Так и у меня после нескольких глубоких вдохов туманец в глазах рассеялся, и трещина и ледок в ней оказались в фокусе взгляда. Тогда я посмотрел вверх, и впервые за двадцать дней мне сделалось не то чтобы страшно, но как-то горестно и тоскливо.
Склон, перед которым мы остановились, показался мне только что не вертикальным. Он вздымался вверх, загораживая небо почти до зенита. Он был седловидным (как я изучил еще по картинке), и мы находились против самой низкой точки седла. Самая низкая, но ужасающе высокая. Влево от нижней точки седла поднималась ломаная, зубчатая линия гребня, ведущего непосредственно к вершине, которую теперь от самого ее подножия не было видно. Ее загораживали более близкие скалы. Ничего. Когда надо, появится. Левее нас, из нижней части склона, вздымались, пропоров его, темно-красные скалистые образования, напоминающие готические соборы, и самый грандиозный из них – Кельнский готический собор. Но Кельнский готический собор – творение человеческих рук – показался бы игрушечным, если бы его поставить рядом с этими каменными фантазиями природы.
Между тем Рябухин пристально вглядывался в склон, может быть, ища на нем признаки тропинки. Ведь ходили же до нас люди на Адыгене. Оставили какой-нибудь след или признак. И точно, в одном месте положены камень на камень и еще один камень, образуя башенку, веху, ориентир. На эту башенку и повел нас Рябухин. Булахова он больше не напевал.
Я заметил, что если поднимаю голову и гляжу по сторонам, то головокружение и зыбкая пустота в груди сказываются сильнее. Значит, если я хочу дойти хотя бы до перевального гребня, то нужно смотреть под ноги и отвлекаться, думая о чем-нибудь постороннем, а не о том, прошли ли мы третью часть склона или только еще четвертую.
Кто придумал словечки «покорять», «покорители», «покоренные вершины»? Посмотришь на нас издалека и не разглядишь на склоне среди этих готических многоступенчатых и многошпильных глыб. Ползут черные точечки; мельчайшие, но, правда, дерзкие существа. Возможно, и заползут на самый верх горы. Но что из того? Может ли цепочка из муравьев, заползя на крышу двенадцатиэтажного дома, считать, что она его покорила? Дому от такого подвига муравьев, как говорится, ни жарко ни холодно. Но сами себе муравьи кое-что доказали: преодолели, достигли. Я бы так и говорил: «достижение вершины», «достигнутые вершины», «мы достигли вершины Адыгене». Мы ее достигли, но вовсе не покорили. Покорили же мы… Например, я покорил в себе боязнь, осторожность, слабость, благоразумие, инертность, расхлябанность, некоторые вздорные представления о себе и о жизни. Вот идет моя Ольга, московская девочка, школьница, освобожденная от всех физкультурных занятий. Она думала про себя, что она домашний цветок, никудышный заморыш, слабенькое и болезненное существо, обреченное на лекарства, на форточно-комнатный режим. Вот она идет, перевалив за отметку четыре тысячи метров над уровнем моря, и достигнет вершины, тогда можно будет сказать, что она победила, покорила самое себя, а заодно и все те обстоятельства, которые пытались создать у нее ложные представления о себе самой.
Боюсь посмотреть назад, чтобы не увидеть, как мало еще мы поднялись но склону, боюсь посмотреть и вверх – почти в зенит, чтобы не увидеть, как много еще осталось. То, что основной подъем начнется, когда мы поднимемся на перевальный гребень, я как-то забываю. Задача – дойти до перевального гребня. Почему-то мне кажется, что оттуда до вершины останутся пустяки. Отчетливо представляю себе, как взгляну в сторону Адыгене и увижу, что она совсем рядом. Пройтись по снежку, по равномерно наклонному гребню. Только бы кончился поскорее этот противный крутой и высокий склон. Ясно, что привала на середине склона не будет. Приостановимся, когда выйдем на гребень, это ясно. Без остановки, без возможности перевести дыхание (спокойно вдохнуть и выдохнуть) – вверх, вверх и вверх на одном порыве (хотя и размеренно), от подножия склона к его поднебесному гребню – взлет.
Какой противный, отвратительный склон! Его плоскость вздыблена так, как мы нарочно подняли бы фанерный лист, если б захотели, чтобы с листа соскользнули какие-нибудь плохо ползающие по нему жучки. Крутая поверхность склона тверда. Она состоит из мелкого камня, сцементированного землей. Снежок, выпавший ночью и тающий у нас на глазах, делает склон еще более скользким. Когда наступаешь ботинком, то весь снежок остается на подошве в шипах, обнажая пыльную, мелкокаменистую поверхность склона. Снег налипает, накапливается на подошве, и нужно время от времени ударять по краю ботинка ледорубом, чтобы спрессованная по форме подошвы снежная лепешка отвалилась и сразу же облегчила шаг. Пока ее не сшибешь, нога подвертывается, оскользается, теряет устойчивость.
Тяжело. Не хватает воздуха. Сердце, кажется, перебивает само себя, настолько торопится. Не пора ли остановиться? Не всей группе, а мне. Не может быть, чтобы такое дыхание, а вернее сказать, такая одышка и такое сердцебиение считались нормой при восхождении и допускались этим видом спорта как нечто неизбежное, с чем нужно мириться.
В это время ко мне пришла спасительная мысль. Я вспомнил, что альпинисты иногда, приближаясь к вершине, идут на четыре счета. Шаг. Остановка. Три вдоха, три выдоха. Следующий шаг. Это что же, они от хорошей жизни так идут? От прекрасной работы сердца, от спокойного, ровного дыхания? Очевидно, что они идут так из самых последних сил и идти по-другому уже не могут. А ты идешь пока без всяких счетов. Шаг – вдох, шаг – выдох. У тебя до остановки после каждого шага дело еще не дошло. Так на что же ты жалуешься? Ты еще, оказывается, полон сил. Ну а то, что тебе тяжело, так оглянись назад. Ольга – идет. Другие девчонки – идут. Никита Васильевич – идет. Все идут. Значит, пойдешь и ты.
На гребне остановились. Исполненный надежды, я повернулся всем корпусом к вершине Адыгене. Надежда была на то, что я увижу ее совсем близко. Но бывает в сказке, когда совсем подойдет к замку какой-нибудь там добрый молодец, а замок вдруг возьмет да и отпрянет к самому горизонту. Так отдалилась от меня и эта вершина. Я увидел острый гребень горы, поднимающийся чем дальше, тем выше и подводящий в конце концов (но очень далеко и высоко от меня) к совсем уж крутому снежному куполу.
Иногда мы шли по самому острию гребня, иногда сходили с него, преимущественно влево, и наша дорога была с камня на камень, с глыбы на глыбу. Вниз лучше было не смотреть (да и некогда), но все же как было не подивиться, что готические кельнские соборы оказались глубоко внизу и, пожалуй, если бы падать, угодил бы как раз на их острые многогранные шпили.
Какое-то вопиющее несоответствие чего-то еще неосознанного тревожило меня. Укоренилось в сознании, что никаких скал тут быть не должно. Вспомнить бы, как там было написано на плакате… «По крутой осыпи следует подняться на перевальную точку гребня». Во-первых, не было никакой крутой осыпи. Мы поднимались по омерзительному скользкому склону. Да правильно ли мы идем? Отчетливо вспомнилась картинка. От перевальной точки до вершины – все снег и снег. И только в двух местах из снега высовываются скалы. Теперь же получается – сплошные скалы и никакого снега до самого вершинного купола. Рассказывал же сам Рябухин, как они однажды взошли на вершину, взяли записку предыдущих альпинистов и видят по записке, что гора не та! Хорошо, допустим, что мы не попали на крутую осыпь и взошли на перевальную точку в другом месте, сделав более трудным свой маршрут, но где снег на гребне? Шли бы теперь по нему ровной цепочкой. Почему вместо снега – скалы, требующие отдачи всех сил?
– Должен быть снег, – робко сказал я идущему впереди «снежному барсу».
– Снег будет. Вон впереди.
– Это вершина. На гребне должен быть снег!
– Я думаю, он растаял. Необыкновенное лето там, внизу. Линия снегов в этом году поднялась на двести, на триста метров. Вот гребень и обнажился. Ничего. Терпимо. Пока идти можно. В крайнем случае пойдем в связках…
Перед снегом остановились последний раз. «Барсы» пошли вперед, взяв двоих наших ребят – натягивать перила.
– Думаете, если поскользнетесь на снегу, сюда покатитесь, на этот гребень? – спросил Рябухин, обращаясь ко мне, и поглядел, задрав голову, на снежную крутизну. – Черта с два. Понесет вон туда. – И он показал на вогнутую снежную плоскость, которая начиналась от вершины, теперь уже хорошо видимой, и уходила вправо и вниз, ослепляя глаза синеватым сиянием.
Солнце поднялось из-за вершины и только что начинало скользить по этой плоскости, конца которой мы не видели, потому что она загибалась, и дальнейшее ее продолжение было скрыто от наших глаз. Что там внизу, если и правда ускользнешь? Обрыв, скалы, ледник? И сколько километров придется скользить? И на который день найдет тебя поисковая группа?
Пристегнувшись карабином к перильной веревке, я пошел, ставя ботинки точно в предыдущие следы и стараясь промять эти следы еще поглубже. Так и полагается по альпинистским правилам, чтобы каждый идущий бережно улучшал след в снегу, а не разрушал и не портил его, ставя башмаки как попало.
Значит, что же? Значит, действительно свершается? Осталось совсем немного прошагать с небольшим наклоном вперед и опираясь на ледоруб, а потом распрямиться и вдохнуть – уже на вершине? Если следы в снегу считать за ступеньки, останется ступенек… можно прикинуть, поскольку – вот они, ближайшие ко мне десять – двадцать следов. Остается ступенек триста – четыреста. Теперь если даже совсем оплошать, и то можно ползком, на одних руках, помогая зубами и подбородком… Но у меня пока все в порядке: ноги идут. Дыхание стало даже немного ровнее, чем недавно на склоне. В глазах нет никакого тумана. В голове, правда, легкий звон. Кислорода все-таки очень мало здесь для дыхания, тем более усиленного. Но звон – пустяки. Могла бы и кровь носом, и тогда все равно пошел бы вверх. Как это там написано в справочной книге по альпинизму: «Взойдя на вершину, человек испытывает глубокое удовлетворение не только от тесного общения с нею…»
Округлая линия снежного купола, проведенная по синему небу и до сих пор манившая меня со своей высоты, начала вдруг с каждым шагом спускаться вниз, открывая все более низкие участки небесного склона. Потом из-за этой линии показалась зубчатая линия горного горизонта, потом, опустясь в четыре приема еще ниже, она освободила для глаз всю тянь-шаньскую горную страну, раскинувшуюся под нами, с явственно видимыми многочисленными вершинами, ледниками, цирками и скальными стенами. Это я сделал последние четыре шага.
Первым делом захотелось найти, как на карте, Аксай и Корону, осеняющую его. В армии у нас проводились занятия на ящике с песком. В ящике, размером, ну, скажем, два метра на четыре, из песка (холмы и долины), из стеклышек (озера, речки, пруды), из сантиметровых макетиков (дома, мосты, деревья, церкви) создавался ландшафт, воспроизводилась местность, на которой изучались передвижения войск, военные действия. Взгляд стоящих около ящика окидывал сразу десять, а то и двадцать километров вдаль и вширь. Была непонятная увлекательность и услада в разглядывании местности, уменьшенной и потому укладывающейся в поле зрения. Теперь я поймал себя на том, что улавливаю сходство между ящиком с песком и панорамой Тянь-Шаня, оказавшейся перед нами и под нами. Кощунственно сравнивать грандиозную, сказочную, неправдоподобно прекрасную панораму гор на десятки километров во все стороны с унылым ящиком. Но как и не сравнить, если моренное озеро, которое я вижу внизу, – зеленоватое стеклышко размером с ладонь, если весь ледник Аксай (а мы-то уж знаем его подлинные размеры) можно было бы вырезать из одной страницы белой бумаги.
Ольга подошла и встала рядом со мной. Постепенно весь отряд подтянулся и собрался в плотную группу. Рябухин начал рассказывать, где какая гора.
– Корону вы видите. Все ее шесть зубцов. Правее – Свободная Корея, еще правее (этакая ледяная шапочка) – Бокс. Чуть поближе Бокса – Теке-Тор. Левее Короны – пик Семенова-Тян-Шанского. Видите?
Я слушал и не слушал Рябухина.
«Взойдя на вершину, человек испытывает глубокое удовлетворение не только от тесного общения с нею, но прежде всего от чувства самоутверждения, познания своих физических и моральных сил, познания своей способности к достижению трудной и опасной цели».
Тщеславие совсем не свойственно мне. Счетчик Гейгера, настроенный на тщеславие и поднесенный ко мне, не издал бы ни единого звука. Я не перечитываю своих статей, когда они печатаются в газете (разве что узнать, много ли вырезано), я не храню газет и журналов, где напечатаны мои рассказы или стихи, и не собираю статей, написанных о моих книгах, а тем более упоминаний своего имени. Я не стремлюсь в президиумы собраний и на трибуны, я не завидую собратьям, когда они получают премии, звания, ордена.
Но теперь я почувствовал глубокое удовлетворение и даже гордость. Рябухин показывал и называл вершины, цирки, ледники, ущелья и реки, а я шептал про себя, так, чтобы никому не было слышно: «Двадцать первое августа одна тысяча девятьсот семьдесят второго года. Десять часов утра. Мне сорок восемь лет. Я стою на вершине Адыгене. Я разорвал кольцо. Я стою на вершине Адыгене. Уже ничего нельзя сделать. Никогда не будет меня, не стоявшего на вершине Адыгене, а всегда буду я, совершивший восхождение, преодолевший все, что надо было преодолеть, достигший вершины и стоящий на ней. Я стою на вершине Адыгене».
Начспас однажды говорил, желая немного приземлить мое романтическое настроение:
– Адыгене – опробованная вершина. Все значкисты поднимаются на нее. Расхожая девка, у которой главное качество – ее доступность.
Я еще вспомнил тогда эпизод из повести современного прозаика. Молодого солдата, возвращающегося с войны, из эшелона сманила женщина. Подарила ему ночную любовь, а когда солдатик заснул, обобрала и исчезла. Со многими она поступала так же. Это была ее система. Но солдату наплевать оказалось на пропавшие шмотки и даже на такой грубый обман. Для него это была первая любовь, и он запомнил ее на всю жизнь как нечто яркое, светлое и чистое.
«Моя Адыгене. Прекрасная Адыгене. Чистейшая Адыгене. Я преодолел все преграды и дошел до нее. Я, конечно, возвращусь в Москву, меня ждут заботы, мелочи жизни, огорчения, суета и изнурительный труд. Я буду добиваться некоторых успехов и терпеть поражения. Я буду выглядеть перед людьми то добрым, благородным, то мелочным, низким и злым. Я буду то достоин хвалы, то достоин порицания, то достоин жалости. Неизвестно, как сложится дальнейшая жизнь. Какие невзгоды и недуги обрушатся на меня, какая худая или добрая слава ждет в пути, какие слова, поступки, книги. Но одного теперь не отнимешь у меня ни при каких обстоятельствах и никакими силами: я стою на вершине Адыгене!»
1973
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18
Склон, перед которым мы остановились, показался мне только что не вертикальным. Он вздымался вверх, загораживая небо почти до зенита. Он был седловидным (как я изучил еще по картинке), и мы находились против самой низкой точки седла. Самая низкая, но ужасающе высокая. Влево от нижней точки седла поднималась ломаная, зубчатая линия гребня, ведущего непосредственно к вершине, которую теперь от самого ее подножия не было видно. Ее загораживали более близкие скалы. Ничего. Когда надо, появится. Левее нас, из нижней части склона, вздымались, пропоров его, темно-красные скалистые образования, напоминающие готические соборы, и самый грандиозный из них – Кельнский готический собор. Но Кельнский готический собор – творение человеческих рук – показался бы игрушечным, если бы его поставить рядом с этими каменными фантазиями природы.
Между тем Рябухин пристально вглядывался в склон, может быть, ища на нем признаки тропинки. Ведь ходили же до нас люди на Адыгене. Оставили какой-нибудь след или признак. И точно, в одном месте положены камень на камень и еще один камень, образуя башенку, веху, ориентир. На эту башенку и повел нас Рябухин. Булахова он больше не напевал.
Я заметил, что если поднимаю голову и гляжу по сторонам, то головокружение и зыбкая пустота в груди сказываются сильнее. Значит, если я хочу дойти хотя бы до перевального гребня, то нужно смотреть под ноги и отвлекаться, думая о чем-нибудь постороннем, а не о том, прошли ли мы третью часть склона или только еще четвертую.
Кто придумал словечки «покорять», «покорители», «покоренные вершины»? Посмотришь на нас издалека и не разглядишь на склоне среди этих готических многоступенчатых и многошпильных глыб. Ползут черные точечки; мельчайшие, но, правда, дерзкие существа. Возможно, и заползут на самый верх горы. Но что из того? Может ли цепочка из муравьев, заползя на крышу двенадцатиэтажного дома, считать, что она его покорила? Дому от такого подвига муравьев, как говорится, ни жарко ни холодно. Но сами себе муравьи кое-что доказали: преодолели, достигли. Я бы так и говорил: «достижение вершины», «достигнутые вершины», «мы достигли вершины Адыгене». Мы ее достигли, но вовсе не покорили. Покорили же мы… Например, я покорил в себе боязнь, осторожность, слабость, благоразумие, инертность, расхлябанность, некоторые вздорные представления о себе и о жизни. Вот идет моя Ольга, московская девочка, школьница, освобожденная от всех физкультурных занятий. Она думала про себя, что она домашний цветок, никудышный заморыш, слабенькое и болезненное существо, обреченное на лекарства, на форточно-комнатный режим. Вот она идет, перевалив за отметку четыре тысячи метров над уровнем моря, и достигнет вершины, тогда можно будет сказать, что она победила, покорила самое себя, а заодно и все те обстоятельства, которые пытались создать у нее ложные представления о себе самой.
Боюсь посмотреть назад, чтобы не увидеть, как мало еще мы поднялись но склону, боюсь посмотреть и вверх – почти в зенит, чтобы не увидеть, как много еще осталось. То, что основной подъем начнется, когда мы поднимемся на перевальный гребень, я как-то забываю. Задача – дойти до перевального гребня. Почему-то мне кажется, что оттуда до вершины останутся пустяки. Отчетливо представляю себе, как взгляну в сторону Адыгене и увижу, что она совсем рядом. Пройтись по снежку, по равномерно наклонному гребню. Только бы кончился поскорее этот противный крутой и высокий склон. Ясно, что привала на середине склона не будет. Приостановимся, когда выйдем на гребень, это ясно. Без остановки, без возможности перевести дыхание (спокойно вдохнуть и выдохнуть) – вверх, вверх и вверх на одном порыве (хотя и размеренно), от подножия склона к его поднебесному гребню – взлет.
Какой противный, отвратительный склон! Его плоскость вздыблена так, как мы нарочно подняли бы фанерный лист, если б захотели, чтобы с листа соскользнули какие-нибудь плохо ползающие по нему жучки. Крутая поверхность склона тверда. Она состоит из мелкого камня, сцементированного землей. Снежок, выпавший ночью и тающий у нас на глазах, делает склон еще более скользким. Когда наступаешь ботинком, то весь снежок остается на подошве в шипах, обнажая пыльную, мелкокаменистую поверхность склона. Снег налипает, накапливается на подошве, и нужно время от времени ударять по краю ботинка ледорубом, чтобы спрессованная по форме подошвы снежная лепешка отвалилась и сразу же облегчила шаг. Пока ее не сшибешь, нога подвертывается, оскользается, теряет устойчивость.
Тяжело. Не хватает воздуха. Сердце, кажется, перебивает само себя, настолько торопится. Не пора ли остановиться? Не всей группе, а мне. Не может быть, чтобы такое дыхание, а вернее сказать, такая одышка и такое сердцебиение считались нормой при восхождении и допускались этим видом спорта как нечто неизбежное, с чем нужно мириться.
В это время ко мне пришла спасительная мысль. Я вспомнил, что альпинисты иногда, приближаясь к вершине, идут на четыре счета. Шаг. Остановка. Три вдоха, три выдоха. Следующий шаг. Это что же, они от хорошей жизни так идут? От прекрасной работы сердца, от спокойного, ровного дыхания? Очевидно, что они идут так из самых последних сил и идти по-другому уже не могут. А ты идешь пока без всяких счетов. Шаг – вдох, шаг – выдох. У тебя до остановки после каждого шага дело еще не дошло. Так на что же ты жалуешься? Ты еще, оказывается, полон сил. Ну а то, что тебе тяжело, так оглянись назад. Ольга – идет. Другие девчонки – идут. Никита Васильевич – идет. Все идут. Значит, пойдешь и ты.
На гребне остановились. Исполненный надежды, я повернулся всем корпусом к вершине Адыгене. Надежда была на то, что я увижу ее совсем близко. Но бывает в сказке, когда совсем подойдет к замку какой-нибудь там добрый молодец, а замок вдруг возьмет да и отпрянет к самому горизонту. Так отдалилась от меня и эта вершина. Я увидел острый гребень горы, поднимающийся чем дальше, тем выше и подводящий в конце концов (но очень далеко и высоко от меня) к совсем уж крутому снежному куполу.
Иногда мы шли по самому острию гребня, иногда сходили с него, преимущественно влево, и наша дорога была с камня на камень, с глыбы на глыбу. Вниз лучше было не смотреть (да и некогда), но все же как было не подивиться, что готические кельнские соборы оказались глубоко внизу и, пожалуй, если бы падать, угодил бы как раз на их острые многогранные шпили.
Какое-то вопиющее несоответствие чего-то еще неосознанного тревожило меня. Укоренилось в сознании, что никаких скал тут быть не должно. Вспомнить бы, как там было написано на плакате… «По крутой осыпи следует подняться на перевальную точку гребня». Во-первых, не было никакой крутой осыпи. Мы поднимались по омерзительному скользкому склону. Да правильно ли мы идем? Отчетливо вспомнилась картинка. От перевальной точки до вершины – все снег и снег. И только в двух местах из снега высовываются скалы. Теперь же получается – сплошные скалы и никакого снега до самого вершинного купола. Рассказывал же сам Рябухин, как они однажды взошли на вершину, взяли записку предыдущих альпинистов и видят по записке, что гора не та! Хорошо, допустим, что мы не попали на крутую осыпь и взошли на перевальную точку в другом месте, сделав более трудным свой маршрут, но где снег на гребне? Шли бы теперь по нему ровной цепочкой. Почему вместо снега – скалы, требующие отдачи всех сил?
– Должен быть снег, – робко сказал я идущему впереди «снежному барсу».
– Снег будет. Вон впереди.
– Это вершина. На гребне должен быть снег!
– Я думаю, он растаял. Необыкновенное лето там, внизу. Линия снегов в этом году поднялась на двести, на триста метров. Вот гребень и обнажился. Ничего. Терпимо. Пока идти можно. В крайнем случае пойдем в связках…
Перед снегом остановились последний раз. «Барсы» пошли вперед, взяв двоих наших ребят – натягивать перила.
– Думаете, если поскользнетесь на снегу, сюда покатитесь, на этот гребень? – спросил Рябухин, обращаясь ко мне, и поглядел, задрав голову, на снежную крутизну. – Черта с два. Понесет вон туда. – И он показал на вогнутую снежную плоскость, которая начиналась от вершины, теперь уже хорошо видимой, и уходила вправо и вниз, ослепляя глаза синеватым сиянием.
Солнце поднялось из-за вершины и только что начинало скользить по этой плоскости, конца которой мы не видели, потому что она загибалась, и дальнейшее ее продолжение было скрыто от наших глаз. Что там внизу, если и правда ускользнешь? Обрыв, скалы, ледник? И сколько километров придется скользить? И на который день найдет тебя поисковая группа?
Пристегнувшись карабином к перильной веревке, я пошел, ставя ботинки точно в предыдущие следы и стараясь промять эти следы еще поглубже. Так и полагается по альпинистским правилам, чтобы каждый идущий бережно улучшал след в снегу, а не разрушал и не портил его, ставя башмаки как попало.
Значит, что же? Значит, действительно свершается? Осталось совсем немного прошагать с небольшим наклоном вперед и опираясь на ледоруб, а потом распрямиться и вдохнуть – уже на вершине? Если следы в снегу считать за ступеньки, останется ступенек… можно прикинуть, поскольку – вот они, ближайшие ко мне десять – двадцать следов. Остается ступенек триста – четыреста. Теперь если даже совсем оплошать, и то можно ползком, на одних руках, помогая зубами и подбородком… Но у меня пока все в порядке: ноги идут. Дыхание стало даже немного ровнее, чем недавно на склоне. В глазах нет никакого тумана. В голове, правда, легкий звон. Кислорода все-таки очень мало здесь для дыхания, тем более усиленного. Но звон – пустяки. Могла бы и кровь носом, и тогда все равно пошел бы вверх. Как это там написано в справочной книге по альпинизму: «Взойдя на вершину, человек испытывает глубокое удовлетворение не только от тесного общения с нею…»
Округлая линия снежного купола, проведенная по синему небу и до сих пор манившая меня со своей высоты, начала вдруг с каждым шагом спускаться вниз, открывая все более низкие участки небесного склона. Потом из-за этой линии показалась зубчатая линия горного горизонта, потом, опустясь в четыре приема еще ниже, она освободила для глаз всю тянь-шаньскую горную страну, раскинувшуюся под нами, с явственно видимыми многочисленными вершинами, ледниками, цирками и скальными стенами. Это я сделал последние четыре шага.
Первым делом захотелось найти, как на карте, Аксай и Корону, осеняющую его. В армии у нас проводились занятия на ящике с песком. В ящике, размером, ну, скажем, два метра на четыре, из песка (холмы и долины), из стеклышек (озера, речки, пруды), из сантиметровых макетиков (дома, мосты, деревья, церкви) создавался ландшафт, воспроизводилась местность, на которой изучались передвижения войск, военные действия. Взгляд стоящих около ящика окидывал сразу десять, а то и двадцать километров вдаль и вширь. Была непонятная увлекательность и услада в разглядывании местности, уменьшенной и потому укладывающейся в поле зрения. Теперь я поймал себя на том, что улавливаю сходство между ящиком с песком и панорамой Тянь-Шаня, оказавшейся перед нами и под нами. Кощунственно сравнивать грандиозную, сказочную, неправдоподобно прекрасную панораму гор на десятки километров во все стороны с унылым ящиком. Но как и не сравнить, если моренное озеро, которое я вижу внизу, – зеленоватое стеклышко размером с ладонь, если весь ледник Аксай (а мы-то уж знаем его подлинные размеры) можно было бы вырезать из одной страницы белой бумаги.
Ольга подошла и встала рядом со мной. Постепенно весь отряд подтянулся и собрался в плотную группу. Рябухин начал рассказывать, где какая гора.
– Корону вы видите. Все ее шесть зубцов. Правее – Свободная Корея, еще правее (этакая ледяная шапочка) – Бокс. Чуть поближе Бокса – Теке-Тор. Левее Короны – пик Семенова-Тян-Шанского. Видите?
Я слушал и не слушал Рябухина.
«Взойдя на вершину, человек испытывает глубокое удовлетворение не только от тесного общения с нею, но прежде всего от чувства самоутверждения, познания своих физических и моральных сил, познания своей способности к достижению трудной и опасной цели».
Тщеславие совсем не свойственно мне. Счетчик Гейгера, настроенный на тщеславие и поднесенный ко мне, не издал бы ни единого звука. Я не перечитываю своих статей, когда они печатаются в газете (разве что узнать, много ли вырезано), я не храню газет и журналов, где напечатаны мои рассказы или стихи, и не собираю статей, написанных о моих книгах, а тем более упоминаний своего имени. Я не стремлюсь в президиумы собраний и на трибуны, я не завидую собратьям, когда они получают премии, звания, ордена.
Но теперь я почувствовал глубокое удовлетворение и даже гордость. Рябухин показывал и называл вершины, цирки, ледники, ущелья и реки, а я шептал про себя, так, чтобы никому не было слышно: «Двадцать первое августа одна тысяча девятьсот семьдесят второго года. Десять часов утра. Мне сорок восемь лет. Я стою на вершине Адыгене. Я разорвал кольцо. Я стою на вершине Адыгене. Уже ничего нельзя сделать. Никогда не будет меня, не стоявшего на вершине Адыгене, а всегда буду я, совершивший восхождение, преодолевший все, что надо было преодолеть, достигший вершины и стоящий на ней. Я стою на вершине Адыгене».
Начспас однажды говорил, желая немного приземлить мое романтическое настроение:
– Адыгене – опробованная вершина. Все значкисты поднимаются на нее. Расхожая девка, у которой главное качество – ее доступность.
Я еще вспомнил тогда эпизод из повести современного прозаика. Молодого солдата, возвращающегося с войны, из эшелона сманила женщина. Подарила ему ночную любовь, а когда солдатик заснул, обобрала и исчезла. Со многими она поступала так же. Это была ее система. Но солдату наплевать оказалось на пропавшие шмотки и даже на такой грубый обман. Для него это была первая любовь, и он запомнил ее на всю жизнь как нечто яркое, светлое и чистое.
«Моя Адыгене. Прекрасная Адыгене. Чистейшая Адыгене. Я преодолел все преграды и дошел до нее. Я, конечно, возвращусь в Москву, меня ждут заботы, мелочи жизни, огорчения, суета и изнурительный труд. Я буду добиваться некоторых успехов и терпеть поражения. Я буду выглядеть перед людьми то добрым, благородным, то мелочным, низким и злым. Я буду то достоин хвалы, то достоин порицания, то достоин жалости. Неизвестно, как сложится дальнейшая жизнь. Какие невзгоды и недуги обрушатся на меня, какая худая или добрая слава ждет в пути, какие слова, поступки, книги. Но одного теперь не отнимешь у меня ни при каких обстоятельствах и никакими силами: я стою на вершине Адыгене!»
1973
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18