Любому пастуху не понравилось бы такое поведение коров, любой пастух обложил бы их двумя-тремя длинными периодами витиеватой метафорической речи, а настигнув, вытянул бы вдоль хребта кнутом, но все же такого озлобления и такой ярости я не ожидал. Натолий и лупил их кнутом, и кидал в них комья сухой земли, и все это со злобой, с ушатами отборной брани.
Любой пастух – повторю – держит скотину в повиновении и страхе, но все же у настоящего пастуха за всем этим сквозит, а вернее сказать, в основе всего этого лежит любовь к скотине. Нельзя управлять скотиной, ненавидя ее.
В другой раз я столкнулся с Натолием лицом к лицу. Я сказал ему:
– Здравствуйте.
– Здравствуй-то, здравствуй, – ответил Натолий, – да что мне теперь делать?
– А что такое?
– Скоро пять часов, пасти мне до десяти, а магазин в шесть часов закрывается. Что делать?
Я растерялся и ничего не ответил.
– Слушай, – озарился вдруг Натолий, и лицо его посветлело, похорошело. – Может, ты побудешь здесь с моими коровами, а я сбегаю в магазин.
– То есть как?
– Да ты не бойсь, они смирные. А я сейчас быстро, я ведь как лось… двадцати минут не пройдет…
Подивившись такому предложению, я, однако, от него наотрез отказался.
– А что же мне делать? – обреченно спросил Натолий.
– Скотину пасти – вот что делать!
– Пожалуй, и правда. Ничего больше не остается.
Третья встреча с Анатолием произошла в иных обстоятельствах. Она раскрыла мне Анатолия в новом свете, после нее-то я и надумал написать эти заметки. Встреча произошла в деревне Останихе, на лавочке, перед домом Виктора Ивановича Жилина. Но надо теперь коротко рассказать, кто этот Виктор Иванович, как он очутился в Останихе, как я оказался на лавочке около его дома.
Некогда (но не во времена царя Гороха, а на моей памяти) Останиха была одной из обыкновенных полноценных деревенек среди других деревенек, расставленных по речке Ворще и окружавших наше село. Прокошиха, Брод, Негодяиха, Венки, Пуговицино, Курьяниха, Калинино, Олепинец, Кривец – все они входили в наш, как раньше говорилось, приход (а позже сельсовет), все они были домов по двадцати и обозначались для смотрящего на них скорее купами деревьев, ветлами, липами, чем домами, а также садами и огородами, да еще маленькими баньками, отбежавшими от основного куста деревни шагов на триста на зеленый лужок, на берег речки. Оно и понятно. Лучше один раз самим пройти эти триста шагов, со свертком белья под мышкой, чем носить ведрами светлую, шелковую (в рассуждении мылкости) речную воду.
Процесс исчезновения с лица земли тысяч и десятков тысяч российских деревенек не обошел и Останиху. Постепенно исчезли амбары, сараи, баньки, потом, словно ослабевшие зубы, стали выпадать и дома. На месте выпавшего зуба остается пустая десна, на месте выпавшего дома – крапива. В сущности, то же пустое место.
Тут обозначился другой, встречный, хоть и не равноценный процесс. Некоторые городские люди, пенсионеры, полковники в отставке, художники (в особенности) стали покупать опустевшие, но еще не сломанные дома. Говорят, на севере, в Вологодской, Архангельской областях, огромный домино со всеми дворами, клетями и подклетями можно купить за двести – триста рублей. За морем телушка полушка, да рубль провоз. Проезд в нашем случае. За семьсот километров из Москвы на дачу не наездишься. Однако и в ближайших к Подмосковью местах, вроде наших владимирских, тот же процесс, те же закономерности.
В Останихе осталось в конце концов четыре дома. Два стоят заколоченные, в одном живет местная старуха, а один дом купил московский полковник, дирижер военного (дивизионного) оркестра Виктор Иванович Жилин.
В Москве он, может быть, и дирижер, управляющий целым оркестром, и вообще (как полковник) имеющий определенное значение, в Останихе же оказался бесправным и беспомощным «дачником».
Предыдущий председатель колхоза (Быков) всячески притеснял и допекал останинских жителей: старуху и семью Виктора Ивановича. Председателю не терпелось сломать остатки деревни, выкорчевать сады, деревья и запахать то место, где сотни лет стояла Останиха. Этакий зуд все сровнять и все запахать. Мало того, что в Останиху не провели электричества, председатель запретил колхозному кладовщику продавать баллоны с газом останинским жителям. Однако и старуха и Виктор Иванович упорно выдерживали все притеснения, не дрогнули, сидя с керосиновыми лампами, и ухитрялись доставать газ где-то на стороне. Все искупали близость речки, промытый росами воздух и полная тишина. Если у нас в селе постоянно тарахтят то трактора, то автомобили, то там, в Останихе – ни одного лишнего звука.
Виктор Иванович приезжает на лето с семьей: женой Анфисой Сергеевной и внучкой – беленькой, синеглазой Катенькой. Родители Катеньки, то есть дочь и зять Виктора Ивановича, бывают только наездами, потому что заняты в Москве на работе.
Виктор Иванович через два дня на третий ходит к нам в село за молоком и в сельмаг. Мы познакомились, и выяснилось, что музыкант и полковник – любитель шахмат. Это можно расценивать как находку. Иногда после работы, часов в пять-шесть, я иду через лесок, через речку, через заболотившийся кочковатый луг в Останиху, и мы, устроившись на улице перед домом, сражаемся дотемна. Я стараюсь сесть за уличным столом так, чтобы, если поднимешь взгляд от шахматной доски, видеть дальние холмы, косогоры, перелески, весь наш, что называется, ландшафт. В данном случае на другом берегу речки, на зеленом косогоре, подзолоченном косыми уже лучами солнца, я видел еще и наше сельское стадо, только вот не видел почему-то пастуха Анатолия.
Мы расставляли фигуры на доске, а Виктор Иванович рассказывал между тем, как хорошо, от души он вчера перед вечером, сидя здесь же, на лавочке, поиграл на своем кларнете.
– Стих какой-то нашел, – говорил Виктор Иванович, – часа полтора без перерыва играл, отвел душу. Вы не слышали?
– Я вчера перед вечером дома сидел. Конечно, если бы гулял, как обычно, по речке, не мог бы не слышать.
– Да, здесь тихо. Дверь скрипнет, а в другой деревне слыхать. Или звякнет ведро. Конечно, если не урчат трактора… Ну ладно… Какой, значит, у нас счет?.. Начнем скромненько: е2 – е4…
– Знаем мы вашу скромность… Палец в рот не клади.
– Ого, что-то новое в теории шахмат.
– Главное, напугать…
Так, с репликами, со словечками, с подковыркой, начали мы новую партию, и только игра стала обостряться, как, взглянув налево вдоль бывшей Останихи, я увидел, что к нам быстро, целенаправленно приближается пастух Анатолий и что он, разумеется, под хмельком.
Должен признаться, что пьяных собеседников не люблю. Не только потому, что вся беседа с его стороны сводится чаще всего к известному: «Ты меня уважаешь?», не только потому, что беседа с пьяным не может не быть односторонней беседой, ибо он жаждет высказаться и вовсе не хочет слушать, но и потому, что либо начнет дудеть в одну и ту же дуду, какой ты распрекрасный и простецкий человек, либо, напротив, какой ты плохой и зазнавшийся. И того и другого довольно найдется в каждом, но когда все уж ясно («Да, да, я такой человек!»), но все равно берут тебя за лацканы и, дыша тебе прямо в рот и нос отвратительным перегаром и обрызгивая тебе губы слюной, продолжают долбить одно и то же… Нет, увольте! Тогда я вовсе не хочу быть распрекрасным и простецким, пусть уж я буду лучше зазнавшимся.
Между тем Анатолий приблизился. Во-первых, помешает сейчас играть… Довольно бесцеремонно он сел на лавочке рядом со мной (даже пришлось мне подвинуться) и вдруг, обратившись к Виктору Ивановичу, восторженно начал говорить:
– Эх! Кто это вчера здесь играл? Эх! Это ты, наверно, играл, больше некому. Я никогда и не слыхал, что так можно играть. И на чем же это? Нет, я не уйду, пока ты не сыграешь. Не уйду, и не проси. Умру, а не уйду. И на чем же это можно так играть? Ты мне хоть покажи эту штуку, на чего она хоть похожа. Гармонь, что ли, какая особенная? Эх! Как вывизгивает, ну прямо словами выговаривает. Начал ты эту вот… ну, протяжную-то… меня как обварило всего. А коровы, коровы-то как слушали! Траву щипать перестали, головы подняли, мордами на Останиху уставились, даже и не жуют, трава во рту торчит, а они не жуют. Вот это музыка! Как выговаривает, как вывизгивает. Покажи мне хоть, что за инструмент такой. В жизни не слыхал, чтобы так играло; если бы мне так научиться, что хошь бы отдал…
Я слушал Анатолия с удивлением и никакой неприязни к нему уже не чувствовал. То простодушное, улыбчивое, детское почти, Иванушкино в его лице, что только проглядывало или угадывалось, теперь взяло верх, и если бы стереть с лица сейчас все наносное, нажитое, напитое, то какое это было бы хорошее и светлое лицо.
Тут только я увидел, что из-за пазухи, из-под фуфайки у Анатолия торчит некое подобие рожка, какая-то грубая комбинация деревяшки и жести.
– Так это вы иногда пытаетесь дудеть, когда выгоняют скотину?
– Да это что… да я что (приходится избегать по известным причинам двух третей Анатольевых слов)… рази это инструмент, рази музыка…
– Если так любите музыку, почему же не научились?
– Хотел меня один старик из Пречистой горы научить. У них ведь там все пастухи. Они, можно сказать, поколениями, от отца к сыну эту рожечную музыку перенимали. Ну и старик этот умел… Я ему покоя не давал – научи, и все. Он долго отговаривался, но потом я ему – двести рублей. Не пожалел. Да я бы что хошь отдал. Старик взял двести рублей и говорит: «Учиться будешь два года. Через два года – хоть по радио выступать».
– На рожке?
– На рожке. У него настоящие рожки были – один пальмовый, а другой кленовый.
– Ну и что же, почему же не выучились?
– Помер. Помер старик через два месяца, и опять я – немой. Пыжусь, дую, а ничего музыкального не выходит. Я – немой, а душа-то поет. Она ведь не спрашивает, умею я играть или нет. И как же с ней теперь быть? Как с музыкой-то моей мне быть? А? Куда мне ее девать?.. А вчера я послушал… Куда тому старику! Эх, научил бы ты меня, а? Что хошь отдам, последнюю рубаху сниму.
– Этому надо было в молодости учиться, – сказал Виктор Иванович. – Этому учатся в специальных учебных заведениях, в училищах, в консерватории.
– Да покажи хоть мне, на чем ты играл.
Виктор Иванович ушел в избу и вынес в футляре кларнет. Футляр открыли. Кларнет лежал в нем, как драгоценность какая-нибудь. Черный, с многочисленными блестящими ладами, клапанами, клавишами (как они там называются?), он в непритязательной останинской обстановке (завалинка, плетень, крапива) выглядел предметом из совсем другого мира, где нет ничего похожего ни на крапиву, ни на плетень, ни на пастуха Анатолия.
Анатолий разглядывал кларнет, боясь до него дотронуться.
– Ну и штука! Это на нем ты и вывизгивал? Даже не верится. Я думал, гармонь какая особая, заграничный аккордеон… Нет, пока ты не сыграешь, я не уйду.
Шахматы мы оставили, и как-то без сожаления. Виктор Иванович взял в руки кларнет, вставил какой-то там пищик и попробовал звук.
– Оно, оно! – восторженно подтвердил Анатолий. – И вчера так же было. Ну давай, давай что-нибудь…
Музыкант стал играть. «Коробушку» сменил «Полонез» Огинского, а «Златые горы» – «Песня индийского гостя». У Анатолия подбородок сам собой отвис, рот раскрылся, так он и слушал, завороженно, с открытым ртом, шевеля губами в такт музыке.
– Эх (напомним, что две трети Анатольевых слов на бумаге невоспроизводимы), мне бы так, а! Все бы отдал! А как бы меня коровы слушались! Только я заиграл – замри! А если бы ушел подальше да заиграл – все ко мне! Что же мне делать, а? Ведь оно – утро, солнышко восходит, роса, туман, тишина вокруг. В душе музыка, а сам я – немой. Немой! Начинаю пыжиться, дуть. В душе музыка, а наружу выходит хрип. – Анатолий вытащил из-за пазухи свою деревяшку с жестью. – Ну? Куда оно годится? А как мне быть? Куда музыку-то мою девать?
И в последующие дни, до самых осенних ненастий, когда идешь по тропинке среди притихших полей, нет-нет да и услышишь странное чередование звуков: то какие-то бесформенные хрипы и стоны, то вдруг просквозит из этих хрипов обрывок чистой и сильной мелодии. Словно вынырнет на мгновение тонущий человек из мутной волны – и тотчас же опять его захлестнет. Отчаянные попытки если не спеть, то хотя бы крикнуть сквозь тяжелую, тягостную немоту. Теперь уж я знал, что это Анатолий со своей жестянкой на деревяшке.
1981
Рыбий бог
Первый взгляд – мельком и вскользь. Слева от дороги зеркало в камышах, плоское, как и все здесь в степи. Не настолько большое, чтобы казаться выпуклым, то есть не море, не озеро, а именно – пруд. Далеко, на другом краю зеркала, – домик, серый наперсточек. Острая вертикальная зацепка для глаза рядом с идеальной зеркальной поверхностью.
Я уезжал из гостей из Семикаракор (донская низовая станица, теперь, впрочем, просто большой населенный пункт с двадцатью тысячами жителей), и пруд мелькнул просто так в левом автомобильном стекле, а внимание все было уже на ростовском аэродроме.
Но зацепка глазу произошла. Разговор в течение последующих минут держался около промелькнувших пруда и домика, и тут я узнал, что это вовсе не захудалая рыбачья или рыбоводческая хижина, где жили бы сторож или кормач, но современный благоустроенный коттедж с двумя прекрасными комнатами и просторным холлом. Вокруг виноградник и сад. За пределами их – бахчи с арбузами.
– Хочешь, Алексеевич, в августе на арбузы? – предложил Борис Куликов, мой семикаракорский гостеприимец. – Я поговорю с председателем рыбколхоза. Будешь жить в этом домике. Рядом Дон, рядом Сал. Полынная степь. Промоешь душу. Договорились?
Так двенадцатого августа я оказался обитателем действительно благоустроенного и удобного коттеджа, окруженного действительно виноградником, на берегу действительно карпового пруда. От фундамента дома до кромки воды – тридцать шагов. Можно сказать, что две недели я жил наедине с прудом, общался с ним и думал о нем.
Но сначала походим вокруг да около. Оглядимся, запомним обстановку и место действия.
«Наедине» – это сказано условно и слишком сильно. Домик, рассчитанный на приезжих гостей, удобен и для более близких колхозных нужд. Главное, что есть кухня с газовой плитой и вся необходимая посуда, включая ножи и вилки. Шагах в пятидесяти, если пройти по узкой тропинке через виноградник, вы окажетесь под большим абрикосовым деревом. Там вы увидите длинный дощатый стол и дощатые лавки. Уже на другой день моего приезда за этим столом отмечалось шестидесятилетие колхозного бухгалтера. Застолье сопровождалось донской ухой, вяленой рыбой, карпами в рассоле и разноголосым пением бывших казачьих песен. Это мероприятие не было для меня угнетающим, во-первых, потому, что оно не касалось самого домика, а во-вторых, потому, что я, не дождавшись его окончания, ушел гулять в тихую предвечернюю степь.
Второе нашествие случилось неделей позже. Хозяйка с утра еще объявила, что будут доноры.
– Много ли?
– Человек двадцать пять.
– Здесь откроется донорский пункт?
– Нет, кровь они сдадут в больнице. А здесь полагается им после этого угощение. Так уж у нас в колхозе заведено. Не первый год.
– Да кто они, доноры?
– Молодые мужики, колхозники. Кто шофер, кто тракторист, кто моторист.
Мероприятие осложнилось тем, что в этот день шел дождь и под абрикосом сидеть было нельзя. Заняли холл, сдвинув бильярд и поставив столы. Котел с тушеными утками опустошался долго, и мне приходилось ходить, если я хотел выйти из своего верхнего убежища, как раз мимо шумных столов…
В остальные дни появлялись только одиночные посетители. Приезжал председатель, Иван Васильевич Абрамов, пятидесятилетний, здоровый, упитанный мужчина, круглолицый и голубоглазый (и в голубой рубашке), фронтовик-разведчик, с осколком, сидящим в нем где-то около диафрагмы. Главный хозяин дома, пруда и всего колхоза. Приезжал на своих «Жигулях» заместитель председателя, главный рыбовод Саша Борисов. То есть просто Борисов, если по-русски, но в Семикаракорах своя манера произносить самые обыкновенные фамилии: Куликов, Борисов. Саша – совсем молодой мужчина, светловолосый и весь, я бы сказал, какой-то розовый. Недавно только окончил заочно Московский рыбоведческий институт. Приезжал Борис Куликов, поэт и прозаик, живущий в Семикаракорах и сосватавший мне, как помним, это прекрасное обиталище.
Слышались перед домом голоса, стучали бильярдные шары в холле, фыркали моторы отходящего или пришедшего автомобиля.
Семьи хозяйки, обслуживающей домик, в течение целого дня не было слышно. Глава семейства, колхозный шофер, целый день был на работе. Дочка зубрила – сдавала вступительные экзамены в Ростовский юридический институт. Сама хозяйка либо неслышно хлопотала на кухне, либо копошилась в огороде. Они жили в отдельной комнате, смежной с кухней. Но вечером (великое наше завоевание) семья рассаживалась в холле перед телевизором и включала его как можно громче.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36
Любой пастух – повторю – держит скотину в повиновении и страхе, но все же у настоящего пастуха за всем этим сквозит, а вернее сказать, в основе всего этого лежит любовь к скотине. Нельзя управлять скотиной, ненавидя ее.
В другой раз я столкнулся с Натолием лицом к лицу. Я сказал ему:
– Здравствуйте.
– Здравствуй-то, здравствуй, – ответил Натолий, – да что мне теперь делать?
– А что такое?
– Скоро пять часов, пасти мне до десяти, а магазин в шесть часов закрывается. Что делать?
Я растерялся и ничего не ответил.
– Слушай, – озарился вдруг Натолий, и лицо его посветлело, похорошело. – Может, ты побудешь здесь с моими коровами, а я сбегаю в магазин.
– То есть как?
– Да ты не бойсь, они смирные. А я сейчас быстро, я ведь как лось… двадцати минут не пройдет…
Подивившись такому предложению, я, однако, от него наотрез отказался.
– А что же мне делать? – обреченно спросил Натолий.
– Скотину пасти – вот что делать!
– Пожалуй, и правда. Ничего больше не остается.
Третья встреча с Анатолием произошла в иных обстоятельствах. Она раскрыла мне Анатолия в новом свете, после нее-то я и надумал написать эти заметки. Встреча произошла в деревне Останихе, на лавочке, перед домом Виктора Ивановича Жилина. Но надо теперь коротко рассказать, кто этот Виктор Иванович, как он очутился в Останихе, как я оказался на лавочке около его дома.
Некогда (но не во времена царя Гороха, а на моей памяти) Останиха была одной из обыкновенных полноценных деревенек среди других деревенек, расставленных по речке Ворще и окружавших наше село. Прокошиха, Брод, Негодяиха, Венки, Пуговицино, Курьяниха, Калинино, Олепинец, Кривец – все они входили в наш, как раньше говорилось, приход (а позже сельсовет), все они были домов по двадцати и обозначались для смотрящего на них скорее купами деревьев, ветлами, липами, чем домами, а также садами и огородами, да еще маленькими баньками, отбежавшими от основного куста деревни шагов на триста на зеленый лужок, на берег речки. Оно и понятно. Лучше один раз самим пройти эти триста шагов, со свертком белья под мышкой, чем носить ведрами светлую, шелковую (в рассуждении мылкости) речную воду.
Процесс исчезновения с лица земли тысяч и десятков тысяч российских деревенек не обошел и Останиху. Постепенно исчезли амбары, сараи, баньки, потом, словно ослабевшие зубы, стали выпадать и дома. На месте выпавшего зуба остается пустая десна, на месте выпавшего дома – крапива. В сущности, то же пустое место.
Тут обозначился другой, встречный, хоть и не равноценный процесс. Некоторые городские люди, пенсионеры, полковники в отставке, художники (в особенности) стали покупать опустевшие, но еще не сломанные дома. Говорят, на севере, в Вологодской, Архангельской областях, огромный домино со всеми дворами, клетями и подклетями можно купить за двести – триста рублей. За морем телушка полушка, да рубль провоз. Проезд в нашем случае. За семьсот километров из Москвы на дачу не наездишься. Однако и в ближайших к Подмосковью местах, вроде наших владимирских, тот же процесс, те же закономерности.
В Останихе осталось в конце концов четыре дома. Два стоят заколоченные, в одном живет местная старуха, а один дом купил московский полковник, дирижер военного (дивизионного) оркестра Виктор Иванович Жилин.
В Москве он, может быть, и дирижер, управляющий целым оркестром, и вообще (как полковник) имеющий определенное значение, в Останихе же оказался бесправным и беспомощным «дачником».
Предыдущий председатель колхоза (Быков) всячески притеснял и допекал останинских жителей: старуху и семью Виктора Ивановича. Председателю не терпелось сломать остатки деревни, выкорчевать сады, деревья и запахать то место, где сотни лет стояла Останиха. Этакий зуд все сровнять и все запахать. Мало того, что в Останиху не провели электричества, председатель запретил колхозному кладовщику продавать баллоны с газом останинским жителям. Однако и старуха и Виктор Иванович упорно выдерживали все притеснения, не дрогнули, сидя с керосиновыми лампами, и ухитрялись доставать газ где-то на стороне. Все искупали близость речки, промытый росами воздух и полная тишина. Если у нас в селе постоянно тарахтят то трактора, то автомобили, то там, в Останихе – ни одного лишнего звука.
Виктор Иванович приезжает на лето с семьей: женой Анфисой Сергеевной и внучкой – беленькой, синеглазой Катенькой. Родители Катеньки, то есть дочь и зять Виктора Ивановича, бывают только наездами, потому что заняты в Москве на работе.
Виктор Иванович через два дня на третий ходит к нам в село за молоком и в сельмаг. Мы познакомились, и выяснилось, что музыкант и полковник – любитель шахмат. Это можно расценивать как находку. Иногда после работы, часов в пять-шесть, я иду через лесок, через речку, через заболотившийся кочковатый луг в Останиху, и мы, устроившись на улице перед домом, сражаемся дотемна. Я стараюсь сесть за уличным столом так, чтобы, если поднимешь взгляд от шахматной доски, видеть дальние холмы, косогоры, перелески, весь наш, что называется, ландшафт. В данном случае на другом берегу речки, на зеленом косогоре, подзолоченном косыми уже лучами солнца, я видел еще и наше сельское стадо, только вот не видел почему-то пастуха Анатолия.
Мы расставляли фигуры на доске, а Виктор Иванович рассказывал между тем, как хорошо, от души он вчера перед вечером, сидя здесь же, на лавочке, поиграл на своем кларнете.
– Стих какой-то нашел, – говорил Виктор Иванович, – часа полтора без перерыва играл, отвел душу. Вы не слышали?
– Я вчера перед вечером дома сидел. Конечно, если бы гулял, как обычно, по речке, не мог бы не слышать.
– Да, здесь тихо. Дверь скрипнет, а в другой деревне слыхать. Или звякнет ведро. Конечно, если не урчат трактора… Ну ладно… Какой, значит, у нас счет?.. Начнем скромненько: е2 – е4…
– Знаем мы вашу скромность… Палец в рот не клади.
– Ого, что-то новое в теории шахмат.
– Главное, напугать…
Так, с репликами, со словечками, с подковыркой, начали мы новую партию, и только игра стала обостряться, как, взглянув налево вдоль бывшей Останихи, я увидел, что к нам быстро, целенаправленно приближается пастух Анатолий и что он, разумеется, под хмельком.
Должен признаться, что пьяных собеседников не люблю. Не только потому, что вся беседа с его стороны сводится чаще всего к известному: «Ты меня уважаешь?», не только потому, что беседа с пьяным не может не быть односторонней беседой, ибо он жаждет высказаться и вовсе не хочет слушать, но и потому, что либо начнет дудеть в одну и ту же дуду, какой ты распрекрасный и простецкий человек, либо, напротив, какой ты плохой и зазнавшийся. И того и другого довольно найдется в каждом, но когда все уж ясно («Да, да, я такой человек!»), но все равно берут тебя за лацканы и, дыша тебе прямо в рот и нос отвратительным перегаром и обрызгивая тебе губы слюной, продолжают долбить одно и то же… Нет, увольте! Тогда я вовсе не хочу быть распрекрасным и простецким, пусть уж я буду лучше зазнавшимся.
Между тем Анатолий приблизился. Во-первых, помешает сейчас играть… Довольно бесцеремонно он сел на лавочке рядом со мной (даже пришлось мне подвинуться) и вдруг, обратившись к Виктору Ивановичу, восторженно начал говорить:
– Эх! Кто это вчера здесь играл? Эх! Это ты, наверно, играл, больше некому. Я никогда и не слыхал, что так можно играть. И на чем же это? Нет, я не уйду, пока ты не сыграешь. Не уйду, и не проси. Умру, а не уйду. И на чем же это можно так играть? Ты мне хоть покажи эту штуку, на чего она хоть похожа. Гармонь, что ли, какая особенная? Эх! Как вывизгивает, ну прямо словами выговаривает. Начал ты эту вот… ну, протяжную-то… меня как обварило всего. А коровы, коровы-то как слушали! Траву щипать перестали, головы подняли, мордами на Останиху уставились, даже и не жуют, трава во рту торчит, а они не жуют. Вот это музыка! Как выговаривает, как вывизгивает. Покажи мне хоть, что за инструмент такой. В жизни не слыхал, чтобы так играло; если бы мне так научиться, что хошь бы отдал…
Я слушал Анатолия с удивлением и никакой неприязни к нему уже не чувствовал. То простодушное, улыбчивое, детское почти, Иванушкино в его лице, что только проглядывало или угадывалось, теперь взяло верх, и если бы стереть с лица сейчас все наносное, нажитое, напитое, то какое это было бы хорошее и светлое лицо.
Тут только я увидел, что из-за пазухи, из-под фуфайки у Анатолия торчит некое подобие рожка, какая-то грубая комбинация деревяшки и жести.
– Так это вы иногда пытаетесь дудеть, когда выгоняют скотину?
– Да это что… да я что (приходится избегать по известным причинам двух третей Анатольевых слов)… рази это инструмент, рази музыка…
– Если так любите музыку, почему же не научились?
– Хотел меня один старик из Пречистой горы научить. У них ведь там все пастухи. Они, можно сказать, поколениями, от отца к сыну эту рожечную музыку перенимали. Ну и старик этот умел… Я ему покоя не давал – научи, и все. Он долго отговаривался, но потом я ему – двести рублей. Не пожалел. Да я бы что хошь отдал. Старик взял двести рублей и говорит: «Учиться будешь два года. Через два года – хоть по радио выступать».
– На рожке?
– На рожке. У него настоящие рожки были – один пальмовый, а другой кленовый.
– Ну и что же, почему же не выучились?
– Помер. Помер старик через два месяца, и опять я – немой. Пыжусь, дую, а ничего музыкального не выходит. Я – немой, а душа-то поет. Она ведь не спрашивает, умею я играть или нет. И как же с ней теперь быть? Как с музыкой-то моей мне быть? А? Куда мне ее девать?.. А вчера я послушал… Куда тому старику! Эх, научил бы ты меня, а? Что хошь отдам, последнюю рубаху сниму.
– Этому надо было в молодости учиться, – сказал Виктор Иванович. – Этому учатся в специальных учебных заведениях, в училищах, в консерватории.
– Да покажи хоть мне, на чем ты играл.
Виктор Иванович ушел в избу и вынес в футляре кларнет. Футляр открыли. Кларнет лежал в нем, как драгоценность какая-нибудь. Черный, с многочисленными блестящими ладами, клапанами, клавишами (как они там называются?), он в непритязательной останинской обстановке (завалинка, плетень, крапива) выглядел предметом из совсем другого мира, где нет ничего похожего ни на крапиву, ни на плетень, ни на пастуха Анатолия.
Анатолий разглядывал кларнет, боясь до него дотронуться.
– Ну и штука! Это на нем ты и вывизгивал? Даже не верится. Я думал, гармонь какая особая, заграничный аккордеон… Нет, пока ты не сыграешь, я не уйду.
Шахматы мы оставили, и как-то без сожаления. Виктор Иванович взял в руки кларнет, вставил какой-то там пищик и попробовал звук.
– Оно, оно! – восторженно подтвердил Анатолий. – И вчера так же было. Ну давай, давай что-нибудь…
Музыкант стал играть. «Коробушку» сменил «Полонез» Огинского, а «Златые горы» – «Песня индийского гостя». У Анатолия подбородок сам собой отвис, рот раскрылся, так он и слушал, завороженно, с открытым ртом, шевеля губами в такт музыке.
– Эх (напомним, что две трети Анатольевых слов на бумаге невоспроизводимы), мне бы так, а! Все бы отдал! А как бы меня коровы слушались! Только я заиграл – замри! А если бы ушел подальше да заиграл – все ко мне! Что же мне делать, а? Ведь оно – утро, солнышко восходит, роса, туман, тишина вокруг. В душе музыка, а сам я – немой. Немой! Начинаю пыжиться, дуть. В душе музыка, а наружу выходит хрип. – Анатолий вытащил из-за пазухи свою деревяшку с жестью. – Ну? Куда оно годится? А как мне быть? Куда музыку-то мою девать?
И в последующие дни, до самых осенних ненастий, когда идешь по тропинке среди притихших полей, нет-нет да и услышишь странное чередование звуков: то какие-то бесформенные хрипы и стоны, то вдруг просквозит из этих хрипов обрывок чистой и сильной мелодии. Словно вынырнет на мгновение тонущий человек из мутной волны – и тотчас же опять его захлестнет. Отчаянные попытки если не спеть, то хотя бы крикнуть сквозь тяжелую, тягостную немоту. Теперь уж я знал, что это Анатолий со своей жестянкой на деревяшке.
1981
Рыбий бог
Первый взгляд – мельком и вскользь. Слева от дороги зеркало в камышах, плоское, как и все здесь в степи. Не настолько большое, чтобы казаться выпуклым, то есть не море, не озеро, а именно – пруд. Далеко, на другом краю зеркала, – домик, серый наперсточек. Острая вертикальная зацепка для глаза рядом с идеальной зеркальной поверхностью.
Я уезжал из гостей из Семикаракор (донская низовая станица, теперь, впрочем, просто большой населенный пункт с двадцатью тысячами жителей), и пруд мелькнул просто так в левом автомобильном стекле, а внимание все было уже на ростовском аэродроме.
Но зацепка глазу произошла. Разговор в течение последующих минут держался около промелькнувших пруда и домика, и тут я узнал, что это вовсе не захудалая рыбачья или рыбоводческая хижина, где жили бы сторож или кормач, но современный благоустроенный коттедж с двумя прекрасными комнатами и просторным холлом. Вокруг виноградник и сад. За пределами их – бахчи с арбузами.
– Хочешь, Алексеевич, в августе на арбузы? – предложил Борис Куликов, мой семикаракорский гостеприимец. – Я поговорю с председателем рыбколхоза. Будешь жить в этом домике. Рядом Дон, рядом Сал. Полынная степь. Промоешь душу. Договорились?
Так двенадцатого августа я оказался обитателем действительно благоустроенного и удобного коттеджа, окруженного действительно виноградником, на берегу действительно карпового пруда. От фундамента дома до кромки воды – тридцать шагов. Можно сказать, что две недели я жил наедине с прудом, общался с ним и думал о нем.
Но сначала походим вокруг да около. Оглядимся, запомним обстановку и место действия.
«Наедине» – это сказано условно и слишком сильно. Домик, рассчитанный на приезжих гостей, удобен и для более близких колхозных нужд. Главное, что есть кухня с газовой плитой и вся необходимая посуда, включая ножи и вилки. Шагах в пятидесяти, если пройти по узкой тропинке через виноградник, вы окажетесь под большим абрикосовым деревом. Там вы увидите длинный дощатый стол и дощатые лавки. Уже на другой день моего приезда за этим столом отмечалось шестидесятилетие колхозного бухгалтера. Застолье сопровождалось донской ухой, вяленой рыбой, карпами в рассоле и разноголосым пением бывших казачьих песен. Это мероприятие не было для меня угнетающим, во-первых, потому, что оно не касалось самого домика, а во-вторых, потому, что я, не дождавшись его окончания, ушел гулять в тихую предвечернюю степь.
Второе нашествие случилось неделей позже. Хозяйка с утра еще объявила, что будут доноры.
– Много ли?
– Человек двадцать пять.
– Здесь откроется донорский пункт?
– Нет, кровь они сдадут в больнице. А здесь полагается им после этого угощение. Так уж у нас в колхозе заведено. Не первый год.
– Да кто они, доноры?
– Молодые мужики, колхозники. Кто шофер, кто тракторист, кто моторист.
Мероприятие осложнилось тем, что в этот день шел дождь и под абрикосом сидеть было нельзя. Заняли холл, сдвинув бильярд и поставив столы. Котел с тушеными утками опустошался долго, и мне приходилось ходить, если я хотел выйти из своего верхнего убежища, как раз мимо шумных столов…
В остальные дни появлялись только одиночные посетители. Приезжал председатель, Иван Васильевич Абрамов, пятидесятилетний, здоровый, упитанный мужчина, круглолицый и голубоглазый (и в голубой рубашке), фронтовик-разведчик, с осколком, сидящим в нем где-то около диафрагмы. Главный хозяин дома, пруда и всего колхоза. Приезжал на своих «Жигулях» заместитель председателя, главный рыбовод Саша Борисов. То есть просто Борисов, если по-русски, но в Семикаракорах своя манера произносить самые обыкновенные фамилии: Куликов, Борисов. Саша – совсем молодой мужчина, светловолосый и весь, я бы сказал, какой-то розовый. Недавно только окончил заочно Московский рыбоведческий институт. Приезжал Борис Куликов, поэт и прозаик, живущий в Семикаракорах и сосватавший мне, как помним, это прекрасное обиталище.
Слышались перед домом голоса, стучали бильярдные шары в холле, фыркали моторы отходящего или пришедшего автомобиля.
Семьи хозяйки, обслуживающей домик, в течение целого дня не было слышно. Глава семейства, колхозный шофер, целый день был на работе. Дочка зубрила – сдавала вступительные экзамены в Ростовский юридический институт. Сама хозяйка либо неслышно хлопотала на кухне, либо копошилась в огороде. Они жили в отдельной комнате, смежной с кухней. Но вечером (великое наше завоевание) семья рассаживалась в холле перед телевизором и включала его как можно громче.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36