Этот ребенок мог быть моим.
Я старался свыкнуться с новостью, думать о Маргарет с нежностью старого друга; она будет очень заботливой матерью, любую допущенную по отношению к ребенку ошибку будет принимать близко к сердцу; она не верила так, как верил я, во врожденные свойства человека, она считала, что дети – это глина, из которой можно лепить что угодно. Эти обязанности будут обременять ее, возможно, даже старить, но, воспитывая детей, она не будет считать свою жизнь потерянной.
Я думал о ней с нежностью, но в душе у меня все кипело.
Я стал более настойчиво, чем прежде, интересоваться судьбами окружавших меня людей. Именно в то время я и узнал о затруднениях Веры и Нормана. К концу лета, когда бомбежки прекратились и мы могли спокойно разговаривать по вечерам, они несколько раз заходили ко мне вместе, а потом Норман стал приходить один.
Впервые увидев их вдвоем, я подумал, что рядом с ней он кажется весьма неприметной личностью. Маленького роста, с тонким болезненным лицом, он был признан негодным для службы в армии и продолжал работать в гражданском учреждении, куда, как и Вера, пришел в шестнадцать лет. Говорить ему, казалось, было не о чем, хотя на вид он был не лишен восприимчивости и возвышенности чувств. Я пытался болтать с ним о книгах или фильмах и обнаружил, что он, равно как и она, совершенно в них не разбирается. Они ходили на танцы, слушали легкую музыку, конец недели проводили за городом. Оба зарабатывали по четыреста фунтов в год; этих денег хватало им для удовлетворения всех потребностей, и жили они, ни о чем не задумываясь. По сравнению с друзьями моей молодости, происхождение которых ничем не отличалось от происхождения Веры и Нормана, все их существование, их интересы и мечты представлялись мне на редкость примитивными.
Даже Вера, которая и сама не подозревала, что способна на более сильные эмоции, в тот вечер в обществе Нормана была поглощена главным образом пустяковыми проблемами о неустроенности моего быта. Почему я живу так неуютно?
– Какая-то глупость, – сказала она.
Я ответил, что мне это безразлично.
– Я в этом не уверена, – возразила она.
Я сказал, что психологически иногда полезно не задумываться над тем, как живешь.
Вера покачала головой.
– Хорошая квартира с полным обслуживанием ничуть не ущемила бы вашу независимость.
Она не уловила смысла моих слов, но я заметил, что Норман внимательно смотрит на меня.
– Вам нужен человек, который вел бы хозяйство, – сказала Вера. И добавила: – Пожалуйста, не думайте, что я хочу сказать что-либо дурное о миссис Бьючемп. Она очень добрая, я это сразу поняла, как только ее увидела. Она, наверно, относится к людям по-матерински.
Вера совсем не умеет разбираться в людях, подумал я и вдруг заметил на лице Нормана ласковую душевную улыбку, которая явно подтверждала мою мысль. Это была улыбка человека чуткого, и я как-то сразу проникся к нему симпатией. Он стал мне гораздо ближе, чем она.
Я уговорил его заходить ко мне, хотя вскоре понял, что на себя взвалил; большую часть времени мне приходилось нелегко.
Познакомившись с ним поближе, я убедился, что первое мое впечатление оказалось верным: он действительно очень тонко понимал людей. Более того, я не раз имел возможность почувствовать, что он по-настоящему хороший человек. Но эти качества – понимание и доброта – сочетались в нем, как мне и раньше приходилось видеть в других, с уродливой слабохарактерностью. Он был неврастеник; его постоянно мучили страхи, поэтому ему было нелегко бороться с жизнью.
И хотя он очень нравился мне и я всем сердцем хотел помочь им с Верой обрести счастье, для меня было поистине испытанием в течение многих часов и многих вечеров выслушивать бесконечные излияния человека, охваченного манией страха, которые постороннему обычно кажутся скучными и утомительными. Как только он начинал рассказывать о своем, как он выражался, «состоянии», я смеялся над собой, вспоминая, что когда-то причислил его к молчальникам. И все же, если, слушая его, я мог быть ему полезен, приходилось продолжать игру.
Я не знал, приносил ли я ему пользу – просто на два-три часа ему становилось легче, если перед ним был человек, готовый слушать и не порицать. Он долго ходил к врачам, тратил на них большую часть своего жалованья, но теперь окончательно в них разуверился. Однако он вновь судорожно ухватился за надежду поправиться, когда я сказал ему несколько разумных банальностей: что таким недугом страдает не он один, что многие люди, – их гораздо больше, чем он думает, – тоже считают себя малопригодными для совместной жизни. Мне самому было не лучше, сказал я; мой пример должен послужить ему уроком; никогда не нужно потакать собственным слабостям. Иначе он тоже окажется в роли стороннего наблюдателя, эгоистичного и одинокого.
Чем больше я узнавал его, тем больше он мне нравился, но тем меньше я верил в его выздоровление. К концу года он все чаще повторял одни и те же истории, которые я уже знал наизусть, и я убеждался, что болезнь его зашла слишком далеко.
Однажды декабрьским вечером, вскоре после ухода Нормана, в дверь просунулась голова миссис Бьючемп. На сей раз миссис Бьючемп не появилась сразу же, как бывало после ухода женщины; прошло, наверное, минут десять, после того как хлопнула дверь, а я все еще не двигался с места.
– Разрешите мне сказать вам, мистер Элиот, – прошептала она, – у вас усталый вид.
Я действительно устал: чтобы помочь Норману, требовалось предельное терпение; разговаривая с ним, я не должен был выказывать ни малейшего раздражения.
– Знаете, что я сейчас сделаю? – спросила она. – Попытаюсь раздобыть вам что-нибудь поесть; я бы пригласила вас к себе, если бы у меня было прибрано, но последнее время с этим что-то не получается.
Я и в самом деле был голоден, но к предложению миссис Бьючемп отнесся без особого энтузиазма. Эти приступы доброты были довольно искренними, и цель их состояла лишь в том, чтобы подбодрить человека, но зато сама она восхищалась собою – ведь она оказывала услуги, не предусмотренные контрактом, – и считала себя вправе встать утром на час позже.
Миссис Бьючемп вернулась с банкой лосося, ломтем хлеба, двумя тарелками, вилкой и ножом.
– Если вы не возражаете, я воспользуюсь вилкой и ножом после вас, – сказала она. – Я не успела вымыть всю посуду.
Поэтому, съев свою порцию лосося, я потом сидел рядом и смотрел, как миссис Бьючемп пережевывала свою. Несмотря на то, что лицо ее сияло от удовольствия, она сочла своим долгом заметить:
– Конечно, это совсем не то, что свежая рыба.
И тут мне вспомнилась мать, для которой свежая лососина была одним из символов роскошной жизни – пределом ее гордой мечты.
– Но мне очень приятно, что вам удалось на ночь поесть вкусненького. С вашего разрешения, мистер Элиот, я стараюсь изо всех сил.
Она бросила на меня взгляд, в котором отразились упорство, уверенность и нечто похожее на подобострастие.
– Одни стараются изо всех сил, мистер Элиот, – прошептала она, – другие же и палец о палец не ударят. Это очень несправедливо по отношению к таким, как мы с вами, – разрешите мне сказать от имени нас обоих, – потому что мы действительно из кожи вон лезем. И думаете, кто-нибудь это ценит? Думаете, ценит?
Миссис Бьючемп разволновалась. Лицо ее по-прежнему было неподвижным и невыразительным, но глаза словно вылезали из орбит, а щеки лоснились еще больше; шепот ее становился все более вкрадчивым.
Я отрицательно покачал головой.
– Когда я думаю, как вы пытаетесь помогать людям, – и я тоже, с вашего разрешения, только по-своему, стараясь оставаться в тени, – когда я думаю о том, как мы помогаем, а потом о том, что делают некоторые люди… Иногда я задаю себе вопрос, мистер Элиот, понимаете ли вы, что делают эти люди? – И добавила шепотом: – Я не смею даже представить себе. – Она продолжала совсем тихо: – Если выглянуть из этого окна, мистер Элиот, мы увидим окна домов на другой стороне площади. Задумывались ли вы когда-нибудь над тем, что можно увидеть, если раздвинуть занавеси? Страшно даже подумать. Иногда я представляю себе, что случилось бы, стань я невидимой, как в том фильме, помните, и побывай во всех поочередно комнатах, что выходят на площадь, да так, чтобы можно было притаиться в уголочке и посмотреть, что делают люди.
Мечтая о таком шпионском рае и превращении в невидимку, миссис Бьючемп сидела огромная и грузная в своем розовом атласном халате; щеки ее пылали, а глаза потемнели.
– Если бы мне суждено было увидеть все это, мистер Элиот, – сказала она, – сомневаюсь, осталась ли бы я такой, какая есть.
Я ответил, что, конечно, не осталась бы.
– Чем делать то, что делают некоторые другие, – сказала она, – я предпочитаю быть всегда такой, какая есть. В моей собственной комнатке наверху я забочусь о себе как могу и стараюсь изо всех сил ради моих жильцов и друзей, если вы разрешите мне считать вас моим другом, мистер Элиот. Пусть люди смеются надо мной, когда видят, как я из кожи лезу вон, но пусть не думают, что меня это волнует. Не все меня любят, незачем притворяться, мистер Элиот, я не такая мягкая, какой кажусь, поэтому меня и не любят. Но это мне тоже безразлично. Если человек старается изо всех сил, какая ему разница, что о нем думают? Они, наверное, считают, что я одинока. Но я счастливее их, мистер Элиот, и они это знают. Никто еще не говорил: бедная старая миссис Бьючемп, ей нужен кто-нибудь, чтобы ухаживать за ней, она не может жить одна.
Это была правда. Никто не думал о ней так.
– Меня бы не очень обрадовало, если бы кто-нибудь так сказал, – злобным шепотом закончила миссис Бьючемп. Затем снова приветливо и вкрадчиво сказала: – По-моему, очень важно стариться, не теряя достоинства. Я знаю, вы согласитесь со мной, мистер Элиот. Конечно, когда в моей жизни наступит осень, а она, я считаю, еще не наступила, и какой-нибудь хороший порядочный человек подумает, что мы с ним могли бы объединить свои силы, то, может быть, я и не отвергну его предложение, не продумав его очень, очень серьезно.
32. Перед домом на улице
Как-то вечером, в мае, вскоре после окончания войны, ко мне зашла Бетти Вэйн. Я редко встречал ее в ту весну; раза два она звонила мне по телефону, но я был занят Верой, Норманом или еще кем-нибудь из знакомых, и Бетти, которой всегда казалось, что она лишняя, никак не могла ко мне попасть. Однако она была из числа тех, кого я любил и кому верил больше других, и поэтому, когда она в тот вечер быстрыми шагами вошла ко мне, я сказал ей, что очень по ней соскучился.
– У вас хватает забот и без меня, – ответила она.
Слова эти прозвучали довольно грубо. Впрочем, она никогда не умела быть любезной. Она смотрела на меня, и ее глаза на лице с крючковатым носом выдавали смущение.
– Можете одолжить мне пятьдесят фунтов? – спросила она вдруг.
На мгновение я был озадачен – раньше, когда ей бывало трудно, я уговаривал ее взять у меня денег, но она и слышать об этом не хотела. Бетти была транжиркой, и если у нее заводились деньги, она швыряла ими направо и налево; ей всегда их не хватало, у нее вечно были карточные долги, неоплаченные счета, невыкупленные вещи в ломбарде, разговоры с судебными исполнителями. Однако ее бедность была бедностью человека, с которого требуют долг в сто фунтов, в то время как ей не составило бы труда получить в кредит тысячи. Она никогда не брала в долг ни у меня, ни у других людей, которые зарабатывали на жизнь собственным трудом. Почему она сейчас решила это сделать? И вдруг я понял. Не умея говорить любезно, не умея одалживаться, она пыталась отблагодарить меня за мои слова, пыталась по-своему показать, что тоже верит мне.
Спрятав чек в сумочку, она сказала тем же нелюбезным, почти грубым тоном:
– А теперь вы должны дать мне совет.
– Какой?
– Это касается не только меня.
– Вы хорошо знаете, что я умею молчать, – сказал я.
– Я это знаю. – И продолжала смущенно: – Мною как будто увлекся один человек.
– Кто это?
– Я не могу его назвать.
Она не хотела ничего говорить о нем и упомянула только, что он приблизительно моего возраста. Когда она рассказывала, как «нравится» ему, как он хочет «урегулировать» свои отношения с ней, в ней чувствовалась какая-то натянутость, и она заговорила так сбивчиво, что ее почти невозможно было понять. Прежде, когда она поверяла мне свои тайны, все бывало по-другому.
– Что мне делать? – спросила она.
– Я его знаю?
– Я не могу ничего сказать вам о нем, – ответила она.
– Так как же мне советовать? – спросил я.
– Мне бы хотелось рассказать вам все, но я не могу, – ответила она с видом маленькой девочки, с которой взяли слово молчать.
Большинство мужчин боятся ее, думал я, из-за ее проницательности и подозрительности; неуверенность в себе оборачивалась в ней недоверием к другим. Но если она решалась довериться кому-либо, вера ее становилась слепой.
– Вы любите его? – спросил я.
Не колеблясь, простодушно и прямо она ответила:
– Нет.
– Вы его уважаете?
Для нее не могло существовать отношений без взаимного уважения. На этот раз она помедлила. И наконец сказала:
– Пожалуй, да. – И добавила: – Он любопытный человек.
Я взглянул на нее. Она чуть обиженно улыбнулась в ответ.
– Этого еще недостаточно, чтобы я сказал вам «действуйте», – заметил я. – Но вы знаете больше меня.
– Пока мне не удалось добиться большого успеха.
– Не понимаю, какой в этом смысл. Разумеется, для вас.
Впервые за весь вечер она взглянула на меня ласково.
– Видите ли, все мы стареем. Вам уже под сорок, не забывайте. А мне в марте исполнилось тридцать семь.
– Ну, это не причина.
– Не у всех такое терпение, как у вас.
– Все равно, для вас это не причина.
Она громко выругалась.
– Мне нечего ждать, – сказала она.
Она была так не уверена в себе, что прервала разговор прежде, чем я успел ответить.
– Ладно, оставим это. Пойдемте-ка лучше в гости.
Ее пригласил кто-то из наших общих знакомых, и она хотела пойти туда вместе со мной. В такси по дороге в Челси она ласково улыбалась, натянутость ее исчезла, а вместе с ней и обида, словно мы только что встретились, я сопровождал ее в гости, и мы оба предвкушали удовольствие, которое, быть может, там получим. Она уже немало лет посещала званые вечера, но всякий раз, раскрасневшись от волнения, с блестящими глазами, еще надеялась на какую-то встречу, какую-то неожиданность.
Как только мы вошли в студию, я заметил одного знакомого; мы с ним выбрались из толпы гостей и устроились в укромном уголке; он рассказывал мне об одной новой книге. И вдруг от окна позади меня донесся голос. Я сразу узнал его. Это был голос Робинсона.
Он сидел ко мне спиной, его красивые волосы отливали серебром, затылок был красным. Он разговаривал с женщиной лет тридцати, на вид умной, приятной и некрасивой. Из его слов мне вскоре стало ясно, что у нее недавно вышла книга.
– Мне пришлось бы вернуться в далекое прошлое, ибо только там можно найти писателя, способного вот так отворить для меня окно в мир, как это делаете вы, – говорил он. – Нет, иногда вы этого не делаете. Порой, позвольте вам сказать, вы лишь терзаете читателя. Порой у меня появляется ощущение, что, отворяя окно, вы не раздвигаете занавеси. Но на ваших лучших первых тридцати страницах – да, пришлось бы вернуться в далекое прошлое. К кому, как вы думаете?
– Вы слишком ко мне добры, – донесся в ответ смущенный голос, принадлежавший, несомненно, женщине благовоспитанной.
– Пришлось бы вернуться очень далеко. – Робинсон говорил, как всегда, убежденно, и в тоне его звучала чуть заметная грубоватость человека, вынужденного усилить свою лесть, ибо она была отвергнута. – Дальше моего любимого Джойса – я не говорю, что вы достигли его высот, я лишь утверждаю, что вы глубже проникли в истоки жизни. Придется вернуться еще дальше. Дальше бедняги Генри Джеймса. Разумеется, дальше Джордж Элиот. Пусть говорят что угодно, но она по большей части так же тяжела, как каша для желудка, а писателям подобного рода следует быть более великими, чем была она. Нет, ваши первые страницы – не каша, они больше похожи на кусок великолепного паштета, когда его пробуешь впервые. Придется вернуться еще чуть подальше… да, пожалуй, вот к кому… вы и не догадаетесь.
– Прошу вас, скажите.
– К миссис Генри Вуд.
Даже в ту минуту, действуя исключительно в собственных интересах, он не мог устоять против дьявольского соблазна – льстить человеку и вместе с тем унижать его. Она казалась скромной женщиной, но в голосе ее явно послышалось разочарование и мягкий протест, когда она сказала:
– Но ее даже сравнить нельзя с Джордж Элиот.
Робинсон рассмеялся.
– Джордж Элиот обладала огромным талантом, но в ней не было ни крупицы гениальности. У миссис Генри Вуд очень мало таланта, но зато ей присуща хоть и крошечная, но истинная искра божия. То же самое можно сказать и о вас, и, поверьте мне, такая похвала – главное для любого писателя.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39
Я старался свыкнуться с новостью, думать о Маргарет с нежностью старого друга; она будет очень заботливой матерью, любую допущенную по отношению к ребенку ошибку будет принимать близко к сердцу; она не верила так, как верил я, во врожденные свойства человека, она считала, что дети – это глина, из которой можно лепить что угодно. Эти обязанности будут обременять ее, возможно, даже старить, но, воспитывая детей, она не будет считать свою жизнь потерянной.
Я думал о ней с нежностью, но в душе у меня все кипело.
Я стал более настойчиво, чем прежде, интересоваться судьбами окружавших меня людей. Именно в то время я и узнал о затруднениях Веры и Нормана. К концу лета, когда бомбежки прекратились и мы могли спокойно разговаривать по вечерам, они несколько раз заходили ко мне вместе, а потом Норман стал приходить один.
Впервые увидев их вдвоем, я подумал, что рядом с ней он кажется весьма неприметной личностью. Маленького роста, с тонким болезненным лицом, он был признан негодным для службы в армии и продолжал работать в гражданском учреждении, куда, как и Вера, пришел в шестнадцать лет. Говорить ему, казалось, было не о чем, хотя на вид он был не лишен восприимчивости и возвышенности чувств. Я пытался болтать с ним о книгах или фильмах и обнаружил, что он, равно как и она, совершенно в них не разбирается. Они ходили на танцы, слушали легкую музыку, конец недели проводили за городом. Оба зарабатывали по четыреста фунтов в год; этих денег хватало им для удовлетворения всех потребностей, и жили они, ни о чем не задумываясь. По сравнению с друзьями моей молодости, происхождение которых ничем не отличалось от происхождения Веры и Нормана, все их существование, их интересы и мечты представлялись мне на редкость примитивными.
Даже Вера, которая и сама не подозревала, что способна на более сильные эмоции, в тот вечер в обществе Нормана была поглощена главным образом пустяковыми проблемами о неустроенности моего быта. Почему я живу так неуютно?
– Какая-то глупость, – сказала она.
Я ответил, что мне это безразлично.
– Я в этом не уверена, – возразила она.
Я сказал, что психологически иногда полезно не задумываться над тем, как живешь.
Вера покачала головой.
– Хорошая квартира с полным обслуживанием ничуть не ущемила бы вашу независимость.
Она не уловила смысла моих слов, но я заметил, что Норман внимательно смотрит на меня.
– Вам нужен человек, который вел бы хозяйство, – сказала Вера. И добавила: – Пожалуйста, не думайте, что я хочу сказать что-либо дурное о миссис Бьючемп. Она очень добрая, я это сразу поняла, как только ее увидела. Она, наверно, относится к людям по-матерински.
Вера совсем не умеет разбираться в людях, подумал я и вдруг заметил на лице Нормана ласковую душевную улыбку, которая явно подтверждала мою мысль. Это была улыбка человека чуткого, и я как-то сразу проникся к нему симпатией. Он стал мне гораздо ближе, чем она.
Я уговорил его заходить ко мне, хотя вскоре понял, что на себя взвалил; большую часть времени мне приходилось нелегко.
Познакомившись с ним поближе, я убедился, что первое мое впечатление оказалось верным: он действительно очень тонко понимал людей. Более того, я не раз имел возможность почувствовать, что он по-настоящему хороший человек. Но эти качества – понимание и доброта – сочетались в нем, как мне и раньше приходилось видеть в других, с уродливой слабохарактерностью. Он был неврастеник; его постоянно мучили страхи, поэтому ему было нелегко бороться с жизнью.
И хотя он очень нравился мне и я всем сердцем хотел помочь им с Верой обрести счастье, для меня было поистине испытанием в течение многих часов и многих вечеров выслушивать бесконечные излияния человека, охваченного манией страха, которые постороннему обычно кажутся скучными и утомительными. Как только он начинал рассказывать о своем, как он выражался, «состоянии», я смеялся над собой, вспоминая, что когда-то причислил его к молчальникам. И все же, если, слушая его, я мог быть ему полезен, приходилось продолжать игру.
Я не знал, приносил ли я ему пользу – просто на два-три часа ему становилось легче, если перед ним был человек, готовый слушать и не порицать. Он долго ходил к врачам, тратил на них большую часть своего жалованья, но теперь окончательно в них разуверился. Однако он вновь судорожно ухватился за надежду поправиться, когда я сказал ему несколько разумных банальностей: что таким недугом страдает не он один, что многие люди, – их гораздо больше, чем он думает, – тоже считают себя малопригодными для совместной жизни. Мне самому было не лучше, сказал я; мой пример должен послужить ему уроком; никогда не нужно потакать собственным слабостям. Иначе он тоже окажется в роли стороннего наблюдателя, эгоистичного и одинокого.
Чем больше я узнавал его, тем больше он мне нравился, но тем меньше я верил в его выздоровление. К концу года он все чаще повторял одни и те же истории, которые я уже знал наизусть, и я убеждался, что болезнь его зашла слишком далеко.
Однажды декабрьским вечером, вскоре после ухода Нормана, в дверь просунулась голова миссис Бьючемп. На сей раз миссис Бьючемп не появилась сразу же, как бывало после ухода женщины; прошло, наверное, минут десять, после того как хлопнула дверь, а я все еще не двигался с места.
– Разрешите мне сказать вам, мистер Элиот, – прошептала она, – у вас усталый вид.
Я действительно устал: чтобы помочь Норману, требовалось предельное терпение; разговаривая с ним, я не должен был выказывать ни малейшего раздражения.
– Знаете, что я сейчас сделаю? – спросила она. – Попытаюсь раздобыть вам что-нибудь поесть; я бы пригласила вас к себе, если бы у меня было прибрано, но последнее время с этим что-то не получается.
Я и в самом деле был голоден, но к предложению миссис Бьючемп отнесся без особого энтузиазма. Эти приступы доброты были довольно искренними, и цель их состояла лишь в том, чтобы подбодрить человека, но зато сама она восхищалась собою – ведь она оказывала услуги, не предусмотренные контрактом, – и считала себя вправе встать утром на час позже.
Миссис Бьючемп вернулась с банкой лосося, ломтем хлеба, двумя тарелками, вилкой и ножом.
– Если вы не возражаете, я воспользуюсь вилкой и ножом после вас, – сказала она. – Я не успела вымыть всю посуду.
Поэтому, съев свою порцию лосося, я потом сидел рядом и смотрел, как миссис Бьючемп пережевывала свою. Несмотря на то, что лицо ее сияло от удовольствия, она сочла своим долгом заметить:
– Конечно, это совсем не то, что свежая рыба.
И тут мне вспомнилась мать, для которой свежая лососина была одним из символов роскошной жизни – пределом ее гордой мечты.
– Но мне очень приятно, что вам удалось на ночь поесть вкусненького. С вашего разрешения, мистер Элиот, я стараюсь изо всех сил.
Она бросила на меня взгляд, в котором отразились упорство, уверенность и нечто похожее на подобострастие.
– Одни стараются изо всех сил, мистер Элиот, – прошептала она, – другие же и палец о палец не ударят. Это очень несправедливо по отношению к таким, как мы с вами, – разрешите мне сказать от имени нас обоих, – потому что мы действительно из кожи вон лезем. И думаете, кто-нибудь это ценит? Думаете, ценит?
Миссис Бьючемп разволновалась. Лицо ее по-прежнему было неподвижным и невыразительным, но глаза словно вылезали из орбит, а щеки лоснились еще больше; шепот ее становился все более вкрадчивым.
Я отрицательно покачал головой.
– Когда я думаю, как вы пытаетесь помогать людям, – и я тоже, с вашего разрешения, только по-своему, стараясь оставаться в тени, – когда я думаю о том, как мы помогаем, а потом о том, что делают некоторые люди… Иногда я задаю себе вопрос, мистер Элиот, понимаете ли вы, что делают эти люди? – И добавила шепотом: – Я не смею даже представить себе. – Она продолжала совсем тихо: – Если выглянуть из этого окна, мистер Элиот, мы увидим окна домов на другой стороне площади. Задумывались ли вы когда-нибудь над тем, что можно увидеть, если раздвинуть занавеси? Страшно даже подумать. Иногда я представляю себе, что случилось бы, стань я невидимой, как в том фильме, помните, и побывай во всех поочередно комнатах, что выходят на площадь, да так, чтобы можно было притаиться в уголочке и посмотреть, что делают люди.
Мечтая о таком шпионском рае и превращении в невидимку, миссис Бьючемп сидела огромная и грузная в своем розовом атласном халате; щеки ее пылали, а глаза потемнели.
– Если бы мне суждено было увидеть все это, мистер Элиот, – сказала она, – сомневаюсь, осталась ли бы я такой, какая есть.
Я ответил, что, конечно, не осталась бы.
– Чем делать то, что делают некоторые другие, – сказала она, – я предпочитаю быть всегда такой, какая есть. В моей собственной комнатке наверху я забочусь о себе как могу и стараюсь изо всех сил ради моих жильцов и друзей, если вы разрешите мне считать вас моим другом, мистер Элиот. Пусть люди смеются надо мной, когда видят, как я из кожи лезу вон, но пусть не думают, что меня это волнует. Не все меня любят, незачем притворяться, мистер Элиот, я не такая мягкая, какой кажусь, поэтому меня и не любят. Но это мне тоже безразлично. Если человек старается изо всех сил, какая ему разница, что о нем думают? Они, наверное, считают, что я одинока. Но я счастливее их, мистер Элиот, и они это знают. Никто еще не говорил: бедная старая миссис Бьючемп, ей нужен кто-нибудь, чтобы ухаживать за ней, она не может жить одна.
Это была правда. Никто не думал о ней так.
– Меня бы не очень обрадовало, если бы кто-нибудь так сказал, – злобным шепотом закончила миссис Бьючемп. Затем снова приветливо и вкрадчиво сказала: – По-моему, очень важно стариться, не теряя достоинства. Я знаю, вы согласитесь со мной, мистер Элиот. Конечно, когда в моей жизни наступит осень, а она, я считаю, еще не наступила, и какой-нибудь хороший порядочный человек подумает, что мы с ним могли бы объединить свои силы, то, может быть, я и не отвергну его предложение, не продумав его очень, очень серьезно.
32. Перед домом на улице
Как-то вечером, в мае, вскоре после окончания войны, ко мне зашла Бетти Вэйн. Я редко встречал ее в ту весну; раза два она звонила мне по телефону, но я был занят Верой, Норманом или еще кем-нибудь из знакомых, и Бетти, которой всегда казалось, что она лишняя, никак не могла ко мне попасть. Однако она была из числа тех, кого я любил и кому верил больше других, и поэтому, когда она в тот вечер быстрыми шагами вошла ко мне, я сказал ей, что очень по ней соскучился.
– У вас хватает забот и без меня, – ответила она.
Слова эти прозвучали довольно грубо. Впрочем, она никогда не умела быть любезной. Она смотрела на меня, и ее глаза на лице с крючковатым носом выдавали смущение.
– Можете одолжить мне пятьдесят фунтов? – спросила она вдруг.
На мгновение я был озадачен – раньше, когда ей бывало трудно, я уговаривал ее взять у меня денег, но она и слышать об этом не хотела. Бетти была транжиркой, и если у нее заводились деньги, она швыряла ими направо и налево; ей всегда их не хватало, у нее вечно были карточные долги, неоплаченные счета, невыкупленные вещи в ломбарде, разговоры с судебными исполнителями. Однако ее бедность была бедностью человека, с которого требуют долг в сто фунтов, в то время как ей не составило бы труда получить в кредит тысячи. Она никогда не брала в долг ни у меня, ни у других людей, которые зарабатывали на жизнь собственным трудом. Почему она сейчас решила это сделать? И вдруг я понял. Не умея говорить любезно, не умея одалживаться, она пыталась отблагодарить меня за мои слова, пыталась по-своему показать, что тоже верит мне.
Спрятав чек в сумочку, она сказала тем же нелюбезным, почти грубым тоном:
– А теперь вы должны дать мне совет.
– Какой?
– Это касается не только меня.
– Вы хорошо знаете, что я умею молчать, – сказал я.
– Я это знаю. – И продолжала смущенно: – Мною как будто увлекся один человек.
– Кто это?
– Я не могу его назвать.
Она не хотела ничего говорить о нем и упомянула только, что он приблизительно моего возраста. Когда она рассказывала, как «нравится» ему, как он хочет «урегулировать» свои отношения с ней, в ней чувствовалась какая-то натянутость, и она заговорила так сбивчиво, что ее почти невозможно было понять. Прежде, когда она поверяла мне свои тайны, все бывало по-другому.
– Что мне делать? – спросила она.
– Я его знаю?
– Я не могу ничего сказать вам о нем, – ответила она.
– Так как же мне советовать? – спросил я.
– Мне бы хотелось рассказать вам все, но я не могу, – ответила она с видом маленькой девочки, с которой взяли слово молчать.
Большинство мужчин боятся ее, думал я, из-за ее проницательности и подозрительности; неуверенность в себе оборачивалась в ней недоверием к другим. Но если она решалась довериться кому-либо, вера ее становилась слепой.
– Вы любите его? – спросил я.
Не колеблясь, простодушно и прямо она ответила:
– Нет.
– Вы его уважаете?
Для нее не могло существовать отношений без взаимного уважения. На этот раз она помедлила. И наконец сказала:
– Пожалуй, да. – И добавила: – Он любопытный человек.
Я взглянул на нее. Она чуть обиженно улыбнулась в ответ.
– Этого еще недостаточно, чтобы я сказал вам «действуйте», – заметил я. – Но вы знаете больше меня.
– Пока мне не удалось добиться большого успеха.
– Не понимаю, какой в этом смысл. Разумеется, для вас.
Впервые за весь вечер она взглянула на меня ласково.
– Видите ли, все мы стареем. Вам уже под сорок, не забывайте. А мне в марте исполнилось тридцать семь.
– Ну, это не причина.
– Не у всех такое терпение, как у вас.
– Все равно, для вас это не причина.
Она громко выругалась.
– Мне нечего ждать, – сказала она.
Она была так не уверена в себе, что прервала разговор прежде, чем я успел ответить.
– Ладно, оставим это. Пойдемте-ка лучше в гости.
Ее пригласил кто-то из наших общих знакомых, и она хотела пойти туда вместе со мной. В такси по дороге в Челси она ласково улыбалась, натянутость ее исчезла, а вместе с ней и обида, словно мы только что встретились, я сопровождал ее в гости, и мы оба предвкушали удовольствие, которое, быть может, там получим. Она уже немало лет посещала званые вечера, но всякий раз, раскрасневшись от волнения, с блестящими глазами, еще надеялась на какую-то встречу, какую-то неожиданность.
Как только мы вошли в студию, я заметил одного знакомого; мы с ним выбрались из толпы гостей и устроились в укромном уголке; он рассказывал мне об одной новой книге. И вдруг от окна позади меня донесся голос. Я сразу узнал его. Это был голос Робинсона.
Он сидел ко мне спиной, его красивые волосы отливали серебром, затылок был красным. Он разговаривал с женщиной лет тридцати, на вид умной, приятной и некрасивой. Из его слов мне вскоре стало ясно, что у нее недавно вышла книга.
– Мне пришлось бы вернуться в далекое прошлое, ибо только там можно найти писателя, способного вот так отворить для меня окно в мир, как это делаете вы, – говорил он. – Нет, иногда вы этого не делаете. Порой, позвольте вам сказать, вы лишь терзаете читателя. Порой у меня появляется ощущение, что, отворяя окно, вы не раздвигаете занавеси. Но на ваших лучших первых тридцати страницах – да, пришлось бы вернуться в далекое прошлое. К кому, как вы думаете?
– Вы слишком ко мне добры, – донесся в ответ смущенный голос, принадлежавший, несомненно, женщине благовоспитанной.
– Пришлось бы вернуться очень далеко. – Робинсон говорил, как всегда, убежденно, и в тоне его звучала чуть заметная грубоватость человека, вынужденного усилить свою лесть, ибо она была отвергнута. – Дальше моего любимого Джойса – я не говорю, что вы достигли его высот, я лишь утверждаю, что вы глубже проникли в истоки жизни. Придется вернуться еще дальше. Дальше бедняги Генри Джеймса. Разумеется, дальше Джордж Элиот. Пусть говорят что угодно, но она по большей части так же тяжела, как каша для желудка, а писателям подобного рода следует быть более великими, чем была она. Нет, ваши первые страницы – не каша, они больше похожи на кусок великолепного паштета, когда его пробуешь впервые. Придется вернуться еще чуть подальше… да, пожалуй, вот к кому… вы и не догадаетесь.
– Прошу вас, скажите.
– К миссис Генри Вуд.
Даже в ту минуту, действуя исключительно в собственных интересах, он не мог устоять против дьявольского соблазна – льстить человеку и вместе с тем унижать его. Она казалась скромной женщиной, но в голосе ее явно послышалось разочарование и мягкий протест, когда она сказала:
– Но ее даже сравнить нельзя с Джордж Элиот.
Робинсон рассмеялся.
– Джордж Элиот обладала огромным талантом, но в ней не было ни крупицы гениальности. У миссис Генри Вуд очень мало таланта, но зато ей присуща хоть и крошечная, но истинная искра божия. То же самое можно сказать и о вас, и, поверьте мне, такая похвала – главное для любого писателя.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39