А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 




Александр Моисеевич Пятигорский
Ублюдок империи


Рассказы и сны Ц



Александр Пятигорский
Ублюдок империи






Краткий телефонный разговор с незнакомым молодым человеком из Филадельфии – и я стал думать о Скеле. О нем, а не об Империи. Это ему выпало с самого начала схватить ее своей волей, держать своей мыслью, а потом выронить ее из разжавшегося кулака и смотреть, как она покатится черным затвердевшим комком вниз, за край его ранней памяти. Один мой друг четверть века читал в разных странах и городах свой доклад «Четвертый Рим – последняя Империя». Тот Рим навек останется его прошлым. Прошлое – это то, что ты берешь с собой. А если налегке? Рассуждая о Скеле, я порой находил его отвращение ко всякому багажу – вещам, книгам, одежде – суеверием или неврозом («Он хорошо устроился», – заключил бы о нем мой друг, занимающийся Четвертым Римом). Но что тогда делать с языком?
Чтобы писать об Истории, мне надо было отказаться от московского жаргона детства и юности и освободиться от привычного стиля повествования о событиях и людях имперской эпохи. Язык и стиль – две совсем разные вещи. Они различны, как природа и воля. Сменить стиль столь же трудно, как изменить раз и навсегда принятому решению.

Рассказ о Скеле

I

Рассказ будет с многочисленными отступлениями; сейчас, когда то время ушло, а это время так быстро проходит, что и не заметишь, как тоже уйдет, ничего, кроме отступлений, вроде и не остается. Фигурирующие здесь народы, юэли и прозы с их обстоятельствами и перипетиями их политической истории, – только предлог для рассказа о молодом (он и теперь еще не старый) человеке по имени Скела. Без него никаких юэлей и прозов просто нет, да никогда и не было. Он – то мгновенное сгущение сознания, через которое я вижу вспыхивающий и меркнущий мир, тот экран, без которого нет ни режиссера с кинозвездами, ни киномеханика, ни публики.
По дороге домой Скела забежал в библиотеку, где его ждал заказанный накануне томик Ругада. Никогда до того поэтов XVII века он не читал. Почти ничего не читал, кроме работ по теоретической механике и геометрической топологии. В школе ему выставили тройки с минусом по литературе и истории в аттестате зрелости, чтобы районный гений и урод попал в университет. Потом было велено экстренно протащить его через пять курсов мехмата, чтобы воткнуть раз и навсегда в теоретический отдел Института механики тяготения, умеренно секретного учреждения, раньше носившего имя Талакана. Институт был в десяти минутах ходьбы от дома, библиотека – в пяти и прежде также носила то же имя.
Сверстники Скелы не задавались вопросом, почему рядовая районная библиотека была снаружи облицована белым мрамором, а ее интерьер представлял собой сочетание стилей главных переходов центрального метрополитена с плюшевой роскошью лож и уборных Большого правительственного театра. Но этому были свои причины.
На четырнадцатом году правления Талакана местный краевед Сонда открыл, что именно на том месте, где теперь стоит библиотека, в подвале маленького полуразвалившегося кирпичного домика, зажатого между бензоколонкой и пекарней, пятьдесят лет назад скрывался от преследователей Саликан, великий предшественник и наставник Талакана. Талакан сам приехал посмотреть место. Стужа стояла адская. «Как, вы думаете, будет лучше всего увековечить это знаменательное событие?» – спросил он у одного из сопровождавших его второразрядных руководителей Империи. «Мой скромный совет, – дрожа от холода отвечал тот, – будет построить здесь прекрасную библиотеку. Великий Саликан с раннего детства любил читать книги».
Два года спустя, когда новая библиотека, в роскоши далеко превосходящая Главную, была выстроена и укомплектована новыми и старыми книгами, конфискованными у расстрелянных и посаженных министров, генералов и профессоров, отец Скелы, придя домой, сообщил, что на последнем заседании Центрального совета Империи было принято решение о его снятии со всех занимаемых им постов и что его, наверное, в ближайшее время расстреляют по обвинению в шпионаже или, как минимум, отправят в далекий северный концлагерь. Однако ни того, ни другого не произошло. Он был просто уволен на пенсию, и ему даже разрешили остаться в прежней квартире. Бывшие коллеги объясняли эту неслыханную милость тем, что Талакан не забыл того морозного дня и совета построить библиотеку. В нем было известное великодушие.
Отец был типичный юэлъ, упорный и упрямый. Придя к мысли, что он незаслуженно пострадал – многие люди его поколения и положения не видели особой разницы между снятием с должности и расстрелом в тюремном подвале, – он про себя в этом обвинял всех и прежде всего свою семью. Каждое утро он, как и раньше, поднимался в шесть, делал зарядку, пил чай, клал в карман бутерброд и уходил в библиотеку. Днем он приходил, быстро ел, час отдыхал и снова в библиотеку, где оставался до десяти вечера, как прежде в своем министерстве. Тогда он еще разговаривал с домашними, редко, но разговаривал. Скеле было пять лет, когда отца сняли, но он хорошо помнит его тяжелую зимнюю смушковую шапку, подаренную каким-то генералом из Южного Округа, и немногие сухо произносимые слова, когда отец уходил в библиотеку. У Скелы появилось отвращение к этой библиотеке и вообще к чтению.
Тем временем Талакан старел и ситуация с юэлями резко ухудшалась. Начались разговоры, странные, обрывочные и страшные в своей определенности. Скела слышал, как их сосед, профессор Богуд, всегда выходивший курить на лестничную площадку, говорил другому соседу, полковнику Косуду, что пришло наконец время, и Правительство поставит юэлей на свое место, и что нетрудно догадаться, каким будет это место. В ответ полковник покашливал и слегка касался тугого воротничка под кителем. В особенности страшило радио. Оно сообщало об аресте и предании суду самого популярного в стране джазового ансамбля в полном составе за передачу шпионской информации, закодированной в передаваемой по радио любовной песенке «Я – твой цветок». О юэлях в сообщении не было сказано ни слова, но все знали, что в джазе были одни юэли. Были сняты все учителя-юэли, работавшие в правительственной школе, куда Скелу сначала приняли по старой памяти, но почти сразу же, по неведомому приказу, перевели в обыкновенную, вполне демократическую школу рядом с домом. В классе были одни прозы, и его появление было встречено надписью на доске: «Прозские мальчики! Не дадим юэлям ебать наших девочек!» Он не знал слова «ебать» (сказывалась привилегированность семьи), но спрашивать не стал. Ему было очень плохо. Вокруг шептались, что развязка близка, и ждали передовой в центральной газете: «Историческая необходимость – основная категория талаканизма». Скела совсем ничего не понимал, но ни о чем никого не спрашивал. Он терпеть не мог спрашивать и с какого-то времени, наверное со второго класса, стал не любить и презирать прозов. Юэлей он тоже не любил.
Талакан умер, и развязки не произошло. Скеле тогда было одиннадцать лет, и он перерешал все математические задачи лет на пять вперед и совершенно не знал, что ему делать. Отец, после смерти Талакана надеявшийся на возвращение ему министерского портфеля, очень переживал, когда этого не произошло, но самое худшее было впереди. В годовщину смерти великого основателя Империи, Саликана, газета «Будущий день» опубликовала статью «Деталаканизация как условие прогресса», в которой он наряду с несколькими другими оставшимися в живых коллегами был назван «беспринципным карьеристом» и «талакановским прихвостнем». Смерть была бы лучше. Отец не ел и не пил почти неделю и двадцать дней не ходил в библиотеку. Он полностью перестал говорить с кем бы то ни было. Эта способность уже никогда к нему не вернулась.
К пятнадцати годам отвращение к задаванию вопросов превратилось у Скелы в болезнь, точнее – в одну из болезней, развившихся у него к этому времени. Однажды он остался в школе после уроков, чтобы «довывести» уравнение Максвелла, для чего ему была нужна большая доска. Он с утра не ел, его немного тошнило, но идти домой не хотелось. Из-за скрипа мела по доске он слишком поздно услышал легкие шаги и, обернувшись, увидел Сенема, совсем еще молодого преподавателя математики в десятом классе (сам он был в девятом). Он удивился и очень тихо сказал: «Если вам нужен класс, то я готов его немедленно освободить». (Про себя подумав: «Чего он от меня хочет, этот прозский выродок?») Сенем, помедлив, сказал: «Мне не нужен класс. Давай поговорим, если, конечно, у тебя есть время». Скела сказал: «Чего ты от меня хочешь, прозский выродок?» Голос у него звенел, как у подростка после первой поебки. Сенем улыбнулся, сел на парту, закурил и, пуская серо-голубые колечки дыма, ответил низким бархатистым голосом, мягко убеждающим и полным веры в абсолютный смысл дела или разговора, затеянного его хозяином: «Во-первых, ты не прав, называя меня прозским выродком, – во мне нет ни капли прозской крови, как, впрочем, и юэльской. Во-вторых, ты чудовищно невежлив, называя меня выродком. Даже если это и правда, людям неприлично напоминать об их врожденных недостатках. В-третьих, твоя невежливость особенно отвратительна из-за того, что ты считаешь, что твое положение школьного гения дает тебе право быть невежливым. В-четвертых, у тебя ошибка в левой части раскладки, и если бы я ее не заметил, ты бы промудохался здесь еще добрых два часа».
Все, что было после этого, произошло сразу и само собой, как нередко случается. Он у Сенема, пьет водку с ним, с его совсем еще молодой теткой и какой-то девушкой. Он кричит: «Да будут прокляты прозы, юэли и все говно, которое они говорят друг о друге и о самих себе!» Он в другой комнате с теткой Сенема, пытается сзади расстегнуть ей платье. Она просит, чтоб он лучше снял свои тесные школьные брюки и в остальном положился на нее. Утром она для всех готовит крепчайший кофе и омлет. Все – она, разговоры, крики, водка, сигареты – в первый раз в жизни.
Странно, но это революционное, казалось бы, событие не оказалось для него началом новой жизни, не стало точкой, с которой началось новое осознание им самого себя, точнее, тем моментом, от которого много позднее началось движение мысли назад. Эпизод с Сенемом и непосредственно последующие за ним события не разрушили герметичность его существования. Скорее, они даже усилили эту герметичность, придав ей ту форму, в которой существование сделалось человечески возможным. Иначе он бы не выдержал.
Страна плавно катилась по волнам деталаканизации, незаметно снижая скорость и порою настолько замедляя движение, что остановись она тогда, то едва ли сама бы это заметила. Еще раз враги превратились в друзей, а друзья во врагов, чтобы навсегда исчезнуть из живой памяти, – лишь серые пятна параграфов официальных учебников, которых давно никто уже не читал, да, впрочем, и не писал тоже. Современная история кончилась, а старая оборвалась, не успев кончиться, и теперь ждала наступления следующей великой эпохи, которая подберет оборванные концы незавершенного прошлого и станет их связывать с новым выдуманным настоящим в узлы лжи, подлости и предательства.
Следующие три года Скела провел практически в постели тетки Сенема, покидая ее, только когда надо было сдать очередной зачет или экзамен в университете. Иногда он забегал домой, где его отсутствие ощущалось все меньше и меньше. Отец постепенно умирал. Когда раз Скела случайно оказался в его кабинете, – странно, но дверь была открыта, обычно отец запирал ее на ключ, даже когда выходил в уборную, – то увидел на столе два портрета в позолоченных рамках: фотографию молодого Талакана и темно-коричневую прошловековую олеографию, изображающую последнего верховного жреца юэлей, которого примерно две тысячи лет назад ломские завоеватели закопали живьем в землю. Мать… но здесь надо перейти к событиям, которые завершили это трехлетие, отрезав его вместе с детством от всей последующей жизни Скелы.
Однажды, когда он после занятий как обычно зашел к тетке Сенема, дверь открыл Сенем. В этом не было ничего странного, странным был страх, неожиданно охвативший Скелу, когда Сенем резким движением подбородка пригласил его последовать за ним в столовую. Разлив водку по узким высоким неводочным стаканчикам, он спросил Скелу: «Опять не спрашиваешь?» – «Хорошо, я спрошу – где Ирена?» – «Сегодня утром улетела на нашу с ней историческую прародину. Точнее, мою, ибо она на три четверти прозка. Я не велел ей тебе говорить, чтоб мне было проще, понял? Для облегчения дела она вышла замуж за секретаря нашего (ха-ха!) посольства. Вчера вечером была свадьба. Она ведь еще совсем молодая, ей двадцать девять лет. Это – первое. Теперь – второе (совсем как тогда, в пустом классе, перед доской с уравнением Максвелла). Я тоже здесь не задержусь. Ха-ха, хочется взглянуть на маленькое комфортабельное королевство, из которого двести пятьдесят лет назад приехали мои предки отливать пушки для молодой империи. Ту нашу последнюю задачку по гидродинамике дорешишь сам. Третье – пора тебе начать спрашивать, Скела, все равно кого и о чем. И ждать ответа. Четвертое. Только что звонила твоя мать и просила тебя обязательно зайти к ней вечером. У нее был взволнованный голос. Ты ведь знаешь, у прозов все говорится взволнованным голосом. И пятое: я думаю, что твое детство кончилось.»
Он смотрел на мать. Она сидела в глубоком кресле, которое он почему-то ненавидел с тех пор, как себя помнит (Сенем сказал бы, что ненавидеть кресло, в котором сам не сидишь, чистый абсурд). «Отца увезли в больницу, – сказала мать, – он умирает». Она встала, обошла обеденный стол и, остановившись перед ним, спросила: «Сколько лет твоему отцу, Скела?» – «Семьдесят, кажется». – «Семьдесят шесть. Ну, а мне сколько, как тебе кажется?» Тут ему ничего не казалось, он просто не мог себе представить ее возраст. Любое высказанное вслух предположение неизбежно окажется враньем, даже если он случайно и угадает. «Ну, лет пятьдесят шесть». – «Тридцать девять, мой нежный единственный сын. Я вышла за твоего отца двадцать лет назад, когда он инспектировал войска Южного округа (Талакан любил посылать филологов проверять работу сталеваров). Пятьдесят шесть лет было бы сейчас его первой жене. Она была из старого прозского рода. По приказу талакановского наместника Рибеана ее расстреляли вместе с отцом и сестрами. Говорили, что перед расстрелом молодые женщины были изнасилованы всем взводом (это случилось тридцать лет назад, но я узнала об этом совсем недавно от вернувшегося живым из концлагеря Гериана, друга твоего отца). Твой отец все это съел. Но себя я не дам ему съесть, ни живому, ни мертвому. Если он вернется из больницы, он меня здесь уже не застанет. Завтра мы с Герианом улетаем на Южный Залив, там начнется наша новая жизнь, может быть, у меня будут дети, твои новые братья и сестры, и кто знает, не станешь ли ты сам тогда новым?»
Поздно вечером он возвращался к Сенему и, прислушиваясь к стуку своих каблуков по обледеневшему тротуару, решил, что детство вроде действительно кончилось.

II

«Заказанная вами книга Рогуда находится в кабинете особо редких книг на Малой Мансарде. Это – редчайший экземпляр, который категорически запрещено не только выносить из помещения, но и перекладывать со стола на стол. Он должен оставаться на одном и том же месте в течение вашего пребывания в кабинете. Вот ваш пропуск. Поднимитесь на лифте Б, третий этаж, налево по коридору, первая дверь за дамским туалетом». Серьезность девушки была ошеломляющей, он такого тона не слышал много лет. А что, если плюнуть на редчайший экземпляр, остаться в общем зале до закрытия и пригласить девушку в ресторан, а потом еще куда-нибудь? Но он уже вышел из лифта Б, миновал дамский туалет и теперь подымался по узкой дубовой лестнице на указанную мансарду.
Это произошло около двух лет назад. После отъезда матери и смерти отца он стал скучать. Скучать по Сенему, по тетке Сенема, по матери, по серой тени отца в коридоре пустой квартиры. Он решил задачу, начатую вместе с Сенемом, решил еще две довольно трудные задачи и стал такой знаменитостью на факультете, что сам великий Ронтпигиан пригласил его на свой семинар. Маэстро был глух, как два питона, и, по выражению его учеников, «слушал глазами». После доклада он тяжелым кивком огромной головы подозвал к себе Скелу и, усадив его перед собой за парту (школьные парты подчеркивали элитность семинара), глухо и медленно сказал: «Вы прочитали очень хороший доклад. Без претензий на эстетичность в ходе доказательства, простого и ясного. Теперь вы – член моего семинара. Но мне придется сделать вам одно замечание. Вы два раза упомянули Сенема. Не делайте этого больше.
1 2 3