Незаметно пронести в избу или спрятать в багажнике. Потом, в огороде например, весело заиграть. Отец выскочит, переполошится, выбегут соседи на улицу: где гармонь? Но главное дело – преображение. Именно зайти с прокошинского прогона, выбрав подходящий момент, когда народу соберется много, а гармони нет еще на гулянье…
Для этого тренировался на даче. Пиликал сначала робко, а потом все бойчее. Если удивлять, то надо сыграть как следует хоть одну вещь. Надо, чтобы гармонь была как гармонь, на уровне хотя бы среднего деревенского гармониста.
Жена Алексея Петровича, некогда красавица-москвичка Мира Евгеньевна, первой вкусила его музыкального искусства. Но сошлись на том, что новоявленный гармонист будет играть как можно тише, а жена со своей стороны проявит снисходительность к «бзику» мужа.
Поездки в деревню каждый раз волновали Алексея Петровича. Он любил свои родные места до мелочей, до запаха крапивы после дождя, до ветлы, наклонившей свой кургузый ствол над прудиком с зеленоватой водой. Хоть и понимал теперь, поездив по белому свету, что бывают места получше. Но все тут с детства вошло, притерлось, соединилось с душой зубчик в зубчик, выемка в выемку, так что при каждой новой встрече происходило полное совпадение и соединение и не надо было ничего лучшего.
Село Преображенское стоит на холме. Холм одной стороной снижается в огромный зеленый овраг, а другой – более полого и отдаленно – к реке. Потом местность опять поднимается за оврагом и рекой, и там стоит лес. Черемуха около реки, холодные омутки, где все-таки можно окунуться и почувствовать неизъяснимое наслаждение, земляника и рыжики (по времени) в близких лесочках. Полевые и луговые цветы во все стороны, тишина да синее небо. Что еще человеку нужно? К тому же – родная изба, где поползано по печке, по горячим ее кирпичам, сеновал с петухом, горланящим на насесте под самым ухом, сад с красной смородиной, родящей почти Виноградовой крупины и тяжести кисти… И то правда, дольше чем на два дня не мог оторваться от московских обязанностей профессор. Этих двух дней как раз хватало, чтобы лишь вкусить и вдохнуть аромат и пожалеть, уезжая, что маловато оказалось времени. И он увозил в Москву желание вернуться сюда опять при первом возможном случае.
Воронин-старший, Петр Павлович, нигде уже не работал по старости и получал пенсию республиканского значения. Во-первых, он с самого начала колхозов был активистом и постоянно на должностях: то осуществлял ветеринарный надзор в районе, то был лесником, то даже и председателем колхоза. Во-вторых, лучики от Золотой Звезды сына невольно обогревали и старика, так что пенсия республиканского значения никого тут, в деревне, не удивила.
Остальные дети Петра Павловича тоже все выучились, вышли в люди, народили внучек и внуков, которых привозили на лето на приволье и молоко.
Одним словом, благополучие жило в этом деревенском доме с палисадником, наполненным золотыми шарами. В дом, где все благополучно, приятно приезжать на побывку, особенно если сознаешь, что в сотворении благополучия есть и твоя немалая доля.
Он приехал на преображение.
Отец выбежал на крыльцо, мать, Пелагея Ивановна, выбежала, за ними – многочисленная родня, сестры, зятья, уже успевшие, как видно, расположиться за праздничным столом (традиция). Всплескивают руками, суетятся, таскают вещи (и пиво) из багажника в избу. Перебивая друг друга, вернее, не слыша друг друга, возбужденно рассказывают каждый свое: зять – колхозный бригадир, сестренка – студентка Плехановского института, мать, отец.
– Я думаю: что-то Ленька мой не едет, обещался, а я уж и пирогов его любимых, с луком, с яйцами, напекла.
– Мы ждем, ждем… Спели и «Подмосковные вечера», и «Хотят ли русские войны», и «Я люблю тебя, жизнь»…
– Я говорю им: раньше часу не приедет. Пока с дачи стронется, пока в Москве…
Отец в первые же минуты старался рассказать, какие ловятся караси в пруду, какие пескари на Скворенке, и что грибы высыпали в лесу, и что малина в Крутовском буераке, и будут яблоки, и хороший взяток у пчел. И что село теперь присоединяют к совхозу, и что недавно заезжал секретарь райкома…
– А я как раз вершу вынул. Караси хорошие попались, один к одному. Правда, хоть мелкие карасики, но сладкие. Мать их приготовила со сметаной. Уж и доволен же остался Степан Степанович! О тебе спрашивал. Ты бы съездил к нему в район, поддержал связь…
– Некогда, дед. Если хочет, пусть сюда едет.
– А это у тебя что за сверток в багажнике?
– Не тронь, не тронь! Это не мое. Я сам внесу.
– Ну, как знаешь.
Разрушенное приездом «главного сына» застолье быстро опять налаживалось. Тем более что сам стол получил подкрепление в виде постной и сочной ветчины, порезанной еще в столичном магазине, колбасы под названием «сервелат», копченой спинки горбуши, свежих болгарских помидоров. Была и диковинка. Из последней поездки в Венгрию привез баночку испанских оливок, приготовленных оригинальным способом. Косточка хитроумно извлечена, а на ее место внутрь оливки вложен кусочек анчоуса. Все вместе замариновано.
– Нет, вы попробуйте, – настаивал Алексей Петрович, – дед, мама, попробуйте. Из самой Испании.
– Чудят…
– Этошто, этошто! Надо же, из каждой ягоды косточку вынуть. А она сладкая, ягода-то? – сомневалась Пелагея Ивановна, поднося оливку ко рту.
– Это же оливка, маслина. Как же она может быть сладкой?
– Что они внутри-то спрятали?
– Это я не скажу. Сами догадайтесь, по вкусу.
– Ой-ой-ой! Ни кисло, ни солоно.
Пелагея Ивановна от неожиданности (неизвестно, чего она ожидала от заморской ягоды) выплюнула полуразжеванную оливку на ладонь и побежала на кухню.
Но Петр Павлович внимательно покатал оливку по рту, пожевал и в конце концов проглотил.
– Остренькая. Только мала очень.
Пробовали и другие под гоготанье и смех. Видно, и другим ягода показалась мала, потому что зять-бригадир залез в банку столовой ложкой, зачерпнул ее с верхом. А уж анчоусы там, не анчоусы – разбирать некогда.
Воспользовавшись остановкой в питье и еде, профессор вышел в сени, развернул там свой главный сюрприз и решил, лихо заиграв, войти в переднюю избу, к людям. Там в это время громко, но отнюдь не стройно запели. Сразу подобрать мотив и подключиться к песне (это было бы очень эффектно) Алексей Петрович не мог, значит, надо ждать, когда пропоют, либо заиграть им наперекор.
«Ах, эта свадьба, свадьба, свадьба!..» – орали мужчины и женщины за стелем. Алексей Петрович решился, подошел к порогу и рванул малиновые мехи. Замысловатый и неясный сперва перебор тотчас вышел на прямую мелодию, и оказалось, это – «Златые горы».
Тут могло быть только два варианта. Могли все вскочить от удивления и восторга, оборвав песню, и засыпать вопросами: как, откуда, каким образом?! Могли также (более естественный вариант) сразу сменить, бросить эту «Свадьбу» и подхватить под Алексееву гармонь то, что она диктовала и требовала.
Произошло третье: поющие, нисколько не удивившись самому факту появления гармони в руках Алексея Петровича, приняли его игру как вызов и заорали еще громче (впрочем, и разрозненнее) – кто кого пересилит. В конце концов ни гармонь не перешла на песню, подладившись к ней, ни песня не переключилась на гармонный мотив, а все слилось в невообразимом шуме, а потом рассыпалось на мелкие смешки, возгласы, говор.
Музыкальная стычка прекратилась, но ощущение стычки осталось в душе, по крайней мере у Алексея Петровича. И главное – не спросил никто: откуда гармонь, почему гармонь?
Немного обидевшись на такое равнодушие, профессор начал потихонечку задираться. Может быть, и не сознательно, но такой нашел стих. Как раз бригадир хвалился чем-то в своем колхозе – не то досрочной прополкой, не то досрочным силосованием.
– Вы лучше оглянулись бы вокруг себя, что с землей-то наделали… – довольно резко оборвал бригадира москвич.
– Что наделали? – недоуменно спросил бригадир.
Остальные тоже поглядели на спрашивающего с недоумением, не понимая, что же имел в виду Алексей Петрович, что же они такое наделали с землей?
– А вы не видите? Истерзали всю землю, ободрали, исковеркали.
– Как исковеркали? Мы ее пашем!
– Я о другом говорю. Пойдемте, я вам покажу вашу землю. Да нет уж, пойдемте.
Раззадоренные и, как бы выразился сам профессор, заинтригованные, все пошли из избы.
– Глядите! Кто помнит, каким было наше село? Ты-то, дед, помнишь? Здесь наша сторонка, а вон, напротив, другая. До нее, как видите, далеко. И все это пространство было зеленое, чистое. Как стадион. В белых рубашках лежали на траве и не пачкались. Посмотрите теперь…
Посмотрели. Действительно, все пространство между сторонами села было разъезжено тракторами и тяжелыми машинами, так что не осталось тут ни одной травинки, только рытвины, ямы, грязные колеи, вывороченная наизнанку земля. В дождливую погоду машины, очевидно, вязли и буксовали среди села. Из грязи там и сям торчали доски, колья, целые бревна, которые подсовывались под колеса. В нескольких местах валялись в грязи старые автомобильные баллоны, в том числе одна огромная зубчатая покрышка от колесного трактора. Местами в грязь были набросаны кирпичи и поленья, чтобы по ним перебраться в дождь с одной стороны села на другую.
В грязь машины, не надеясь проехать по разжиженной колее, выезжают из нее на сторону и едут рядом, по зеленой траве. Так появляется еще одна колея. Петом и из нее надо выезжать. То же и тракторы. Можно представить, что получается, когда по размытой дождями и схваченной мелкотравчатым дерном земле проскрежещет, пробуксовывая гусеницами, тяжелый трактор.
Вот и оказалось все село одной сплошной колеей, а вернее, единым месивом, засохшим теперь, в ведреную погоду, застывшим уродливыми комьями и колдобинами.
– Ну, видите теперь, на что это похоже? Раньше – гулянье в этот день по селу. Как же тут гулять, если просто пройти нельзя?
– Что поделаешь – техника, – начал оправдываться бригадир.
– По-вашему, техника должна портить жизнь? Землю? Почему нельзя устроить за селом стоянку машин? Вокруг села устроить объездную дорогу? Трактористов и шоферов заставить селом ходить пешком. Они же в село не пахать едут, а обедать, за сигаретами в магазин, путевку отметить в конторе. Неужели они не могут двести шагов пешком пройти? Ведь если на эту грязь каждый день смотреть – заболеть можно.
– Не думает об этом никто, – искренне признался Воронин-старший.
– То-то и оно. Пойдемте, я вам еще покажу.
Алексей Петрович вывел всех за свой огород, за залог, где начинался уже постепенно зеленый, размашистый склон оврага.
– Пейзаж, красота! – воскликнул зять-бригадир. – Какой еловый лесок на той стороне, какие сосны вон, справа.
– Ну, и поглядите, что вы сделали с этим пейзажем.
– А что?
– Слепые, что ли? Лес на той стороне видят, а под носом у себя не видят.
Зеленая, ровная, хоть и наклонная плоскость овражного склона действительно была в трех местах обезображена огромными буграми и ямами. Да и вокруг этих ям земля была ободрана и изрыта. Если бы на теле такие язвы, то была бы это какая-то страшная болезнь, и надо было бы немедленно лечить.
– Это-то? Это прошлогодние картофельные бурты. А левее – траншея, бульдозерами прорыли для силосования грубых кормов.
– Прошлогодние же бурты! Хотя и для них не следовало обдирать хорошо задернованную землю. Но допустим, что не продумали, ободрали. Выбрали картошку после зимы. Неужели не пришло никому в голову заровнять опять это место, загладить да и засеять сверх того травой. У вас же техника! Испортили место и бросили. А в этом году где-нибудь в новом месте эти бурты и траншеи заложите?
– Не думает об этом никто, – еще раз подтвердил отец.
– А это что за ссадина наискось по всему склону?
– Тракторы.
– Кто же разрешил им своими гусеницами разрезать овражный склон? Они ведь только раз и прошли тут, чтобы сократить дорогу на полкилометра. Война, что ли, у вас, что лишние полкилометра проехать некогда? А что получается? Нет, вы уж поглядите, поглядите, что получается.
Подошли к гусеничной колее. Современная техника позволяет пройти тяжелым машинам по любой почти местности, не разбирая дороги: овраг так овраг, лесная опушка так лесная опушка, цветочная поляна так цветочная поляна. Вот и здесь, по овражному склону, безжалостно прорезали чудовищную колею гусеничные тракторы. Подойдя к колее, увидели, что дождевая вода уже начала размывать ее, промывая глубокую и широкую красноглинистую рытвину.
– Тяжелое ранение земли. И леском там, на другой стороне, между прочим, не хвалитесь. В него же зайти нельзя. Как говорится, черт ногу сломит. Срубленные засохшие деревья, отпиленные верхушки деревьев, сучья, обрубки, пни – все там перепуталось, сохнет, гниет, разводит короедов и дровосеков, мешает расти подлеску. Удручающее впечатление! И все это ведь не в глухой тайге, а в двухстах километрах от Москвы, в километре от колхозной конторы.
– Ты очень уж напустился на нас. Народу в колхозе мало. На полях ничего не успеваем. Рабочие из города выручают, а тебе бы еще и красоту. С красотой погодить можно. Картошка для нас главное…
– Ну да, как один деятель говорил…
– Ладно, – оборвали его, – пойдем в избу, ты нам лучше сыграй на своей гармони. Гармонь у тебя замечательная.
Все-таки заметили, значит, гармонь. Но странно, играть Алексею Петровичу уже не хотелось. То он обижался, что не обратили внимания, а теперь, когда, оказалось, обратили, но не показали виду, сделалось почему-то еще обиднее. Обошлись словно с маленьким. Он им серьезную проблему ставит, а они – на гармошке поиграй!
Вопрос о заходе со стороны прокошинского прогона отпадал сам собой. Конечно, огромные, многолюдные и пестрые гулянья остались в далеком прошлом, это профессор понимал. Все же традиции долго еще жили. Люди забыли церковную сущность праздника – какое и чье преображение, но нужен был день в году, когда разъехавшиеся по ближайшим городам и поселкам преображенцы (и даже из Москвы, как профессор) съезжались в свое село – к родне не к родне – и всех можно было увидеть – с кем учились, с кем гуляли мальчишками. Это был как бы съезд землячества. С этим смыслом преображение существовало еще несколько лет; но и это его существование постепенно заглохло. Так что на этот раз в селе не оказалось не только гулянья, но и хотя бы одной группы девушек, которые прошли бы вдоль села в нарядных платьях.
Оставался клуб. В клубе, наверное, все-таки собирается молодежь. Сначала и туда не хотелось идти Алексею Петровичу, но, пока смотрели по телевизору матч между двумя «Динамо» – киевским и тбилисским, одновременно потягивая пиво, привезенное в багажнике из Москвы, настроение переменилось, и Алексей Петрович стал звать всех наведаться в клуб.
Все не пошли, отказался в том числе и Воронин-старший, но зять-бригадир и младший брат Алексея Петровича Шурка (впрочем, тоже уже к сорока) согласились.
– Прихвати гармонь, – попросил Алексей Петрович брата, хотя уже и понимал всю нелепость своего московского замысла – вдруг заиграть и всех удивить.
– На кой она?
– Может, сыграет кто-нибудь.
– Кому там играть? Они под музыку пляшут.
– Возьми, тяжело, что ли? Возьми, я тебя прошу.
Шурка нехотя перекинул гармонь через плечо, и охотники до клубного веселья отправились.
В селе Преображенском так называемый клуб находился в бывшем поповском доме. Последовательно в течение многих лет в нем размещались то сельсовет, то правление колхоза, то медпункт, а теперь вот – клуб. Старая планировка дома – одноэтажного, деревянного, но довольно-таки обширного по сельским масштабам – давно утратилась. Она менялась в зависимости от учреждения при помощи фанерных перегородок, оклеенных обоями, но постепенно приняла современный вид: небольшой коридорчик, где входят с улицы (густо засыпанный окурками), одно сараеобразное помещение и еще маленькая темная комната, где завклубом, приезжая девушка Люба, держала нехитрый клубный скарб: гитару без струн, домино, шахматную доску (без половины фигур), клей и краски для производства лозунгов, свернутые в трубку готовые болванки для стенгазеты «Колос», четыре десятка книг. Тут же, на отдельном столике, хранился и главный клубный предмет – радиола, здесь Люба ставила пластинки, динамик же, откуда вырываются звуки, был выставлен и нацелен прямо в зал.
В зале висели по всем стенам произведенные Любой лозунги со стрелами от цифры до цифры круто, чуть ли не перпендикулярно, вверх. Однако на всех диаграммах были обозначены только два года – текущий и будущий, а прошлых годов не было, так что нельзя было судить о крутизне стрелок в ближайшие прошлые годы.
В обычные дни клуб открывался только вечером, но теперь ради праздника он и днем был открыт.
В помещении клуба (все же сказался праздник) молодежи – битком.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36
Для этого тренировался на даче. Пиликал сначала робко, а потом все бойчее. Если удивлять, то надо сыграть как следует хоть одну вещь. Надо, чтобы гармонь была как гармонь, на уровне хотя бы среднего деревенского гармониста.
Жена Алексея Петровича, некогда красавица-москвичка Мира Евгеньевна, первой вкусила его музыкального искусства. Но сошлись на том, что новоявленный гармонист будет играть как можно тише, а жена со своей стороны проявит снисходительность к «бзику» мужа.
Поездки в деревню каждый раз волновали Алексея Петровича. Он любил свои родные места до мелочей, до запаха крапивы после дождя, до ветлы, наклонившей свой кургузый ствол над прудиком с зеленоватой водой. Хоть и понимал теперь, поездив по белому свету, что бывают места получше. Но все тут с детства вошло, притерлось, соединилось с душой зубчик в зубчик, выемка в выемку, так что при каждой новой встрече происходило полное совпадение и соединение и не надо было ничего лучшего.
Село Преображенское стоит на холме. Холм одной стороной снижается в огромный зеленый овраг, а другой – более полого и отдаленно – к реке. Потом местность опять поднимается за оврагом и рекой, и там стоит лес. Черемуха около реки, холодные омутки, где все-таки можно окунуться и почувствовать неизъяснимое наслаждение, земляника и рыжики (по времени) в близких лесочках. Полевые и луговые цветы во все стороны, тишина да синее небо. Что еще человеку нужно? К тому же – родная изба, где поползано по печке, по горячим ее кирпичам, сеновал с петухом, горланящим на насесте под самым ухом, сад с красной смородиной, родящей почти Виноградовой крупины и тяжести кисти… И то правда, дольше чем на два дня не мог оторваться от московских обязанностей профессор. Этих двух дней как раз хватало, чтобы лишь вкусить и вдохнуть аромат и пожалеть, уезжая, что маловато оказалось времени. И он увозил в Москву желание вернуться сюда опять при первом возможном случае.
Воронин-старший, Петр Павлович, нигде уже не работал по старости и получал пенсию республиканского значения. Во-первых, он с самого начала колхозов был активистом и постоянно на должностях: то осуществлял ветеринарный надзор в районе, то был лесником, то даже и председателем колхоза. Во-вторых, лучики от Золотой Звезды сына невольно обогревали и старика, так что пенсия республиканского значения никого тут, в деревне, не удивила.
Остальные дети Петра Павловича тоже все выучились, вышли в люди, народили внучек и внуков, которых привозили на лето на приволье и молоко.
Одним словом, благополучие жило в этом деревенском доме с палисадником, наполненным золотыми шарами. В дом, где все благополучно, приятно приезжать на побывку, особенно если сознаешь, что в сотворении благополучия есть и твоя немалая доля.
Он приехал на преображение.
Отец выбежал на крыльцо, мать, Пелагея Ивановна, выбежала, за ними – многочисленная родня, сестры, зятья, уже успевшие, как видно, расположиться за праздничным столом (традиция). Всплескивают руками, суетятся, таскают вещи (и пиво) из багажника в избу. Перебивая друг друга, вернее, не слыша друг друга, возбужденно рассказывают каждый свое: зять – колхозный бригадир, сестренка – студентка Плехановского института, мать, отец.
– Я думаю: что-то Ленька мой не едет, обещался, а я уж и пирогов его любимых, с луком, с яйцами, напекла.
– Мы ждем, ждем… Спели и «Подмосковные вечера», и «Хотят ли русские войны», и «Я люблю тебя, жизнь»…
– Я говорю им: раньше часу не приедет. Пока с дачи стронется, пока в Москве…
Отец в первые же минуты старался рассказать, какие ловятся караси в пруду, какие пескари на Скворенке, и что грибы высыпали в лесу, и что малина в Крутовском буераке, и будут яблоки, и хороший взяток у пчел. И что село теперь присоединяют к совхозу, и что недавно заезжал секретарь райкома…
– А я как раз вершу вынул. Караси хорошие попались, один к одному. Правда, хоть мелкие карасики, но сладкие. Мать их приготовила со сметаной. Уж и доволен же остался Степан Степанович! О тебе спрашивал. Ты бы съездил к нему в район, поддержал связь…
– Некогда, дед. Если хочет, пусть сюда едет.
– А это у тебя что за сверток в багажнике?
– Не тронь, не тронь! Это не мое. Я сам внесу.
– Ну, как знаешь.
Разрушенное приездом «главного сына» застолье быстро опять налаживалось. Тем более что сам стол получил подкрепление в виде постной и сочной ветчины, порезанной еще в столичном магазине, колбасы под названием «сервелат», копченой спинки горбуши, свежих болгарских помидоров. Была и диковинка. Из последней поездки в Венгрию привез баночку испанских оливок, приготовленных оригинальным способом. Косточка хитроумно извлечена, а на ее место внутрь оливки вложен кусочек анчоуса. Все вместе замариновано.
– Нет, вы попробуйте, – настаивал Алексей Петрович, – дед, мама, попробуйте. Из самой Испании.
– Чудят…
– Этошто, этошто! Надо же, из каждой ягоды косточку вынуть. А она сладкая, ягода-то? – сомневалась Пелагея Ивановна, поднося оливку ко рту.
– Это же оливка, маслина. Как же она может быть сладкой?
– Что они внутри-то спрятали?
– Это я не скажу. Сами догадайтесь, по вкусу.
– Ой-ой-ой! Ни кисло, ни солоно.
Пелагея Ивановна от неожиданности (неизвестно, чего она ожидала от заморской ягоды) выплюнула полуразжеванную оливку на ладонь и побежала на кухню.
Но Петр Павлович внимательно покатал оливку по рту, пожевал и в конце концов проглотил.
– Остренькая. Только мала очень.
Пробовали и другие под гоготанье и смех. Видно, и другим ягода показалась мала, потому что зять-бригадир залез в банку столовой ложкой, зачерпнул ее с верхом. А уж анчоусы там, не анчоусы – разбирать некогда.
Воспользовавшись остановкой в питье и еде, профессор вышел в сени, развернул там свой главный сюрприз и решил, лихо заиграв, войти в переднюю избу, к людям. Там в это время громко, но отнюдь не стройно запели. Сразу подобрать мотив и подключиться к песне (это было бы очень эффектно) Алексей Петрович не мог, значит, надо ждать, когда пропоют, либо заиграть им наперекор.
«Ах, эта свадьба, свадьба, свадьба!..» – орали мужчины и женщины за стелем. Алексей Петрович решился, подошел к порогу и рванул малиновые мехи. Замысловатый и неясный сперва перебор тотчас вышел на прямую мелодию, и оказалось, это – «Златые горы».
Тут могло быть только два варианта. Могли все вскочить от удивления и восторга, оборвав песню, и засыпать вопросами: как, откуда, каким образом?! Могли также (более естественный вариант) сразу сменить, бросить эту «Свадьбу» и подхватить под Алексееву гармонь то, что она диктовала и требовала.
Произошло третье: поющие, нисколько не удивившись самому факту появления гармони в руках Алексея Петровича, приняли его игру как вызов и заорали еще громче (впрочем, и разрозненнее) – кто кого пересилит. В конце концов ни гармонь не перешла на песню, подладившись к ней, ни песня не переключилась на гармонный мотив, а все слилось в невообразимом шуме, а потом рассыпалось на мелкие смешки, возгласы, говор.
Музыкальная стычка прекратилась, но ощущение стычки осталось в душе, по крайней мере у Алексея Петровича. И главное – не спросил никто: откуда гармонь, почему гармонь?
Немного обидевшись на такое равнодушие, профессор начал потихонечку задираться. Может быть, и не сознательно, но такой нашел стих. Как раз бригадир хвалился чем-то в своем колхозе – не то досрочной прополкой, не то досрочным силосованием.
– Вы лучше оглянулись бы вокруг себя, что с землей-то наделали… – довольно резко оборвал бригадира москвич.
– Что наделали? – недоуменно спросил бригадир.
Остальные тоже поглядели на спрашивающего с недоумением, не понимая, что же имел в виду Алексей Петрович, что же они такое наделали с землей?
– А вы не видите? Истерзали всю землю, ободрали, исковеркали.
– Как исковеркали? Мы ее пашем!
– Я о другом говорю. Пойдемте, я вам покажу вашу землю. Да нет уж, пойдемте.
Раззадоренные и, как бы выразился сам профессор, заинтригованные, все пошли из избы.
– Глядите! Кто помнит, каким было наше село? Ты-то, дед, помнишь? Здесь наша сторонка, а вон, напротив, другая. До нее, как видите, далеко. И все это пространство было зеленое, чистое. Как стадион. В белых рубашках лежали на траве и не пачкались. Посмотрите теперь…
Посмотрели. Действительно, все пространство между сторонами села было разъезжено тракторами и тяжелыми машинами, так что не осталось тут ни одной травинки, только рытвины, ямы, грязные колеи, вывороченная наизнанку земля. В дождливую погоду машины, очевидно, вязли и буксовали среди села. Из грязи там и сям торчали доски, колья, целые бревна, которые подсовывались под колеса. В нескольких местах валялись в грязи старые автомобильные баллоны, в том числе одна огромная зубчатая покрышка от колесного трактора. Местами в грязь были набросаны кирпичи и поленья, чтобы по ним перебраться в дождь с одной стороны села на другую.
В грязь машины, не надеясь проехать по разжиженной колее, выезжают из нее на сторону и едут рядом, по зеленой траве. Так появляется еще одна колея. Петом и из нее надо выезжать. То же и тракторы. Можно представить, что получается, когда по размытой дождями и схваченной мелкотравчатым дерном земле проскрежещет, пробуксовывая гусеницами, тяжелый трактор.
Вот и оказалось все село одной сплошной колеей, а вернее, единым месивом, засохшим теперь, в ведреную погоду, застывшим уродливыми комьями и колдобинами.
– Ну, видите теперь, на что это похоже? Раньше – гулянье в этот день по селу. Как же тут гулять, если просто пройти нельзя?
– Что поделаешь – техника, – начал оправдываться бригадир.
– По-вашему, техника должна портить жизнь? Землю? Почему нельзя устроить за селом стоянку машин? Вокруг села устроить объездную дорогу? Трактористов и шоферов заставить селом ходить пешком. Они же в село не пахать едут, а обедать, за сигаретами в магазин, путевку отметить в конторе. Неужели они не могут двести шагов пешком пройти? Ведь если на эту грязь каждый день смотреть – заболеть можно.
– Не думает об этом никто, – искренне признался Воронин-старший.
– То-то и оно. Пойдемте, я вам еще покажу.
Алексей Петрович вывел всех за свой огород, за залог, где начинался уже постепенно зеленый, размашистый склон оврага.
– Пейзаж, красота! – воскликнул зять-бригадир. – Какой еловый лесок на той стороне, какие сосны вон, справа.
– Ну, и поглядите, что вы сделали с этим пейзажем.
– А что?
– Слепые, что ли? Лес на той стороне видят, а под носом у себя не видят.
Зеленая, ровная, хоть и наклонная плоскость овражного склона действительно была в трех местах обезображена огромными буграми и ямами. Да и вокруг этих ям земля была ободрана и изрыта. Если бы на теле такие язвы, то была бы это какая-то страшная болезнь, и надо было бы немедленно лечить.
– Это-то? Это прошлогодние картофельные бурты. А левее – траншея, бульдозерами прорыли для силосования грубых кормов.
– Прошлогодние же бурты! Хотя и для них не следовало обдирать хорошо задернованную землю. Но допустим, что не продумали, ободрали. Выбрали картошку после зимы. Неужели не пришло никому в голову заровнять опять это место, загладить да и засеять сверх того травой. У вас же техника! Испортили место и бросили. А в этом году где-нибудь в новом месте эти бурты и траншеи заложите?
– Не думает об этом никто, – еще раз подтвердил отец.
– А это что за ссадина наискось по всему склону?
– Тракторы.
– Кто же разрешил им своими гусеницами разрезать овражный склон? Они ведь только раз и прошли тут, чтобы сократить дорогу на полкилометра. Война, что ли, у вас, что лишние полкилометра проехать некогда? А что получается? Нет, вы уж поглядите, поглядите, что получается.
Подошли к гусеничной колее. Современная техника позволяет пройти тяжелым машинам по любой почти местности, не разбирая дороги: овраг так овраг, лесная опушка так лесная опушка, цветочная поляна так цветочная поляна. Вот и здесь, по овражному склону, безжалостно прорезали чудовищную колею гусеничные тракторы. Подойдя к колее, увидели, что дождевая вода уже начала размывать ее, промывая глубокую и широкую красноглинистую рытвину.
– Тяжелое ранение земли. И леском там, на другой стороне, между прочим, не хвалитесь. В него же зайти нельзя. Как говорится, черт ногу сломит. Срубленные засохшие деревья, отпиленные верхушки деревьев, сучья, обрубки, пни – все там перепуталось, сохнет, гниет, разводит короедов и дровосеков, мешает расти подлеску. Удручающее впечатление! И все это ведь не в глухой тайге, а в двухстах километрах от Москвы, в километре от колхозной конторы.
– Ты очень уж напустился на нас. Народу в колхозе мало. На полях ничего не успеваем. Рабочие из города выручают, а тебе бы еще и красоту. С красотой погодить можно. Картошка для нас главное…
– Ну да, как один деятель говорил…
– Ладно, – оборвали его, – пойдем в избу, ты нам лучше сыграй на своей гармони. Гармонь у тебя замечательная.
Все-таки заметили, значит, гармонь. Но странно, играть Алексею Петровичу уже не хотелось. То он обижался, что не обратили внимания, а теперь, когда, оказалось, обратили, но не показали виду, сделалось почему-то еще обиднее. Обошлись словно с маленьким. Он им серьезную проблему ставит, а они – на гармошке поиграй!
Вопрос о заходе со стороны прокошинского прогона отпадал сам собой. Конечно, огромные, многолюдные и пестрые гулянья остались в далеком прошлом, это профессор понимал. Все же традиции долго еще жили. Люди забыли церковную сущность праздника – какое и чье преображение, но нужен был день в году, когда разъехавшиеся по ближайшим городам и поселкам преображенцы (и даже из Москвы, как профессор) съезжались в свое село – к родне не к родне – и всех можно было увидеть – с кем учились, с кем гуляли мальчишками. Это был как бы съезд землячества. С этим смыслом преображение существовало еще несколько лет; но и это его существование постепенно заглохло. Так что на этот раз в селе не оказалось не только гулянья, но и хотя бы одной группы девушек, которые прошли бы вдоль села в нарядных платьях.
Оставался клуб. В клубе, наверное, все-таки собирается молодежь. Сначала и туда не хотелось идти Алексею Петровичу, но, пока смотрели по телевизору матч между двумя «Динамо» – киевским и тбилисским, одновременно потягивая пиво, привезенное в багажнике из Москвы, настроение переменилось, и Алексей Петрович стал звать всех наведаться в клуб.
Все не пошли, отказался в том числе и Воронин-старший, но зять-бригадир и младший брат Алексея Петровича Шурка (впрочем, тоже уже к сорока) согласились.
– Прихвати гармонь, – попросил Алексей Петрович брата, хотя уже и понимал всю нелепость своего московского замысла – вдруг заиграть и всех удивить.
– На кой она?
– Может, сыграет кто-нибудь.
– Кому там играть? Они под музыку пляшут.
– Возьми, тяжело, что ли? Возьми, я тебя прошу.
Шурка нехотя перекинул гармонь через плечо, и охотники до клубного веселья отправились.
В селе Преображенском так называемый клуб находился в бывшем поповском доме. Последовательно в течение многих лет в нем размещались то сельсовет, то правление колхоза, то медпункт, а теперь вот – клуб. Старая планировка дома – одноэтажного, деревянного, но довольно-таки обширного по сельским масштабам – давно утратилась. Она менялась в зависимости от учреждения при помощи фанерных перегородок, оклеенных обоями, но постепенно приняла современный вид: небольшой коридорчик, где входят с улицы (густо засыпанный окурками), одно сараеобразное помещение и еще маленькая темная комната, где завклубом, приезжая девушка Люба, держала нехитрый клубный скарб: гитару без струн, домино, шахматную доску (без половины фигур), клей и краски для производства лозунгов, свернутые в трубку готовые болванки для стенгазеты «Колос», четыре десятка книг. Тут же, на отдельном столике, хранился и главный клубный предмет – радиола, здесь Люба ставила пластинки, динамик же, откуда вырываются звуки, был выставлен и нацелен прямо в зал.
В зале висели по всем стенам произведенные Любой лозунги со стрелами от цифры до цифры круто, чуть ли не перпендикулярно, вверх. Однако на всех диаграммах были обозначены только два года – текущий и будущий, а прошлых годов не было, так что нельзя было судить о крутизне стрелок в ближайшие прошлые годы.
В обычные дни клуб открывался только вечером, но теперь ради праздника он и днем был открыт.
В помещении клуба (все же сказался праздник) молодежи – битком.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36