в парижской ратуше с челюстью, раздробленной пулей, лежал всесильный Максимилиан Робеспьер. Около него суетился жандарм, совсем мальчик, уверявший, будто это он стрелял в Робеспьера. Вчерашнего диктатора перенесли в Консьержери, он лежал в камере, глотая кровь. Впоследствии я отыскал врача, который выдернул из его раздробленной челюсти осколок кости и несколько зубов. И врач подтвердил мне то, в чем я всегда был уверен - жандарм ни при чем, это было самоубийство. Жалкий конец... Для истории ему надо было подняться на эшафот, как Дантону, - и попрощаться... нет, не с народом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31
В дверь каюты постучали.
- Как я и предполагал - пора. Ступайте собирать вещи, нас переводят на другой корабль, видимо, вон тот, "Нортумберленд". - Он, усмехаясь, указал на иллюминатор, где был виден стоявший неподалеку на рейде большой корабль. Он и повезет нас на забытый Богом остров.
Я откланялся. Император, как обычно, забыл меня поблагодарить. Потом вспомнил - и потрепал по щеке... Самое удивительное - он был в хорошем настроении. После всего, что случилось!
И только теперь, по прошествии стольких лет, я окончательно понял почему!
Наш первый день плавания на "Нортумберленде". Это огромный семидесятичетырехпушечный фрегат. Его сопровождает целая эскадра, я насчитал девять кораблей. На палубах всё красно от мундиров англичан - на остров везут подкрепление и наших тюремщиков. Две лучшие каюты на фрегате занимают император и командующий флотилией адмирал Кокберн.
Император вышел на палубу - провожает уходящие берега Англии. Прощается с Европой, которая должна была ему принадлежать... Возвращается в каюту. И более не выходит. Даже к ужину.
Почти все время он проводит в своей каюте по правому борту. Там есть туалетный столик, умывальник и два кресла. И серый матрас на полу у койки императора - на нем спит верный Маршан...
Каково же было мое удивление, когда я недавно узнал, что Маршан, этот бессловесный преданный пес, тоже вел дневник! Он описал жизнь императора на острове... точнее, его смерть... его загадочную смерть. А я-то считал, что простодушный Маршан делал только то, что ему приказывал император... Или?.. Или, может быть... это был тоже приказ - писать дневник?.. Ну конечно, как же я сразу не понял!
Сегодня, пока император гулял по палубе, Маршан наводил порядок в его каюте. Он заменил корабельную койку той самой походной кроватью и с моей помощью укрепил над ней полог из зеленой тафты.
Маршан говорит мне:
- На этой кровати император отдыхал перед Аустерлицем, Ваграмом и Фридландом. На ней он провел ночи великих побед...
Та самая кровать, на которой император умрет.
Он встает, как обычно, на рассвете. Маршан приносит ему черный кофе. Сразу после кофе должен появляться я.
Император в халате и шлепанцах стремительно ходит по каюте (зверь в клетке!) и, к сожалению, столь же стремительно диктует. Он ничего не умеет делать медленно, он подчинен другой скорости, живет в другом измерении... Мне приходится придумывать всё новые иероглифы для сокращения слов, с их помощью я веду непрерывную запись до обеда. Пока император обедает, я диктую расшифрованное сыну. Ему вчера исполнилось пятнадцать лет - взрослый мальчик. Я все вспоминаю, как жена не хотела его отпускать... Нет, без него бы я не справился...
Сегодня необычный день - император отпустил меня вечером. Стоит прелестная погода, штиль. Он решил прогуляться по палубе.
Маршан приносит ему знаменитый зеленый мундир. Император выходит на палубу и останавливается, опираясь на пушку (его любовь). И молодые английские офицеры застывают, встают на караул. Кокберн ничего не может с этим поделать - он сам давно попал под обаяние бога войны. И уже не говорит императору "господин генерал", хотя, по слухам, поклялся в Лондоне, что другого обращения тот от него не дождется.
После прогулки император идет в офицерский салон. Здесь приветствия офицеров звучат согласно строжайшему приказу: "Добрый вечер, господин генерал" или "Здравствуйте, Ваше превосходительство". Император не отвечает... В салоне его ждет свита. Наконец-то он слышит:
- Добрый вечер, сир!
И только тогда здоровается.
Император сказал мне вчера: "Как они смешны со своим "генерал Бонапарт"! Мои победы давно сделали очевидным для всех: слово "император" навсегда срослось с именем "Наполеон". Навсегда!"
После ужина император вновь прохаживается по палубе в сопровождении адмирала. Они ходят под руку, представляя собой забавную пару - высокий худющий Кокберн и коротенький толстый император...
Кокберн и все остальные скоро пойдут спать. А он... Ночью за мной неумолимо придет Маршан. И в свете свечи под стеклом, под тяжкий ропот океана мы продолжим...
Император диктует:
- Париж в семьсот девяностом - сладкие каникулы революции. Плотина запретов сметена, в духоту королевской Франции ворвался сводящий с ума воздух шалой свободы. Все опьянели... В саду Тюильри - выставка туалетов. Шпаги дворян, галстуки адвокатов, сутаны священников... и множество красавиц... Бесконечный праздник ораторов: диспуты повсюду - в клубах, в кафе, в Законодательном собрании, в ресторанах, театрах и даже в публичных домах. Громовые речи Мирабо... И все это наблюдаю я, жалкий лейтенант, ослепленный этим пиром накануне крови... - Он останавливается, и мы вычеркиваем слово "жалкий". - Но скоро из многообразия туалетов останутся одни нищие куртки санкюлотов, потому что за всеми этими счастливыми людьми, пьяными от свободы, следят трезвые глаза законных детей революции - глаза Марата, глаза провинциальных адвокатов, которые жаждут двигать революцию вперед... Вперед - значит, к анархии и крови! Ибо у революции есть только один двигатель - кровь. И вот уже Дантон под восторженный рев толпы прокричал: "Мы будем их убивать, мы будем убивать этих священников, убивать этих аристократов... и не потому, что они виновны, а потому, что им нет места в грядущем, в будущем!"
Но тут-то и была его великая ошибка. Он почему-то думал, что революция убивает сословно. Он еще не знал, что кровь демократична. Ибо революция, как Сатурн, пожирает и своих законных детей! И скоро, скоро они все поедут на казнь. И отец революционного трибунала Дантон, приговоренный к смерти тем же трибуналом, и Робеспьер, и Сен-Жюст... всех пожрет эта вечно голодная до крови дама... Я пережил это время в скучном своем полку, но я знал - скоро меня призовет слава... Республика задыхалась в огне мятежей и интервенции. Восстал Лион, и усмирять его был послан мой будущий министр, депутат Конвента Фуше. Он велел взять двести юношей. Их связали веревками. И в этот сгусток человеческого отчаяния он палил из пушек. Я читал его воззвание: "Пусть их трупы доплывут до Тулона, внушая ужас врагам Республики".
Император усмехнулся.
- Потом я часто напоминал Фуше о Лионе и о том, как он голосовал за смерть короля. Но эта хитрая лиса неизменно отвечала: "Чего не сделаешь, сир, чтобы освободить место вам!" Фуше хитер и подл, а все думают, что умен. И самое глупое - он сам поверил в свой ум.
И опять он вернулся в прошлое:
- Но как забилось мое сердце от странного предчувствия, когда я услышал: "Вслед за Лионом восстал Тулон". Роялисты захватили город и призвали армию интервентов. Семь тысяч испанцев, восемь тысяч пьемонтцев и неаполитанцев, а также две тысячи англичан и стоящие в порту британские корабли обороняли мятежный город. Тулон стал головной болью революции. Который месяц у защищенного с моря и суши города беспомощно топталась наша армия...
Но судьба... Запомните - если она служит вам, вы всегда окажетесь в нужное время в нужном месте. И вот уже мимо Тулона и увязнувшей в осаде армии проезжает посланный за порохом в Авиньон капитан Бонапарт, и в это же самое время командира артиллеристов (я помню его имя - Даммартен) тяжело ранят, а в тулонскую армию вдруг прибывает депутат Конвента, мой давний знакомец корсиканец Саличетти.
Мы обнялись и заговорили на языке нашей родины. Он пригласил меня в палатку. Узнав, что я капитан артиллерии, он открыл рот, чтобы рассказать о ранении Даммартена. Но я уже знал - всё тот же голос судьбы... И тотчас придумал, как действовать. Я предложил ему прогуляться и, показав на стоявшее неподалеку орудие, сказал: "Вы плохо ведете осаду! К примеру, какая польза от этого орудия, если вы не умеете даже правильно его поставить?" Саличетти воззрился на меня в крайнем недоумении, и я пояснил: "Ядро из этой пушки не долетит не только до укреплений Тулона, но даже до моря. Хотите пари?" И, не дожидаясь его ответа, приказал артиллеристу: "Заряжай!" Три выстрела подтвердили мою правоту. А дальше было все, как я и ожидал: потрясенный моими знаниями Саличетти тотчас предложил мне заменить Даммартена.
Я согласился, и он сел писать в Конвент. Ему нужно было обосновать мое назначение, ибо во времена террора все боялись обвинений в предательстве. Головы летели каждый день. Я стоял над ним и видел, как перо его выводило: "...и случай нам помог: мы остановили проезжавшего мимо очень сведущего капитана Буонапарте и приказали ему заместить раненого". Случай? Да. Но мой случай! Теперь всё, что я продумывал в полку бессонными ночами, можно было начать осуществлять.
Крепости берет артиллерия. Но сначала надо было наладить дисциплину среди моих артиллеристов - этой вольницы полупьяных санкюлотов... Я был худ, страдал от чесотки, и сзади меня часто принимали за девочку. Подчинить этих полупьяных великанов можно было только мужеством. Я велел поднять над батареей знамя с надписью: "Батарея бесстрашных". И теперь во время артиллерийских дуэлей с тулонцами поднимался на бруствер и преспокойно стоял под ядрами, скрестив руки. Мои артиллеристы смотрели на меня сначала с изумлением, потом с великим трепетом. Они поняли: я не знаю страха. Но я пошел дальше - велел уничтожить укрытия, в которых они прятались от ядер (и оттого стреляли слишком медленно). Сюда, на батарею, под вражеский огонь я охотно приглашал всех этих революционных бездельников - инспекторов из Парижа. И уже через мгновение они с ужасом спрашивали: "Что у вас здесь служит защитой?" А я отвечал, стоя на бруствере: "Как вы уже поняли, граждане, защитой нам служит наш патриотизм!" Под хохот моих артиллеристов они в страхе кланялись каждому ядру, а потом попросту падали ничком на землю... Я помню молоденького солдата, бросившегося на землю вслед за этими трусами, когда прямо на нас полетело ядро. Оно разорвалось совсем рядом со мной, я был покрыт грязью, но - ни единой царапины. И я сказал солдату: "Глупец, ты видишь - я невредим! Но если бы это ядро было предназначено мне, оно нашло бы меня, даже если бы я зарылся в землю на тысячу футов". И мои подчиненные окончательно поверили, что я заговорен. И теперь они подчинялись мне абсолютно.
Все разбросанные по побережью орудия я приказал собрать вместе. Мои артиллеристы свозили их со всего побережья под обстрелом противника... И доблестно погибали под огнем... Генерал Карто (до революции он был плохим художником, а теперь этот болван командовал тулонской армией) ничего не понял и потребовал от меня прекратить терять солдат, намекая, что это пахнет изменой. Испуганный Саличетти ему не возражал... Но мне помог Огюстен Робеспьер, брат диктатора, присланный от Конвента вместе с трусливым корсиканцем. И еще умница Дюгомье - этот генерал мне тоже сразу поверил. Помню, они собрались в палатке, и я произнес перед ними неплохую речь. Я учил их новой тактике - моей тактике: "Чтобы обороняться и выжить - надо дробить свои силы. Чтобы атаковать и победить - силы необходимо объединять. Мы атакуем. И весь артиллерийский огонь надо направить в одну точку, наносить мощнейший удар на одном участке, пробивая брешь в обороне противника. И если брешь пробита - судьба битвы решится в мгновение, сопротивление врага станет бесполезным".
И я показал на карте высоту Эгильет, где нужно было пробить эту смертельную для противника брешь. Высота господствовала над рейдом, оттуда можно было разбомбить флот англичан. "Вот ключ к Тулону!" - сказал я. Но болван Карто никак не мог понять меня, стоящего перед ним мальчика, тонкого, как щепка, с висящими по щекам немытыми патлами, нервно расчесывающего себя до крови... Зато меня поняли Огюстен Робеспьер и Дюгомье - и мы штурмовали высоту Эгильет. Я был в самом пекле, во главе атакующих. Подо мной убило ядрами трех лошадей, но сам я был лишь легко ранен пикой. Я превозмог сильную боль... скрыл свою рану - солдаты должны были верить в мою неуязвимость. И они запомнили - и про трех убитых лошадей, и про неуязвимого Бонапарта!.. Но в решающий момент, когда противник уже готовился сдаться (ах, как я всегда чувствовал этот миг!), этот идиот Карто велел отступать...
И опять они собрались в палатке, и опять я заставил их поверить мне. Огюстен Робеспьер приказал повторить штурм. Я собрал все батареи в кулак, не покидал своих артиллеристов ни днем, ни ночью - спал на земле рядом с пушками, завернувшись в шинель... И был второй штурм. Я отлично обработал ураганным огнем форт Мюльграв, прикрывавший высоту Эгильет. И уничтожил гарнизон. Я сказал Огюстену Робеспьеру: "Теперь ступайте с Богом отдыхать. Считайте, что мы уже взяли Тулон. Через два дня вы будете там ночевать".
Император смотрел в окно каюты, мимо которой прохаживались по палубе английские матросы. Но он их не видел- он был в Тулоне...
- Да, все было кончено! Мы захватили форт, а потом высоту. Оттуда я устроил ад для английского флота. Два дня непрерывной канонады - и начался новый штурм Тулона. Семь тысяч солдат бросились в атаку.
И опять в разгар боя мне стало ясно - вот-вот дрогнут атакующие. Я снова чувствовал этот решающий миг битвы! И тогда я бросил в бой мой резерв. Я сам повел солдат в пекло сражения! И решил его исход. Началось жалкое бегство защитников города на английские корабли. А потом уходящая, точнее, убегавшая в открытое море английская эскадра. Тулон, считавшийся в Европе неприступной крепостью, был взят! Великий день - семнадцатое декабря девяносто третьего года. Британские газеты отказывались верить: Тулон, защищенный с суши и с моря, пал?! Моя звезда взошла. Это было первое из шестидесяти великих сражений, которые меня ждали. Шестьдесят побед! Больше, чем у моих кумиров, вместе взятых: Александра Македонского, Цезаря и Ганнибала...
Огюстен в подробном докладе написал обо мне в Париж. И, конечно, после доклада брата всемогущего Максимилиана - немедленный результат: звание генерала. Мне было двадцать четыре... генерал Бонапарт. И вот теперь, через двадцать два года, они хотят оставить меня в том же звании...
Он засмеялся. Император уже вернулся в реальность и сказал, глядя на англичан, гулявших по палубе:
- Как они бежали из-под Тулона!.. А утром я так приветствовал наступающий день: "Это взошло твое солнце".
Во время прогулки по палубе я услышал, как император с усмешкой спросил адмирала Кокберна:
- Не скажите ли, сэр, где был "Нортумберленд" в те дни, когда я захватил Тулон и выгнал оттуда английские гарнизон и флот?
- Про судно не знаю, - ответил адмирал, - но я был среди тех, кого вы прогнали...
Вечером император сказал мне в каюте:
- Он не знает! И это люди чести?! Я уверен, "Нортумберленд" был в той самой эскадре, которую я вышвырнул из-под Тулона... Поэтому они и пересадили меня на этот корабль. Жалкая месть!
Однако за дело... В Тулоне я встретил Новый год, а четырнадцатого января стал генералом. В тот день мы с Огюстеном сидели в маленьком кафе на набережной. С моря дул вечный бриз. Молодость, удача! Огю
стен позвал меня с собой в Париж. Он рисовал мне радужные картины столичного будущего. Я было открыл рот, чтобы с благодарностью согласиться... и вдруг отчетливо понял - нельзя! И с изумлением услышал, как я отказываюсь! И Огюстен с таким же изумлением смотрел на меня. Он ничего не сказал, только пожал плечами. Молча допил свою чашечку кофе и ушел обиженный. Он отбыл в Париж, а я остался на юге командующим артиллерией... проклиная себя за отказ. Но через полгода наступило Девятое термидора, и я понял - судьба спасла меня.
Я столько передумал об этом дне. Какая сцена для великой пьесы! В бывшем придворном театре королей Конвент сыграл последний акт нашей революции! Я хорошо помню эту залу Конвента. Здесь не так давно приговорили к смерти ничтожного короля. Теперь здесь же предстояло исполнить главный закон революции - истребить ее любимых детей...
Робеспьер начал говорить, но ему не дали. Ему стало плохо, он попытался сесть на скамью, а они кричали: "Не смей туда садиться, это место Демулена, которого ты убил!.. И сюда не смей - это место Вернье, которого ты уничтожил!.." Он пытался продолжать говорить, но от волнения поперхнулся. И тогда прогремели знаменитые слова, которые закончили великую революцию: "Кровь Дантона душит тебя, несчастный!"
Каков эпилог! В ночь на десятое термидора в парижской ратуше с челюстью, раздробленной пулей, лежал всесильный Максимилиан Робеспьер. Около него суетился жандарм, совсем мальчик, уверявший, будто это он стрелял в Робеспьера. Вчерашнего диктатора перенесли в Консьержери, он лежал в камере, глотая кровь. Впоследствии я отыскал врача, который выдернул из его раздробленной челюсти осколок кости и несколько зубов. И врач подтвердил мне то, в чем я всегда был уверен - жандарм ни при чем, это было самоубийство. Жалкий конец... Для истории ему надо было подняться на эшафот, как Дантону, - и попрощаться... нет, не с народом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31