Большой черный горшок кипел над огнем, а у окна сидел, развалившись, деревенский парень и разговаривал с хозяйкой. В темноте я не мог различить его лица. Отдав приказание женщине, я присел к столу в ожидании ужина.
Трактирщица была гораздо молчаливее, чем большинство женщин ее полета, но это, может быть, происходило оттого, что в комнате находился ее муж. Между тем как она хлопотала, собирая для меня ужин, он прислонился к дверному косяку и устремил на меня пристальный взор, который никоим образом не мог способствовать моему успокоению.
Хозяин был высокий, коренастый малый с щетинистыми усами и светло-русой бородой, остриженной на манер Генриха IV. Об этом именно короле, и только о нем — самый безопасный предмет разговора с беарнцем — мне удалось вытянуть из него несколько слов. Но и при этом в его глазах блестел огонек подозрения, который побудил меня воздержаться от расспросов, и по мере того, как надвигалась ночь и пламя очага ярче и ярче играло на его лице, я все чаще подумывал о дремучем лесе, отделявшем эту глухую долину от Оша, и вспоминал предостережение кардинала, что в случае моей неудачи мне уже не придется беспокоить Париж своим присутствием.
Деревенский парень, сидевший у окна, не обращал на меня никакого внимания, да и я мало интересовался им, как только убедился, что он действительно то, чем казался на первый взгляд. Но спустя некоторое время в комнату, как бы на подмогу хозяину, явилось еще несколько человек, которые, по-видимому, не имели иной цели, как молча смотреть на меня и изредка перекидываться между собою отрывочными фразами на местном простонародном наречии. Когда мой ужин был готов, число этих плутов возросло уже до шести, и так как все они были вооружены большими испанскими ножами и были очень подозрительны, — то я почувствовал себя как человек, неосторожно всунувший голову в пчелиный улей.
Тем не менее, я сделал вид, что ем и пью с большим аппетитом, и в то же время старался не упускать из виду ничего, что происходило в кругу, освещенном тусклым светом дымной лампы. Во всяком случае, я следил за лицами и жестами этих людей не менее внимательно, чем они за мною, и ломал себе голову над тем, как обезоружить их подозрительность, или, по крайней мере, как выяснить положение вещей. То и другое, однако, оказывалось гораздо труднее и опаснее, чем я когда-либо предполагал. Вся долина положительно была настороже для защиты одного человека, арест которого составлял мою цель.
Я нарочно привез с собой из Оша две бутылки отборнейшего арманьякского вина. Вынув их из седельных мешков, которые я принес с собою в комнату, я откупорил их и предложил кубок хозяину. Он принял его, и, когда он выпил, лицо его покраснело. Он неохотно возвратил мне кубок, и я налил ему вновь.
Крепкое вино уже начало свое действие, и спустя несколько минут он начал разговаривать более свободно и охотно, чем прежде. Однако и теперь он главным образом ограничивался вопросами — интересовался то тем, то другим, но и это было очень приятной переменой. Я рассказал ему, откуда я приехал, по какой дороге, сколько времени я пробыл в Оше и где останавливался, и лишь когда речь зашла о моем приезде в Кошфоре, я погрузился в таинственное молчание. Я только неясно намекнул, что имею дело в Испании, к друзьям, находящимся по ту сторону границы, и дал таким образом крестьянам понять, что мои интересы солидарны с интересами их изгнанного господина.
Они поддались на эту удочку, подмигнули друг другу и стали смотреть на меня более дружелюбно, особенно трактирщик. Довольный этим успехом, я не осмелился идти дальше, чтобы как-нибудь не скомпрометировать и не выдать себя. Поэтому я переменил разговор и, чтобы перевести речь на более общие предметы, начал сравнивать их провинцию с моею родиной.
Хозяин, который тем временем уже совсем разговорился, не замедлил принять мой вызов и очень скоро сделал мне очень интересное сообщение. Дело было так. Он хвастался большими снеговыми горами южной Франции, лесами, которые одевают их, медведями, которые блуждают там, дикими кабанами, которые кормятся желудями.
— Ну что ж, — сказал я совершенно искренне, — таких вещей у нас действительно нет. Но зато у нас на севере водятся вещи, которых у вас нет. У нас есть десятки тысяч превосходных лошадей, не таких пони, каких вы здесь разводите. На конской ярмарке в Фекампе мой гнедой затерялся бы в массе лошадей. А здесь, на юге, вы не встретите ничего подобного ему, хотя бы вы искали целый день.
— Не говорите об этом так уверенно, — ответил хозяин, глаза которого заблестели от торжества и выпитого вина. — Что вы скажете, если я покажу вам лучшую лошадь в моей собственной конюшне?
Я заметил, что при этих словах остальные присутствующие вздрогнули, а те, которые понимали наш разговор (двое или трое говорили только на своем патуа), сердито посмотрели на него. Я тотчас стал смекать, но, не желая этого выказать, презрительно засмеялся.
— Я поверю вам только тогда, когда увижу это собственными глазами, — сказал я. — Я даже сомневаюсь, любезнейший, чтобы вы могли отличить хорошую лошадь от дурной.
— Я не могу отличить! — повторил он, хмурясь. — Еще бы!
— Я сомневаюсь в этом, — упрямо повторил я.
— В таком случае, пойдемте со мною, и я вам покажу, — сказал он, забыв прежнюю осторожность.
Его жена и прочие поселяне с изумлением посмотрели на него, но он, не обращая на них внимания, встал, взял в руку фонарь и отворил дверь.
— Идем, — продолжал он. — Так, по-вашему, я не могу отличить хорошей лошади от дурной? А я вам скажу, что я лучше вашего понимаю толк в лошадях.
Я нисколько не был бы удивлен, если бы его товарищи вмешались в дело, но, очевидно, хозяин играл между ними первенствующую роль. Во всяком случае, они хранили молчание, и через минуту мы были на дворе. Сделав несколько шагов в темноте, мы очутились около конюшни, той самой пристройки, которую я видел позади гостиницы. Хозяин откинул щеколду и, войдя внутрь, поднял фонарь вверх. Лошадь — хорошая бурая лошадь с белыми волосами в хвосте и белым чулком на одной ноге — тихо заржала и обратила на нас свои блестящие, влажные глаза.
— Вот вам! — воскликнул хозяин с торжеством, размахивая во все стороны фонарем для того, чтобы я мог лучше разглядеть коня. — Что вы скажете на это? По-вашему, это маленький пони?
— Нет, — ответил я, нарочно умеряя свою похвалу. — Довольно недурная лошадка… для этой страны.
— Для всякой страны, — сердито ответил он. — Для всякой страны, для какой угодно. Уж я недаром говорю это. Ведь эта лошадь… Одним словом, хорошая лошадь, — отрывисто закончил он, спохватившись, и, сразу опустив фонарь, повернулся к двери. Он так спешил оставить конюшню, что чуть не вытолкал меня из нее.
Но я понял. Я догадался, что он чуть не выдал всего, чуть не проболтался, что эта лошадь принадлежит господину де Кошфоре. Господину де Кошфоре, понимаете? Я поспешил отвернуться, чтобы он не заметил моей улыбки, и меня нисколько не удивила мгновенная перемена, происшедшая в этом человеке. Когда мы вернулись в залу гостиницы, он уж совершенно протрезвился и к нему вернулась прежняя подозрительность. Ему было стыдно за свою опрометчивость, и он до того был разъярен против меня, что, кажется, охотно перерезал бы мне горло из-за всякого пустяка.
Но не в моих интересах было затевать ссору. Я сделал поэтому вид, как будто ничего не замечаю, и, вернувшись в гостиницу, стал сдержанно хвалить лошадь, как человек, лишь наполовину убежденный. Злые лица и внушительные испанские ножи, которые я видел вокруг себя, были наилучшим побуждением к осторожности, и я льщу себя надеждой, что никакой итальянец не сумел бы притворяться искуснее меня. Тем не менее я был несказанно рад, когда вечер подошел к концу, и я очутился один на своем чердачке, отведенном мне для ночлега. Это был жалкий приют, холодный, неудобный, грязный; я взобрался туда при помощи лестницы; ложе мое, среди связок каштанов и яблок, составляли мой плащ и несколько ветвей папоротника. Но я рад был и этому, потому что здесь я был наконец один и мог на свободе обдумать свое положение.
Несомненно, господин де Кошфоре был в замке. Он оставил здесь свою лошадь и пошел туда пешком. По всей вероятности, так он делал всегда. Таким образом, в некотором отношении он был теперь для меня доступнее, чем я ожидал: лучшего времени для моего приезда не могло и быть; и все-таки он оставался столь же недосягаемым для меня, как если бы я еще был Париже. Я не только не мог схватить его, но даже не смел никого спросить о нем, не смел вымолвить неосторожного слова, не смел даже свободно глядеть вокруг. Да, я не смел, — это было ясно. Малейшего намека на цель моего приезда, малейшей вспышки недоверия было бы достаточно, чтобы вызвать кровопролитие, и пролита была бы моя кровь. С другой стороны, чем дольше я останусь в деревне, тем большее подозрение навлеку на себя и тем внимательнее будут следить за мною.
В таком затруднительном положении некоторые, быть может, пришли бы в отчаяние, отказались бы от предпринятой попытки и спаслись бы за границей. Но я всегда гордился своею верностью и решил не отступать. Если не удастся сегодня, попробую завтра; не удастся завтра, попробую в другой раз. Кости не всегда ложатся одним очком кверху.
Подавив в себе малодушие, я, как только дом погрузился в тишину, подкрался к маленькому, четырехугольному, увитому паутиной и закрытому сеном слуховому окошку и выглянул наружу. Деревня была погружена в сон. Нависшие черные ветви деревьев почти закрывали от моих глаз серое, облачное небо, по которому уныло плыл месяц. Обратив свой взор книзу, я сначала ничего не мог разобрать, но, когда мои глаза привыкли к темноте (я только что погасил свой ночник), я различил дверь конюшни и неясные очертания крыши. Это меня очень обрадовало, потому что теперь я мог следить и, по крайней мере, удостовериться, не уедет ли Кошфоре в эту ночь. Если же да, то я увижу его лицо и, может быть, узнаю еще кое-что, что может быть для меня полезным в будущем.
Решившись на все, даже на самое худшее, я опустился подле окошка на пол и начал следить, готовый просидеть таким образом целую ночь. Но не прошло и часа, как я услышал внизу шепот, а затем звук шагов: из-за угла показалось несколько человек, и тогда голос заговорил громко и свободно. Я не мог разобрать слов, но голос, очевидно, принадлежал благородному человеку, и его смелый, повелительный тон не оставил во мне никакого сомнения насчет того, что это сам Кошфоре. Надеясь узнать еще что-нибудь, я еще ближе прижал лицо к отверстию и только успел различить во мраке две фигуры — высокого, стройного мужчину в плаще и, как мне показалось, женщину в блестящем белом платье, — как вдруг сильный стук в дверь моего чердачка заставил меня отскочить от окошка и поспешно прилечь на свою постель. Стук повторился.
— Ну? — воскликнул я, приподнимаясь на локте и проклиная несвоевременный перерыв. — Кто там? В чем дело?
Опускная дверь приподнялась на фут или около того, и в отверстии показалась голова хозяина.
— Вы звали меня? — сказал он.
Он поднял ночник, который озарил полкомнаты, и показал мне его ухмыляющееся лицо.
— Звал? В этот час ночи, дурачье! — сердито ответил я. — И не думал звать! Ступайте спать, любезнейший!
Но он продолжал стоять, глупо зевая и глядя на меня.
— А я слышал ваш голос, — сказал он.
— Ступайте спать! Вы пьяны, — ответил я, садясь на постели. — Говорю вам, что я и не думал вас звать.
— Ну что ж, может быть, — медленно ответил он. — И вам ничего не нужно?
— Ничего, только оставьте меня в покое, — недовольно ответил я.
— А-ха-ха! — зевнул он опять. — Ну, спокойной ночи!
— Спокойной ночи! Спокойной ночи! — ответил я, призывая на помощь все свое терпение.
Я услышал в этот момент стук лошадиных подков: очевидно, лошадь выводили из конюшни.
— Спокойной ночи, — повторил я опять, надеясь все-таки, что он уберется вовремя, и я успею еще выглянуть из окошка. — Я хочу спать!
— Хорошо, — ответил он, широко осклабясь. — Но ведь еще рано, и вы успеете выспаться.
Только тогда наконец он не спеша опустил дверь, и я слышал, как он усмехался себе под нос, спускаясь по лестнице.
Не успел он добраться донизу, как я уже опять был подле окошка. Женщина, которую я видел раньше, еще стояла на том же месте, а рядом с ней находился мужчина в одежде поселянина и с фонарем в руке. Но человека, которого я хотел видеть, не было. Он исчез и, очевидно, остальные теперь не боялись меня, потому что хозяин вышел с фонарем, болтавшимся у него на руке, сказал что-то даме, а последняя посмотрела на мое окно и засмеялась.
Ночь была теплая, и дама не имела на себе ничего поверх белого платья. Я мог видеть ее высокую, стройную фигуру, ее блестящие глаза, решительные контуры ее красивого лица, которое, если уже искать в нем недостатков, грешило разве чрезмерною правильностью. Эта женщина, казалось, самой природой была предназначена для того, чтобы идти навстречу опасностям и затруднениям; даже здесь, в полночь, среди этих отчаянных людей, она не представляла собой ничего неуместного. Я мог допустить, мне казалось даже, что я угадываю это, что под этой наружностью королевы, за презрительным смехом, с которым она выслушала рассказ хозяина, в ней таилась все-таки женская душа, душа, способная на увлечение и нежность. Но ни один внешний признак не свидетельствовал об этом, по крайней мере, в то время, когда я смотрел не нее.
Я пристально разглядывал ее и, признаться по правде, в глубине души был рад, что мадам де Кошфоре оказалась именно такой женщиной. Я был рад, что ее смех звучал так презрительно и враждебно; я был рад, что она не оказалась маленькой, нежной и кроткой женщиной, которая, подобно ребенку, не устояла бы перед первым ударом несчастья. Если мне удастся исполнить свое поручение, если я сумею… Но пустое! Женщины все одинаковы. Она скоро найдет себе утешение.
Я следил за этой группой, пока она оставалась в поле зрения. Когда же мадам де Кошфоре, в сопровождении одного из мужчин, обогнула угол гостиницы и скрылась из виду, я вернулся на свою постель, еще больше прежнего недоумевая, что мне теперь предпринять.
Было ясно, что для успешности моего дела мне необходимо проникнуть в замок, который, согласно полученным мною сведениям, охранялся лишь двумя или темя старыми прислужниками и таким же количеством женщин. Таким образом, захватить господина де Кошфоре в замке не представлялось невозможным. Но как проникнуть туда, в этот замок, охраняемый умными женщинами и всеми предосторожностями, которые может придумать любовь? В этом заключался вопрос, и заря застала меня ломающим над ним голову и все еще далеким от его решения.
Всю ночь я провел, как в лихорадке, и был очень рад, когда настало утро и я мог встать с постели. Мне казалось, что утренний воздух освежит мой мозг; мне было душно на маленьком чердачке. Я тихонько спустился по лестнице и умудрился пройти незамеченным через общую залу, где лежали и громко храпели несколько человек. Наружная дверь была не заперта, я отворил ее и очутился на улице.
Еще было так рано, что деревья черными громадами рисовались на красноватом небе, но горшок на столбе у дверей уже зеленел, и через несколько минут повсюду должен был пролиться серый сумрак занимающегося утра. Да и теперь вдоль дороги распространялось слабое зарево света. Я остановился подле угла дома, откуда мог видеть передний фасад его и ту сторону, к которой примыкала конюшня, и, вдыхая свежий утренний воздух, старался открыть какие-нибудь следы ночной сцены. Вдруг мой взор упал на какой-то светлый предмет, лежавший на земле в двух или трех шагах от меня. Я подошел к нему и с любопытством поднял его, ожидая увидеть какую-нибудь записку. Но это оказалось не запиской, а крошечным оранжевым саше, какие женщины часто носят у себя на груди. Он был наполнен порошком, издававшим слабое благоухание, и имел на одной стороне букву Э, вышитую белым шелком. Одним словом, это было одной из тех изящным маленьких безделушек, которые так любят женщины.
Очевидно, мадам де Кошфоре уронила его прошлой ночью. Я долго ворочал вещицу в руках, а затем, улыбнувшись, спрятал ее за пазуху, думая, что она когда-нибудь может пригодиться, хотя я не мог наперед сказать, каким образом. Только я сделал это и обернулся, чтобы осмотреть улицу, как позади меня заскрипела на кожаных петлях дверь и через секунду подле меня стоял хозяин, угрюмо желая мне доброго утра.
Надо думать, что его подозрения воскресли с новой силой, потому что, начиная с этого момента, он под разными предлогами не отходил от меня до самого полудня. Мало того, с каждой минутой его обращение становилось грубее, намеки яснее, так что я уже не мог притворяться, будто не замечаю ни того, ни другого. Около полудня, последовав за мной в двадцатый раз на улицу, он дошел до того, что прямо спросил, не нужна ли мне моя лошадь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21
Трактирщица была гораздо молчаливее, чем большинство женщин ее полета, но это, может быть, происходило оттого, что в комнате находился ее муж. Между тем как она хлопотала, собирая для меня ужин, он прислонился к дверному косяку и устремил на меня пристальный взор, который никоим образом не мог способствовать моему успокоению.
Хозяин был высокий, коренастый малый с щетинистыми усами и светло-русой бородой, остриженной на манер Генриха IV. Об этом именно короле, и только о нем — самый безопасный предмет разговора с беарнцем — мне удалось вытянуть из него несколько слов. Но и при этом в его глазах блестел огонек подозрения, который побудил меня воздержаться от расспросов, и по мере того, как надвигалась ночь и пламя очага ярче и ярче играло на его лице, я все чаще подумывал о дремучем лесе, отделявшем эту глухую долину от Оша, и вспоминал предостережение кардинала, что в случае моей неудачи мне уже не придется беспокоить Париж своим присутствием.
Деревенский парень, сидевший у окна, не обращал на меня никакого внимания, да и я мало интересовался им, как только убедился, что он действительно то, чем казался на первый взгляд. Но спустя некоторое время в комнату, как бы на подмогу хозяину, явилось еще несколько человек, которые, по-видимому, не имели иной цели, как молча смотреть на меня и изредка перекидываться между собою отрывочными фразами на местном простонародном наречии. Когда мой ужин был готов, число этих плутов возросло уже до шести, и так как все они были вооружены большими испанскими ножами и были очень подозрительны, — то я почувствовал себя как человек, неосторожно всунувший голову в пчелиный улей.
Тем не менее, я сделал вид, что ем и пью с большим аппетитом, и в то же время старался не упускать из виду ничего, что происходило в кругу, освещенном тусклым светом дымной лампы. Во всяком случае, я следил за лицами и жестами этих людей не менее внимательно, чем они за мною, и ломал себе голову над тем, как обезоружить их подозрительность, или, по крайней мере, как выяснить положение вещей. То и другое, однако, оказывалось гораздо труднее и опаснее, чем я когда-либо предполагал. Вся долина положительно была настороже для защиты одного человека, арест которого составлял мою цель.
Я нарочно привез с собой из Оша две бутылки отборнейшего арманьякского вина. Вынув их из седельных мешков, которые я принес с собою в комнату, я откупорил их и предложил кубок хозяину. Он принял его, и, когда он выпил, лицо его покраснело. Он неохотно возвратил мне кубок, и я налил ему вновь.
Крепкое вино уже начало свое действие, и спустя несколько минут он начал разговаривать более свободно и охотно, чем прежде. Однако и теперь он главным образом ограничивался вопросами — интересовался то тем, то другим, но и это было очень приятной переменой. Я рассказал ему, откуда я приехал, по какой дороге, сколько времени я пробыл в Оше и где останавливался, и лишь когда речь зашла о моем приезде в Кошфоре, я погрузился в таинственное молчание. Я только неясно намекнул, что имею дело в Испании, к друзьям, находящимся по ту сторону границы, и дал таким образом крестьянам понять, что мои интересы солидарны с интересами их изгнанного господина.
Они поддались на эту удочку, подмигнули друг другу и стали смотреть на меня более дружелюбно, особенно трактирщик. Довольный этим успехом, я не осмелился идти дальше, чтобы как-нибудь не скомпрометировать и не выдать себя. Поэтому я переменил разговор и, чтобы перевести речь на более общие предметы, начал сравнивать их провинцию с моею родиной.
Хозяин, который тем временем уже совсем разговорился, не замедлил принять мой вызов и очень скоро сделал мне очень интересное сообщение. Дело было так. Он хвастался большими снеговыми горами южной Франции, лесами, которые одевают их, медведями, которые блуждают там, дикими кабанами, которые кормятся желудями.
— Ну что ж, — сказал я совершенно искренне, — таких вещей у нас действительно нет. Но зато у нас на севере водятся вещи, которых у вас нет. У нас есть десятки тысяч превосходных лошадей, не таких пони, каких вы здесь разводите. На конской ярмарке в Фекампе мой гнедой затерялся бы в массе лошадей. А здесь, на юге, вы не встретите ничего подобного ему, хотя бы вы искали целый день.
— Не говорите об этом так уверенно, — ответил хозяин, глаза которого заблестели от торжества и выпитого вина. — Что вы скажете, если я покажу вам лучшую лошадь в моей собственной конюшне?
Я заметил, что при этих словах остальные присутствующие вздрогнули, а те, которые понимали наш разговор (двое или трое говорили только на своем патуа), сердито посмотрели на него. Я тотчас стал смекать, но, не желая этого выказать, презрительно засмеялся.
— Я поверю вам только тогда, когда увижу это собственными глазами, — сказал я. — Я даже сомневаюсь, любезнейший, чтобы вы могли отличить хорошую лошадь от дурной.
— Я не могу отличить! — повторил он, хмурясь. — Еще бы!
— Я сомневаюсь в этом, — упрямо повторил я.
— В таком случае, пойдемте со мною, и я вам покажу, — сказал он, забыв прежнюю осторожность.
Его жена и прочие поселяне с изумлением посмотрели на него, но он, не обращая на них внимания, встал, взял в руку фонарь и отворил дверь.
— Идем, — продолжал он. — Так, по-вашему, я не могу отличить хорошей лошади от дурной? А я вам скажу, что я лучше вашего понимаю толк в лошадях.
Я нисколько не был бы удивлен, если бы его товарищи вмешались в дело, но, очевидно, хозяин играл между ними первенствующую роль. Во всяком случае, они хранили молчание, и через минуту мы были на дворе. Сделав несколько шагов в темноте, мы очутились около конюшни, той самой пристройки, которую я видел позади гостиницы. Хозяин откинул щеколду и, войдя внутрь, поднял фонарь вверх. Лошадь — хорошая бурая лошадь с белыми волосами в хвосте и белым чулком на одной ноге — тихо заржала и обратила на нас свои блестящие, влажные глаза.
— Вот вам! — воскликнул хозяин с торжеством, размахивая во все стороны фонарем для того, чтобы я мог лучше разглядеть коня. — Что вы скажете на это? По-вашему, это маленький пони?
— Нет, — ответил я, нарочно умеряя свою похвалу. — Довольно недурная лошадка… для этой страны.
— Для всякой страны, — сердито ответил он. — Для всякой страны, для какой угодно. Уж я недаром говорю это. Ведь эта лошадь… Одним словом, хорошая лошадь, — отрывисто закончил он, спохватившись, и, сразу опустив фонарь, повернулся к двери. Он так спешил оставить конюшню, что чуть не вытолкал меня из нее.
Но я понял. Я догадался, что он чуть не выдал всего, чуть не проболтался, что эта лошадь принадлежит господину де Кошфоре. Господину де Кошфоре, понимаете? Я поспешил отвернуться, чтобы он не заметил моей улыбки, и меня нисколько не удивила мгновенная перемена, происшедшая в этом человеке. Когда мы вернулись в залу гостиницы, он уж совершенно протрезвился и к нему вернулась прежняя подозрительность. Ему было стыдно за свою опрометчивость, и он до того был разъярен против меня, что, кажется, охотно перерезал бы мне горло из-за всякого пустяка.
Но не в моих интересах было затевать ссору. Я сделал поэтому вид, как будто ничего не замечаю, и, вернувшись в гостиницу, стал сдержанно хвалить лошадь, как человек, лишь наполовину убежденный. Злые лица и внушительные испанские ножи, которые я видел вокруг себя, были наилучшим побуждением к осторожности, и я льщу себя надеждой, что никакой итальянец не сумел бы притворяться искуснее меня. Тем не менее я был несказанно рад, когда вечер подошел к концу, и я очутился один на своем чердачке, отведенном мне для ночлега. Это был жалкий приют, холодный, неудобный, грязный; я взобрался туда при помощи лестницы; ложе мое, среди связок каштанов и яблок, составляли мой плащ и несколько ветвей папоротника. Но я рад был и этому, потому что здесь я был наконец один и мог на свободе обдумать свое положение.
Несомненно, господин де Кошфоре был в замке. Он оставил здесь свою лошадь и пошел туда пешком. По всей вероятности, так он делал всегда. Таким образом, в некотором отношении он был теперь для меня доступнее, чем я ожидал: лучшего времени для моего приезда не могло и быть; и все-таки он оставался столь же недосягаемым для меня, как если бы я еще был Париже. Я не только не мог схватить его, но даже не смел никого спросить о нем, не смел вымолвить неосторожного слова, не смел даже свободно глядеть вокруг. Да, я не смел, — это было ясно. Малейшего намека на цель моего приезда, малейшей вспышки недоверия было бы достаточно, чтобы вызвать кровопролитие, и пролита была бы моя кровь. С другой стороны, чем дольше я останусь в деревне, тем большее подозрение навлеку на себя и тем внимательнее будут следить за мною.
В таком затруднительном положении некоторые, быть может, пришли бы в отчаяние, отказались бы от предпринятой попытки и спаслись бы за границей. Но я всегда гордился своею верностью и решил не отступать. Если не удастся сегодня, попробую завтра; не удастся завтра, попробую в другой раз. Кости не всегда ложатся одним очком кверху.
Подавив в себе малодушие, я, как только дом погрузился в тишину, подкрался к маленькому, четырехугольному, увитому паутиной и закрытому сеном слуховому окошку и выглянул наружу. Деревня была погружена в сон. Нависшие черные ветви деревьев почти закрывали от моих глаз серое, облачное небо, по которому уныло плыл месяц. Обратив свой взор книзу, я сначала ничего не мог разобрать, но, когда мои глаза привыкли к темноте (я только что погасил свой ночник), я различил дверь конюшни и неясные очертания крыши. Это меня очень обрадовало, потому что теперь я мог следить и, по крайней мере, удостовериться, не уедет ли Кошфоре в эту ночь. Если же да, то я увижу его лицо и, может быть, узнаю еще кое-что, что может быть для меня полезным в будущем.
Решившись на все, даже на самое худшее, я опустился подле окошка на пол и начал следить, готовый просидеть таким образом целую ночь. Но не прошло и часа, как я услышал внизу шепот, а затем звук шагов: из-за угла показалось несколько человек, и тогда голос заговорил громко и свободно. Я не мог разобрать слов, но голос, очевидно, принадлежал благородному человеку, и его смелый, повелительный тон не оставил во мне никакого сомнения насчет того, что это сам Кошфоре. Надеясь узнать еще что-нибудь, я еще ближе прижал лицо к отверстию и только успел различить во мраке две фигуры — высокого, стройного мужчину в плаще и, как мне показалось, женщину в блестящем белом платье, — как вдруг сильный стук в дверь моего чердачка заставил меня отскочить от окошка и поспешно прилечь на свою постель. Стук повторился.
— Ну? — воскликнул я, приподнимаясь на локте и проклиная несвоевременный перерыв. — Кто там? В чем дело?
Опускная дверь приподнялась на фут или около того, и в отверстии показалась голова хозяина.
— Вы звали меня? — сказал он.
Он поднял ночник, который озарил полкомнаты, и показал мне его ухмыляющееся лицо.
— Звал? В этот час ночи, дурачье! — сердито ответил я. — И не думал звать! Ступайте спать, любезнейший!
Но он продолжал стоять, глупо зевая и глядя на меня.
— А я слышал ваш голос, — сказал он.
— Ступайте спать! Вы пьяны, — ответил я, садясь на постели. — Говорю вам, что я и не думал вас звать.
— Ну что ж, может быть, — медленно ответил он. — И вам ничего не нужно?
— Ничего, только оставьте меня в покое, — недовольно ответил я.
— А-ха-ха! — зевнул он опять. — Ну, спокойной ночи!
— Спокойной ночи! Спокойной ночи! — ответил я, призывая на помощь все свое терпение.
Я услышал в этот момент стук лошадиных подков: очевидно, лошадь выводили из конюшни.
— Спокойной ночи, — повторил я опять, надеясь все-таки, что он уберется вовремя, и я успею еще выглянуть из окошка. — Я хочу спать!
— Хорошо, — ответил он, широко осклабясь. — Но ведь еще рано, и вы успеете выспаться.
Только тогда наконец он не спеша опустил дверь, и я слышал, как он усмехался себе под нос, спускаясь по лестнице.
Не успел он добраться донизу, как я уже опять был подле окошка. Женщина, которую я видел раньше, еще стояла на том же месте, а рядом с ней находился мужчина в одежде поселянина и с фонарем в руке. Но человека, которого я хотел видеть, не было. Он исчез и, очевидно, остальные теперь не боялись меня, потому что хозяин вышел с фонарем, болтавшимся у него на руке, сказал что-то даме, а последняя посмотрела на мое окно и засмеялась.
Ночь была теплая, и дама не имела на себе ничего поверх белого платья. Я мог видеть ее высокую, стройную фигуру, ее блестящие глаза, решительные контуры ее красивого лица, которое, если уже искать в нем недостатков, грешило разве чрезмерною правильностью. Эта женщина, казалось, самой природой была предназначена для того, чтобы идти навстречу опасностям и затруднениям; даже здесь, в полночь, среди этих отчаянных людей, она не представляла собой ничего неуместного. Я мог допустить, мне казалось даже, что я угадываю это, что под этой наружностью королевы, за презрительным смехом, с которым она выслушала рассказ хозяина, в ней таилась все-таки женская душа, душа, способная на увлечение и нежность. Но ни один внешний признак не свидетельствовал об этом, по крайней мере, в то время, когда я смотрел не нее.
Я пристально разглядывал ее и, признаться по правде, в глубине души был рад, что мадам де Кошфоре оказалась именно такой женщиной. Я был рад, что ее смех звучал так презрительно и враждебно; я был рад, что она не оказалась маленькой, нежной и кроткой женщиной, которая, подобно ребенку, не устояла бы перед первым ударом несчастья. Если мне удастся исполнить свое поручение, если я сумею… Но пустое! Женщины все одинаковы. Она скоро найдет себе утешение.
Я следил за этой группой, пока она оставалась в поле зрения. Когда же мадам де Кошфоре, в сопровождении одного из мужчин, обогнула угол гостиницы и скрылась из виду, я вернулся на свою постель, еще больше прежнего недоумевая, что мне теперь предпринять.
Было ясно, что для успешности моего дела мне необходимо проникнуть в замок, который, согласно полученным мною сведениям, охранялся лишь двумя или темя старыми прислужниками и таким же количеством женщин. Таким образом, захватить господина де Кошфоре в замке не представлялось невозможным. Но как проникнуть туда, в этот замок, охраняемый умными женщинами и всеми предосторожностями, которые может придумать любовь? В этом заключался вопрос, и заря застала меня ломающим над ним голову и все еще далеким от его решения.
Всю ночь я провел, как в лихорадке, и был очень рад, когда настало утро и я мог встать с постели. Мне казалось, что утренний воздух освежит мой мозг; мне было душно на маленьком чердачке. Я тихонько спустился по лестнице и умудрился пройти незамеченным через общую залу, где лежали и громко храпели несколько человек. Наружная дверь была не заперта, я отворил ее и очутился на улице.
Еще было так рано, что деревья черными громадами рисовались на красноватом небе, но горшок на столбе у дверей уже зеленел, и через несколько минут повсюду должен был пролиться серый сумрак занимающегося утра. Да и теперь вдоль дороги распространялось слабое зарево света. Я остановился подле угла дома, откуда мог видеть передний фасад его и ту сторону, к которой примыкала конюшня, и, вдыхая свежий утренний воздух, старался открыть какие-нибудь следы ночной сцены. Вдруг мой взор упал на какой-то светлый предмет, лежавший на земле в двух или трех шагах от меня. Я подошел к нему и с любопытством поднял его, ожидая увидеть какую-нибудь записку. Но это оказалось не запиской, а крошечным оранжевым саше, какие женщины часто носят у себя на груди. Он был наполнен порошком, издававшим слабое благоухание, и имел на одной стороне букву Э, вышитую белым шелком. Одним словом, это было одной из тех изящным маленьких безделушек, которые так любят женщины.
Очевидно, мадам де Кошфоре уронила его прошлой ночью. Я долго ворочал вещицу в руках, а затем, улыбнувшись, спрятал ее за пазуху, думая, что она когда-нибудь может пригодиться, хотя я не мог наперед сказать, каким образом. Только я сделал это и обернулся, чтобы осмотреть улицу, как позади меня заскрипела на кожаных петлях дверь и через секунду подле меня стоял хозяин, угрюмо желая мне доброго утра.
Надо думать, что его подозрения воскресли с новой силой, потому что, начиная с этого момента, он под разными предлогами не отходил от меня до самого полудня. Мало того, с каждой минутой его обращение становилось грубее, намеки яснее, так что я уже не мог притворяться, будто не замечаю ни того, ни другого. Около полудня, последовав за мной в двадцатый раз на улицу, он дошел до того, что прямо спросил, не нужна ли мне моя лошадь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21