Но сказать он ничего мне не скажет, кроме спокойного, неодобряющего и неосуждающего: «Ну, хорошо».
Потом в Москве, делясь впечатлениями с друзьями, он прибавит, наверно, еще несколько словечек, но тоже сдержанных и тактичных. Так и вижу его, сидящего в низком кресле, держащего около колен и обогревающего в ладонях пузатый бокал и смотрящего мимо бокала на свои ноги.
– У него получилось не очень удачно. Шел холодный дождь, и он себя плохо почувствовал. Обидно. Все уже было сделано. Оставалось только взойти.
– Может, просто сдрейфил писатель?
– Может, и сдрейфил.
А что скажут «барсы», которые вняли просьбе Александра Александровича и пошли с нашей группой, вероятно, только из-за необычности ее состава? То-то будет чем поделиться в своем Челябинске!
А что скажут или подумают эти юноши и девушки? И моя Ольга? И все в лагере: начальник, доктор, начспас?
И что сам я скажу себе?
Да если бы исчез лагерь с лица земли, исчезли бы «барсы», исчезла бы вся группа во главе с Александром Александровичем, все равно я один встал бы в четыре часа утра и пошел на вершину Адыгене. Тем более что маршрут восхождения своей рукой списал в тетрадь и поэтому хорошо запомнил.
Мало ли что – условность! Во времена Пушкина честь тоже была явлением условным, и Писарев со своих нарочито реалистических позиций зло высмеял эту условность, разбирая дуэль Онегина с Ленским. Однако в те времена, приняв вызов, уже немыслимо было взять да и не выйти к барьеру. Продолжать жить можно было, только постояв у барьера и выдержав выстрел противника. Вся жизнь, богатая и яркая, сводилась вдруг к узкой щели, через которую необходимо было пройти и за которой, если не убьют, снова открывалась жизнь, просторная и прекрасная. Но вход в эту вторую половину жизни лежал, увы, только через тесную щель дуэли. А казалось бы, что такого? Взял да и не явился. Удалился в свое глухое имение коротать там остальные дни в одиночестве, в компании стеганого халата, длинной трубки да стакана вина. Лермонтов, скажем. Неужели он не сознавал своего значения для России и ничтожества Мартынова по сравнению с собой? Неужели он не понимал, что нельзя ставить на карту жизнь Лермонтова (Лермонтова!), не сделавшего еще и сотой доли того, что ему предназначено? Что такое условность? Что такое Мартынов? Что такое честь? Что такое пятигорские сплетни по сравнению с будущим романом, с журналом, который Лермонтов собирается издавать, с русской литературой? Потомки небось простили бы, если бы струсил да и не вышел к барьеру! Все так. Мартынов, может быть, действительно ничего не значил, равно как и пятигорские сплетни, но значило презрение к самому себе. Презирая Мартынова, жить можно. Презирая условности света, жить можно. Презирая самого себя, жить нельзя.
Вспомнив про дуэли, я, конечно, высоко и слишком хватил в своих полусонных ощущениях. Но и правда, моя жизнь теперь уперлась в вершину Адыгене. Не обойти, не вильнуть в сторону, не повернуть назад. Жизненный путь мог продолжаться, только обозначившись пунктирной линией на белых снегах вершины. Все широкое поле жизни, через которое, как известно, нужно перейти, свелось к узкой тропе нашего маршрута, и даже не к троне, а просто к линии, по которой мы пойдем след в след и по которой я, как по проволоке или как по лезвию, должен пройти в свое же будущее. Река, текущая меж зеленых и просторных берегов, должна протечь через трубу и через турбину, а потом – теки себе опять в земных берегах.
Тут перед моими закрытыми глазами потекла вода: то тихая, черная, почти неподвижная – в нашей речке, то узловатая и кофейная – расплеснувшегося под летним небом Днепра, то стальное полотнище Волги, то зеленобутылочное кипение реки Боровской в Родопах. Вода лилась, струилась, рябила, мерцала, пульсирующими толчками вырывалась из водосточной трубы, обрушивалась серым водопадом и шумела дождем. Только эта последняя вода была, увы, реальна, в отличие от всех остальных, просмотренных мною в кинофильме памяти.
Шум дождя переборол мою возбужденность, которая обычна перед событием (даже перед ранним выездом на рыбалку), и уже бесшумные мягкие волны понесли меня на себе в бархатную тишину сна. Теперь если уснешь – до самого восхождения, мелькнула последняя мысль. Ничего уж не осталось между этой минутой и восхождением, кроме сна. Никаких событий. И скорее бы, и тревожно.
Казалось, я спал не больше пяти минут, но прислушался и понял, что лагерь уже на ногах. Вылез из мешка. Выбивая зубную дробь (с раннего просонья на предрассветном морозце), тщательно, по порядку оделся и обулся. В черном, едва начинающем зеленеть небе, словно елочные игрушки, висели звезды. Одна ярко-зеленая звезда величиною с небольшое яблоко светилась над уступом скалы, и было похоже, как если бы там стоял человек и держал в руке яркий фонарь. Ни дождя, ни ветра на земле уже не было.
Я прошелся по бивуаку и увидел, что некоторые проснулись, но еще одеваются в палатках (приглушенные голоса, шуршание о стенки палаток, иногда девчоночий смешок). Некоторые вылезли на свет божий (на тьму божию) и, съежившись от холода, потрусили за отведенные для этой утренней цели камни. И в пяти шагах не узнаешь человека – настолько темно.
Когда я вылез из палатки, мои соночлежники еще оставались в ней, в том числе и Александр Александрович. Тем не менее, опередив каким-то непостижимым образом его выход, по бивуаку мгновенно распространилась новость, повергшая меня в уныние. Если бы сказали, что за ночь исчезла Адыгене, я бы, наверно, огорчился меньше. В конце концов, пошли бы на другую вершину.
Александр Александрович заболел. У него температура 38,3, у него болит горло, он потерял голос. Он на восхождение с нами идти не сможет. Произошло самое неприятное из всего, что могло произойти, чтобы помешать восхождению.
Нас поведут асы, «барсы снегов». Но присущ ли им тот темп, к которому нас приучил Александр Александрович и который давал мне уверенность? В последние несколько минут меня ошеломило новое обстоятельство. Оказывается, никто из «барсов» никогда на Адыгене не ходил и не знает не только маршрута восхождения, но и места, где находится эта гора. Александр Григорьевич Рябухин, который сделался командиром отряда, шутя успокаивал Александра Александровича:
– Взойти-то взойдем. Найти бы гору.
– Ее будет видно, когда подниметесь на морену. Не ошибетесь. Что касается маршрута – идите по логике. Заранее все не расскажешь, да я и не был на ней давно. Идите по логике. Взлет по осыпи, перевальный гребень самой горы…
– Перила не нужны?
– В одном месте натягиваются перила. Увидите сами. По логике.
– У меня есть маршрут восхождения. Я знаю его наизусть, – робко вступил я в разговор командиров.
– Да ну! – обрадовался Рябухин. – Тогда прекрасно.
Так получилось, что именно я, самый неумелый и неопытный, оказался практически проводником всей группы на вершину Адыгене! Не удивительно, что после часа пути мы заплутались и сделали по горам не очень большой, но противный крюк, который нам стоил минут сорока времени и некоторого количества самых утренних, самых свежих сил.
Без рюкзаков идти было легко, и физическая нагрузка подъема, как такового, меня не беспокоила. Я побаивался нагрузки на большой высоте, в разреженном воздухе, но до высоты было еще неблизко, можно было еще идти и наслаждаться ранним высокогорным утром.
Справа от нас на огромном скалистом склоне кричали улары. Эти крупные птицы (ошибочно их называют горными индейками) очень редки. Древние арабы считали, что если человек видел улара, то счастье и удача будут всегда сопутствовать ему. Естественно, что нам хотелось хоть издали поглядеть на этих птиц. Увидеть их тем труднее, что они почти никогда не поднимаются на крыло. Они пасутся на скалах не взлетая, причем вверх по камням поднимаются медленно или, скажем, нормально, а вниз сбегают очень быстро, махая крыльями, словно катятся кувырком. Совсем как альпинисты. Во время скатывания вниз они кричат криком, похожим на продолжительный и звонкий человеческий смех. Не летящую, а лишь сидящую в скалах птицу разглядеть никак невозможно; но все же – особенное везение – мы в это утро увидели уларов. Серые рябоватые птицы больше напомнили мне тетерок, а не индеек. Они мирно паслись у подножия отвесных скал, шагах в ста пятидесяти от нашей ровной и двигающейся цепочки.
Во время привала ребята разглядели высоко на скалистом склоне несколько горных козлов. Все мы стали смотреть туда же в надежде, что и нам удастся увидеть этих редких животных.
– Где, где?
– Около камня, похожего на трехгранный клинок.
– Не вижу.
– Вы не туда смотрите. Смотрите внимательнее. Видите большую квадратную глыбу? Правее этой балды – кулуар. Затем плита и вот – острый штык. Правее него на один палец.
Как раньше в армии, я вытянул руку, прищурив глаз, и взял на один палец правее острого камня. Так вот почему я не мог их увидеть! Я ожидал, что они будут выглядеть более крупными. Но расстояние в горах обманчиво. Должно быть, далеко было до острого камня, если крупные горные козлы показались мне тремя рыженькими муравейчиками, ползущими по травянистому склону. Приглядевшись и привыкнув отличать взглядом рыжеватые камни от рыжеватых живых существ, мы обнаружили, что козлов там не три, а гораздо больше. Впрочем, помогло и то, что стадо тронулось с места, и все они поползли поперек протяженного склона вот именно как муравьи, такие же крохотные, такие же рыжеватые и такие же многочисленные. Только передвигались они гораздо быстрее, чем если бы это и вправду было переселение муравьев. Даже на таком расстоянии мы видели, что передвигаются они со стремительной легкостью.
– Смотрите, еще, еще! – кричали наши.
– Как много!
– Огромное стадо.
– Начали появляться, – объяснил нам Рябухин. – Одно время совсем исчезла в горах всякая живность. – Теперь – построже. Охрана природы. Начали появляться.
Цветы, замерзшие за ночь, постепенно оттаивали и оживали, но видели мы их только на первой трети пути. Постепенно мы поднялись в те высокие сферы, где цветам не хватает ни кислорода, ни тепла, а ультрафиолет слишком жесток, чтобы можно было жить, а тем более расцветать. Но и нам (по крайней мере мне) тоже стало не хватать кислорода.
Сначала все шло прекрасно, несмотря на то что мы заплутались. Подойдя к грандиозной плотинообразной морене, преградившей нам путь, мы не знали, где подниматься дальше – по правому краю этой конечной морены или по левому. Тетради со мной не было. Мне казалось, что я хорошо помню маршрут восхождения, но именно этого места в описании маршрута я никак не мог вспомнить. Надо сказать к тому же, что у меня очень плохая ориентировка на местности. Одно из моих слабых мест. Я могу заплутаться в нашем олепинском лесу, знакомом мне с детства. Вероятно, ориентироваться мне мешает излишек воображения. Стоит оглянуться по сторонам, как я тотчас воображу себе, в какой стороне дорога, в какой стороне село, и тогда все начинает складываться и подтверждать мою ложную версию.
Точно так же и здесь втемяшилось, что Адыгене мы должны увидеть левее морены. Командир отряда совсем не знал этого участка гор. Поверил мне, и мы взяли влево. Однако, с усилием взойдя на очень крутую морену, мы не увидели никакой Адыгене и начали в растерянности оглядываться по сторонам. В противоположной почти стороне, где мы вовсе не ожидали, сверкал вдалеке снегами горный цирк: пик Панфилова со своим ледником – левый край цирка, Электро – правый край, а в середине – наша вершина. Цирк не был таким же округлым, как на Аксае, но вытянутым в длину, и Адыгене сияла на его далеком конце. Предстояло спуститься с морены, на которую мы попали по ошибке, а потом по другой длинной морене, похожей на лежащего тигра, по тигриному этому хребту подниматься долго и круто непосредственно к подножию горы.
Хребет-то хребет, но при ближайшем знакомстве – нагромождение камней, кубических и огромных.
Часто удивляют в горах причудливые, не всегда доступные даже и воображению образования. Вот, например, час назад, идя по галечной площадке, я увидел справа от нас следующую картину. На относительно ровном месте, в виде ну, что ли, башни, нагромождены камни по кубометру и больше. Они лежат компактной кучей, словно кто-то принес их в мешке и высыпал на ровное место, и не просто высыпал, а еще и подправил, чтобы не валялись как попало. Когда видишь у подножия склона одну глыбу, тотчас представляешь себе, как она скатилась со склона, с каким грохотом, с каким трясением земли. Если несколько глыб, то надо полагать, что они скатились в разное время. Но аккуратная куча, объемом с многоэтажный городской дом, как образовалась она? Стояла скала, а потом рассыпалась во время землетрясения? В этом случае она рассыпалась бы вот именно по долине и лежали бы вокруг откатившиеся отдельные камни. Не могла же она рассыпаться и осесть в такую аккуратную кучу? Вероятно, за миллионы лет работа ледника, работа землетрясений, работа солнца, мороза, воды и ветра приходит иногда в такое случайное сочетание, что наше воображение отказывается понять результаты этой работы.
Вот и эта морена, по которой мы поднимаемся, – можно ли вообразить, каким образом и на протяжении какого времени создавалась она?
Рябухин шел и, немного бравируя не то перед литератором, пыхтящим за его спиной, не то вообще перед новичками, намурлыкивал знаменитый булаховский романс о звезде. Но и то постепенно у него сбивалось дыхание, что никак не скроешь во время пения. Что же говорить про меня? При ровном перешагивании с камня на камень (по крутой восходящей) я дышал все же ровно, хоть и усиленно. Но стоило мне сделать одно резкое движение – прыгнуть или порывисто подняться на очередную глыбу, как тотчас дыхание сбивалось на одышку, и надо было делать несколько судорожных глубоких вдохов, чтобы его выровнять.
Казалось странным, что в таком чистейшем утреннем прохладном воздухе недостаточно кислорода. Понятно, когда его не хватает в жарко натопленном, душном, прокуренном, переполненном людьми помещении, или в каком-нибудь там водолазном приспособлении, или в большом современном городе, плавающем постоянно в бензинном чаду. Но здесь, в утренних горах, когда воздух настолько чист, что ни одной пылинки не обнаружить в нем никакими приборами… И тем не менее кислорода мало, не хватает. Он разрежен, и с каждым шагом вверх его делается все меньше и меньше. Не потому ли таким густо-синим, неправдоподобно густо-синим становится небо, чья темная синева оттеняется белизной снегов? Говорят, в космосе небо непроницаемо, как черный бархат. Конечно, четыре с половиной километра над поверхностью моря не бог весть какая высота, но все же это шаг вверх, а у цвета неба – шаг к его космической черноте.
Как будто ничего в организме не давало о себе знать. Ног не было (они легко шли), плеч не было (они блаженствовали без рюкзака). Было лицо, которому хотелось спрятаться от жестокого ультрафиолета, немного был правый бок (что-то покалывало там), но это временно. Фактически же было одно: величиной с целого меня, завладевшее всем моим вниманием сердце. Насос. Только от него зависело теперь мое восхождение.
Насос добросовестно и старательно гонит красную жидкость из главного резервуара во все уголки моего тела. Удар поршнем – жидкость стремглав мчится по трубкам, трубочкам, трубчатым волоскам, достигая каждой клетки. Клетки ждут этой жидкости, им нужно гореть, и гореть ярко, в полную силу. Но свеча тускнеет и гаснет под колпаком. Огонь задыхается в пару или собственном дыме. Огонь живет только при кислороде. Красная жидкость приносит кислород. Каждая клетка с нетерпением ждет новой порции жидкости, чтобы снова вспыхнуть. Но что толку в этой жидкости, если она притекает, омывает, а кислорода в ней все меньше и меньше. Его мало в том воздухе, который захватывают легкие. Значит, легкие должны захватывать воздух все чаще и чаще. Значит, и насос должен работать в учащенном ритме. Здесь-то и начинается трагическое противоречие. Чтобы работать усиленно, насосу самому нужна усиленная порция кислорода. Круг замыкается, начинается сердечная недостаточность.
Я слышу, как сердце то бултыхается в груди, то словно бы замирает. Когда преодолели морену и остановились у подножия склона Адыгене, я почувствовал, что в глазах у меня все растаяло, затуманилось, побелело. Скорее я оперся на ледоруб, чтобы никто не заметил моей слабости, да и просто чтобы не упасть. Глядя вниз, на трещину в красноватом камне, запаянную темным ледком, я кое-как отдышался. Камень, трещина и ледок были для меня той деталью, на которой начинающий фотограф останавливает размытое желтое пятно, чтобы точно навести фокус. Раздвоенные линии совмещаются, туман исчезает, остается ясное, четкое состояние кадра.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18
Потом в Москве, делясь впечатлениями с друзьями, он прибавит, наверно, еще несколько словечек, но тоже сдержанных и тактичных. Так и вижу его, сидящего в низком кресле, держащего около колен и обогревающего в ладонях пузатый бокал и смотрящего мимо бокала на свои ноги.
– У него получилось не очень удачно. Шел холодный дождь, и он себя плохо почувствовал. Обидно. Все уже было сделано. Оставалось только взойти.
– Может, просто сдрейфил писатель?
– Может, и сдрейфил.
А что скажут «барсы», которые вняли просьбе Александра Александровича и пошли с нашей группой, вероятно, только из-за необычности ее состава? То-то будет чем поделиться в своем Челябинске!
А что скажут или подумают эти юноши и девушки? И моя Ольга? И все в лагере: начальник, доктор, начспас?
И что сам я скажу себе?
Да если бы исчез лагерь с лица земли, исчезли бы «барсы», исчезла бы вся группа во главе с Александром Александровичем, все равно я один встал бы в четыре часа утра и пошел на вершину Адыгене. Тем более что маршрут восхождения своей рукой списал в тетрадь и поэтому хорошо запомнил.
Мало ли что – условность! Во времена Пушкина честь тоже была явлением условным, и Писарев со своих нарочито реалистических позиций зло высмеял эту условность, разбирая дуэль Онегина с Ленским. Однако в те времена, приняв вызов, уже немыслимо было взять да и не выйти к барьеру. Продолжать жить можно было, только постояв у барьера и выдержав выстрел противника. Вся жизнь, богатая и яркая, сводилась вдруг к узкой щели, через которую необходимо было пройти и за которой, если не убьют, снова открывалась жизнь, просторная и прекрасная. Но вход в эту вторую половину жизни лежал, увы, только через тесную щель дуэли. А казалось бы, что такого? Взял да и не явился. Удалился в свое глухое имение коротать там остальные дни в одиночестве, в компании стеганого халата, длинной трубки да стакана вина. Лермонтов, скажем. Неужели он не сознавал своего значения для России и ничтожества Мартынова по сравнению с собой? Неужели он не понимал, что нельзя ставить на карту жизнь Лермонтова (Лермонтова!), не сделавшего еще и сотой доли того, что ему предназначено? Что такое условность? Что такое Мартынов? Что такое честь? Что такое пятигорские сплетни по сравнению с будущим романом, с журналом, который Лермонтов собирается издавать, с русской литературой? Потомки небось простили бы, если бы струсил да и не вышел к барьеру! Все так. Мартынов, может быть, действительно ничего не значил, равно как и пятигорские сплетни, но значило презрение к самому себе. Презирая Мартынова, жить можно. Презирая условности света, жить можно. Презирая самого себя, жить нельзя.
Вспомнив про дуэли, я, конечно, высоко и слишком хватил в своих полусонных ощущениях. Но и правда, моя жизнь теперь уперлась в вершину Адыгене. Не обойти, не вильнуть в сторону, не повернуть назад. Жизненный путь мог продолжаться, только обозначившись пунктирной линией на белых снегах вершины. Все широкое поле жизни, через которое, как известно, нужно перейти, свелось к узкой тропе нашего маршрута, и даже не к троне, а просто к линии, по которой мы пойдем след в след и по которой я, как по проволоке или как по лезвию, должен пройти в свое же будущее. Река, текущая меж зеленых и просторных берегов, должна протечь через трубу и через турбину, а потом – теки себе опять в земных берегах.
Тут перед моими закрытыми глазами потекла вода: то тихая, черная, почти неподвижная – в нашей речке, то узловатая и кофейная – расплеснувшегося под летним небом Днепра, то стальное полотнище Волги, то зеленобутылочное кипение реки Боровской в Родопах. Вода лилась, струилась, рябила, мерцала, пульсирующими толчками вырывалась из водосточной трубы, обрушивалась серым водопадом и шумела дождем. Только эта последняя вода была, увы, реальна, в отличие от всех остальных, просмотренных мною в кинофильме памяти.
Шум дождя переборол мою возбужденность, которая обычна перед событием (даже перед ранним выездом на рыбалку), и уже бесшумные мягкие волны понесли меня на себе в бархатную тишину сна. Теперь если уснешь – до самого восхождения, мелькнула последняя мысль. Ничего уж не осталось между этой минутой и восхождением, кроме сна. Никаких событий. И скорее бы, и тревожно.
Казалось, я спал не больше пяти минут, но прислушался и понял, что лагерь уже на ногах. Вылез из мешка. Выбивая зубную дробь (с раннего просонья на предрассветном морозце), тщательно, по порядку оделся и обулся. В черном, едва начинающем зеленеть небе, словно елочные игрушки, висели звезды. Одна ярко-зеленая звезда величиною с небольшое яблоко светилась над уступом скалы, и было похоже, как если бы там стоял человек и держал в руке яркий фонарь. Ни дождя, ни ветра на земле уже не было.
Я прошелся по бивуаку и увидел, что некоторые проснулись, но еще одеваются в палатках (приглушенные голоса, шуршание о стенки палаток, иногда девчоночий смешок). Некоторые вылезли на свет божий (на тьму божию) и, съежившись от холода, потрусили за отведенные для этой утренней цели камни. И в пяти шагах не узнаешь человека – настолько темно.
Когда я вылез из палатки, мои соночлежники еще оставались в ней, в том числе и Александр Александрович. Тем не менее, опередив каким-то непостижимым образом его выход, по бивуаку мгновенно распространилась новость, повергшая меня в уныние. Если бы сказали, что за ночь исчезла Адыгене, я бы, наверно, огорчился меньше. В конце концов, пошли бы на другую вершину.
Александр Александрович заболел. У него температура 38,3, у него болит горло, он потерял голос. Он на восхождение с нами идти не сможет. Произошло самое неприятное из всего, что могло произойти, чтобы помешать восхождению.
Нас поведут асы, «барсы снегов». Но присущ ли им тот темп, к которому нас приучил Александр Александрович и который давал мне уверенность? В последние несколько минут меня ошеломило новое обстоятельство. Оказывается, никто из «барсов» никогда на Адыгене не ходил и не знает не только маршрута восхождения, но и места, где находится эта гора. Александр Григорьевич Рябухин, который сделался командиром отряда, шутя успокаивал Александра Александровича:
– Взойти-то взойдем. Найти бы гору.
– Ее будет видно, когда подниметесь на морену. Не ошибетесь. Что касается маршрута – идите по логике. Заранее все не расскажешь, да я и не был на ней давно. Идите по логике. Взлет по осыпи, перевальный гребень самой горы…
– Перила не нужны?
– В одном месте натягиваются перила. Увидите сами. По логике.
– У меня есть маршрут восхождения. Я знаю его наизусть, – робко вступил я в разговор командиров.
– Да ну! – обрадовался Рябухин. – Тогда прекрасно.
Так получилось, что именно я, самый неумелый и неопытный, оказался практически проводником всей группы на вершину Адыгене! Не удивительно, что после часа пути мы заплутались и сделали по горам не очень большой, но противный крюк, который нам стоил минут сорока времени и некоторого количества самых утренних, самых свежих сил.
Без рюкзаков идти было легко, и физическая нагрузка подъема, как такового, меня не беспокоила. Я побаивался нагрузки на большой высоте, в разреженном воздухе, но до высоты было еще неблизко, можно было еще идти и наслаждаться ранним высокогорным утром.
Справа от нас на огромном скалистом склоне кричали улары. Эти крупные птицы (ошибочно их называют горными индейками) очень редки. Древние арабы считали, что если человек видел улара, то счастье и удача будут всегда сопутствовать ему. Естественно, что нам хотелось хоть издали поглядеть на этих птиц. Увидеть их тем труднее, что они почти никогда не поднимаются на крыло. Они пасутся на скалах не взлетая, причем вверх по камням поднимаются медленно или, скажем, нормально, а вниз сбегают очень быстро, махая крыльями, словно катятся кувырком. Совсем как альпинисты. Во время скатывания вниз они кричат криком, похожим на продолжительный и звонкий человеческий смех. Не летящую, а лишь сидящую в скалах птицу разглядеть никак невозможно; но все же – особенное везение – мы в это утро увидели уларов. Серые рябоватые птицы больше напомнили мне тетерок, а не индеек. Они мирно паслись у подножия отвесных скал, шагах в ста пятидесяти от нашей ровной и двигающейся цепочки.
Во время привала ребята разглядели высоко на скалистом склоне несколько горных козлов. Все мы стали смотреть туда же в надежде, что и нам удастся увидеть этих редких животных.
– Где, где?
– Около камня, похожего на трехгранный клинок.
– Не вижу.
– Вы не туда смотрите. Смотрите внимательнее. Видите большую квадратную глыбу? Правее этой балды – кулуар. Затем плита и вот – острый штык. Правее него на один палец.
Как раньше в армии, я вытянул руку, прищурив глаз, и взял на один палец правее острого камня. Так вот почему я не мог их увидеть! Я ожидал, что они будут выглядеть более крупными. Но расстояние в горах обманчиво. Должно быть, далеко было до острого камня, если крупные горные козлы показались мне тремя рыженькими муравейчиками, ползущими по травянистому склону. Приглядевшись и привыкнув отличать взглядом рыжеватые камни от рыжеватых живых существ, мы обнаружили, что козлов там не три, а гораздо больше. Впрочем, помогло и то, что стадо тронулось с места, и все они поползли поперек протяженного склона вот именно как муравьи, такие же крохотные, такие же рыжеватые и такие же многочисленные. Только передвигались они гораздо быстрее, чем если бы это и вправду было переселение муравьев. Даже на таком расстоянии мы видели, что передвигаются они со стремительной легкостью.
– Смотрите, еще, еще! – кричали наши.
– Как много!
– Огромное стадо.
– Начали появляться, – объяснил нам Рябухин. – Одно время совсем исчезла в горах всякая живность. – Теперь – построже. Охрана природы. Начали появляться.
Цветы, замерзшие за ночь, постепенно оттаивали и оживали, но видели мы их только на первой трети пути. Постепенно мы поднялись в те высокие сферы, где цветам не хватает ни кислорода, ни тепла, а ультрафиолет слишком жесток, чтобы можно было жить, а тем более расцветать. Но и нам (по крайней мере мне) тоже стало не хватать кислорода.
Сначала все шло прекрасно, несмотря на то что мы заплутались. Подойдя к грандиозной плотинообразной морене, преградившей нам путь, мы не знали, где подниматься дальше – по правому краю этой конечной морены или по левому. Тетради со мной не было. Мне казалось, что я хорошо помню маршрут восхождения, но именно этого места в описании маршрута я никак не мог вспомнить. Надо сказать к тому же, что у меня очень плохая ориентировка на местности. Одно из моих слабых мест. Я могу заплутаться в нашем олепинском лесу, знакомом мне с детства. Вероятно, ориентироваться мне мешает излишек воображения. Стоит оглянуться по сторонам, как я тотчас воображу себе, в какой стороне дорога, в какой стороне село, и тогда все начинает складываться и подтверждать мою ложную версию.
Точно так же и здесь втемяшилось, что Адыгене мы должны увидеть левее морены. Командир отряда совсем не знал этого участка гор. Поверил мне, и мы взяли влево. Однако, с усилием взойдя на очень крутую морену, мы не увидели никакой Адыгене и начали в растерянности оглядываться по сторонам. В противоположной почти стороне, где мы вовсе не ожидали, сверкал вдалеке снегами горный цирк: пик Панфилова со своим ледником – левый край цирка, Электро – правый край, а в середине – наша вершина. Цирк не был таким же округлым, как на Аксае, но вытянутым в длину, и Адыгене сияла на его далеком конце. Предстояло спуститься с морены, на которую мы попали по ошибке, а потом по другой длинной морене, похожей на лежащего тигра, по тигриному этому хребту подниматься долго и круто непосредственно к подножию горы.
Хребет-то хребет, но при ближайшем знакомстве – нагромождение камней, кубических и огромных.
Часто удивляют в горах причудливые, не всегда доступные даже и воображению образования. Вот, например, час назад, идя по галечной площадке, я увидел справа от нас следующую картину. На относительно ровном месте, в виде ну, что ли, башни, нагромождены камни по кубометру и больше. Они лежат компактной кучей, словно кто-то принес их в мешке и высыпал на ровное место, и не просто высыпал, а еще и подправил, чтобы не валялись как попало. Когда видишь у подножия склона одну глыбу, тотчас представляешь себе, как она скатилась со склона, с каким грохотом, с каким трясением земли. Если несколько глыб, то надо полагать, что они скатились в разное время. Но аккуратная куча, объемом с многоэтажный городской дом, как образовалась она? Стояла скала, а потом рассыпалась во время землетрясения? В этом случае она рассыпалась бы вот именно по долине и лежали бы вокруг откатившиеся отдельные камни. Не могла же она рассыпаться и осесть в такую аккуратную кучу? Вероятно, за миллионы лет работа ледника, работа землетрясений, работа солнца, мороза, воды и ветра приходит иногда в такое случайное сочетание, что наше воображение отказывается понять результаты этой работы.
Вот и эта морена, по которой мы поднимаемся, – можно ли вообразить, каким образом и на протяжении какого времени создавалась она?
Рябухин шел и, немного бравируя не то перед литератором, пыхтящим за его спиной, не то вообще перед новичками, намурлыкивал знаменитый булаховский романс о звезде. Но и то постепенно у него сбивалось дыхание, что никак не скроешь во время пения. Что же говорить про меня? При ровном перешагивании с камня на камень (по крутой восходящей) я дышал все же ровно, хоть и усиленно. Но стоило мне сделать одно резкое движение – прыгнуть или порывисто подняться на очередную глыбу, как тотчас дыхание сбивалось на одышку, и надо было делать несколько судорожных глубоких вдохов, чтобы его выровнять.
Казалось странным, что в таком чистейшем утреннем прохладном воздухе недостаточно кислорода. Понятно, когда его не хватает в жарко натопленном, душном, прокуренном, переполненном людьми помещении, или в каком-нибудь там водолазном приспособлении, или в большом современном городе, плавающем постоянно в бензинном чаду. Но здесь, в утренних горах, когда воздух настолько чист, что ни одной пылинки не обнаружить в нем никакими приборами… И тем не менее кислорода мало, не хватает. Он разрежен, и с каждым шагом вверх его делается все меньше и меньше. Не потому ли таким густо-синим, неправдоподобно густо-синим становится небо, чья темная синева оттеняется белизной снегов? Говорят, в космосе небо непроницаемо, как черный бархат. Конечно, четыре с половиной километра над поверхностью моря не бог весть какая высота, но все же это шаг вверх, а у цвета неба – шаг к его космической черноте.
Как будто ничего в организме не давало о себе знать. Ног не было (они легко шли), плеч не было (они блаженствовали без рюкзака). Было лицо, которому хотелось спрятаться от жестокого ультрафиолета, немного был правый бок (что-то покалывало там), но это временно. Фактически же было одно: величиной с целого меня, завладевшее всем моим вниманием сердце. Насос. Только от него зависело теперь мое восхождение.
Насос добросовестно и старательно гонит красную жидкость из главного резервуара во все уголки моего тела. Удар поршнем – жидкость стремглав мчится по трубкам, трубочкам, трубчатым волоскам, достигая каждой клетки. Клетки ждут этой жидкости, им нужно гореть, и гореть ярко, в полную силу. Но свеча тускнеет и гаснет под колпаком. Огонь задыхается в пару или собственном дыме. Огонь живет только при кислороде. Красная жидкость приносит кислород. Каждая клетка с нетерпением ждет новой порции жидкости, чтобы снова вспыхнуть. Но что толку в этой жидкости, если она притекает, омывает, а кислорода в ней все меньше и меньше. Его мало в том воздухе, который захватывают легкие. Значит, легкие должны захватывать воздух все чаще и чаще. Значит, и насос должен работать в учащенном ритме. Здесь-то и начинается трагическое противоречие. Чтобы работать усиленно, насосу самому нужна усиленная порция кислорода. Круг замыкается, начинается сердечная недостаточность.
Я слышу, как сердце то бултыхается в груди, то словно бы замирает. Когда преодолели морену и остановились у подножия склона Адыгене, я почувствовал, что в глазах у меня все растаяло, затуманилось, побелело. Скорее я оперся на ледоруб, чтобы никто не заметил моей слабости, да и просто чтобы не упасть. Глядя вниз, на трещину в красноватом камне, запаянную темным ледком, я кое-как отдышался. Камень, трещина и ледок были для меня той деталью, на которой начинающий фотограф останавливает размытое желтое пятно, чтобы точно навести фокус. Раздвоенные линии совмещаются, туман исчезает, остается ясное, четкое состояние кадра.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18