Он быстро вскинул на них глаза и потом так же быстро опустил их и только сказал: «сволочь».Леонтий резко отделялся от прочих… Постоянно молчаливый, угрюмый, особняком сидел он за какой-нибудь работой, и хорошо, легко как-то спорилась работа в его могучих, крепких руках… Говорил он с другими мало, да и вообще с ним, зная его суровый нрав, редко кто и заговаривал… Относились же все к нему с уважением, а боцман даже с некоторым заискиванием, потому что Леонтий был золото-матрос из баковых… Бывало, крепит парус в свежий ветер, так любо глядеть на него, бесстрашного, вечно спокойного, не суетящегося, разумно и толково делающего дело…– Угрюмый человек! – говорили про него матросы.– Чудак, – говорит боцман, но побаивается Леонтия, потому Леонтий шутить не любит, а коли обидят его понапрасну, то он обиды не стерпит.На корвете Рябкин водки не пил. Он, кажется, мало ее пить не любил… Зато на берегу пил до беспамятства и сильно буйствовал. Почти всегда на корвет привозили его мертвецки пьяным и со шлюпки подымали на веревке.Еще мрачнее, еще суровее на другое утро бывал Леонтий и, будто совестясь, не подымал глаз, если кто из начальства с ним заговаривал…Офицеров, что с матросами заводили разговоры от нечего делать, Леонтий не любил… Я это знал и, несмотря на все мое желание узнать кое-что о его прошлой жизни, самого его никогда не спрашивал, будучи уверен, что он и мне ответит так же, как ответил одному из корветских офицеров.– Что ты, Рябкин, все скучаешь? – спросил его однажды один мичман.Леонтий только вскинул глазами и продолжал строгать блочек…– Что, скучно по Кронштадту, что ли?..– А вам от этого легче станет, коли я скажу, ваше благородие?– Я так… узнать хотел…– Нечего и узнавать, ваше благородие, – угрюмо отвечал Леонтий, и мичман отошел прочь.Леонтий был прямой человек и фальши в других терпеть не мог… Сам обид не переносил и других никогда не обижал. Напротив, молодых матросов из рекрут защищал всегда от нападок и глумлений старых.Живо запечатлелась у меня следующая сцена.Вошли мы в Немецкое море Немецкое море – другое название Северного моря.
. Ветер был изрядный, качка сильная… Некоторые из матросов, впервые попавшие в море и не успевшие еще привыкнуть ко всем суровостям морской службы, струхнули порядочно… Один из рекрутов, – молодой такой, славный матрос лет двадцати, с необыкновенно симпатичной физиономией, – сидел, прижавшись к баркасу, и, бледный, печальный, со страхом глядел на высокие волны, что, словно горы, подымались сбоку и будто залить хотели совсем корвет…– Что, ватрушка олонецкая?.. Чай, теперь и маменьку с тетенькой вспомнил, – глумился над ним Куличков, матрос из кантонистов. Матрос из кантонистов. – Кантонист – так в крепостной России называли солдатских и матросских детей, с самого рождения прикрепленных к военному ведомству и воспитывавшихся в особой школе; по ее окончании их обычно на 20 лет зачисляли на военную службу.
– Что, трусишь?– Страшно… Волна вздымается-те как… И нутро мутит, – оправдывался новичок…– Эх, баба ты!.. Вот я боцману скажу… он тебя на марс пошлет. Там те растрясет.– Не трожьте, дядя!..– Ну, дай чарку за тебя.– Пейте, что теперь водка…– Я те дам водки, шкура ты барабанная, учебная крыса… Что молодого обижаешь?.. Смотри, Куличков!..И сказавший это Леонтий так взглянул на Куличкова, что тот только пробормотал:– Я ведь шутю…– Так впредь не шути!.. А ты чего спужался, матросик, аль страшно?.. Привыкнешь, паря, обтерпишься, – ласково вдруг заговорил Рябкин.– Противно мне… море-то… дядя…– Зови меня, матросик, Левонтьем. Какой я тебе дядя? А что противно, так оно всякому спервоначалу-то противно…– Тяжело терпеть, Левонтий, – грустно сказал Василий.– А что?– Тоже жалко своих… мать-то… как, и опять Апроська… первой год женился.Василий безнадежно махнул рукой, а Леонтий ласково глядел своими выразительными глазами на молодого рекрута и немного погодя сказал:– Ты, Вася, коли что там с работой не справишься, у меня спроси… Да не робей, брат. А кто обижать захочет, спуску не давай… Что, аль опять мутит?..– Мутит, Левонтий, – как смерть бледный, отвечал первогодок-матрос…– Пойдем, брат, сухаря съешь…И он заботливо свел матроса на палубу.Потом Леонтий так привязался к молодому матросу, что обида Василию была и ему обидой. Словно нянька ходил он за ним, и через два месяца из него вышел такой лихой матрос, что Леонтий, глядя, бывало, как Василий бесстрашно крепит брамсель в свежий ветер, улыбался, и лицо его светлело.Леонтий мало говорил с своим любимцем на корвете. Он разговора не любил, но на деле показывал привязанность своей любящей натуры и ласково выслушивал нехитростные воспоминания молодого матроса, даже сочувственно улыбался, когда молодой матрос так порывисто, так горячо рассказывал о молодой Апроське.Под пьяную руку Леонтий был словоохотливее.На берегу он был всегда вместе со своим фаворитом, но пить его не приучал.– Што толку-то в ней… в эфтой водке-то; не пей, Вася, никогда не пей… Гадость она!.. Не с добра ее пьют, – угрюмо говорил Леонтий и залпом выпивал стакан крепкого спирта.Как попал Леонтий в рекруты, об этом в подробности не знал никто. Знали только, что он пошел из дворовых. Да еще молва по корвету ходила, будто любовишка какая-то скрутила Леонтия, что прежде он не такой был.Случай привел меня узнать кое-что про его прошлое от него самого же в одном из брестских кабаков.Знаете ли что, читатель! Много, очень много тяжелого и трагического подчас бывает в жизни матроса.С виду, кажется, благоденствует матрос – и сыт, и одет, будто и весел, песни по вечерам поет, а вглядитесь поглубже, прислушайтесь иногда темной ночью, сидя на вахте, как какой-нибудь молодой матрос про свою деревню рассказывает, или как старик-матрос клянет идола экипажного командира, от которого он просился на три года в «дальнюю»… «безвестную»…Не всякому русскому матросу радостно дальнее плаванье. А он и туда даже сам иной раз просится… Знать, уж больно солоно пришлось от чего-нибудь. Одного жена безжалостная погнала в «дальнюю»… «Скопи мне, мол, денег»… Другого, какого-нибудь безответного, били да пороли до того, что даже и терпеливый русский матрос не стерпел и пошел проситься в «кругосветку», надеясь, что в плавании легче будет…И терпит все матрос. И бурю терпит, и ветер и дождь терпит… И работает он трудную работу, крепит, качаясь над океаном, паруса в свежую погодку; не досыпает ночей; вечно находится в опасности… И сносит все это он, и только вымещает накипевшую досаду на водке, да разве в песне у него из груди вырвется иногда такая надрывающая нотка, что насквозь проберет иного любителя русских песен.Я был назначен в Бресте ехать с людьми на берег.– Сажай-ка людей на шлюпку, – сказал я боцману.– Ну, живо на шлюпку… Вались, кто на берег! – скомандовал Никитич.Скоро полон-полнешенек баркас отвалил от борта. Только что пристали к пристани, матросы бросились из шлюпки и пошли гулять.Наполнились кабаки, оживились… В какой-нибудь французской бюветке Бюветка – небольшой трактир, буфет (франц.).
русский матросик закатывает, лихо упершись рукой в бок: «Вниз по матушке по Волге», а другие подтягивают и постукивают стаканчиками. Слушают французские солдаты русскую песню, спьяна восхищаются и лезут целоваться. Матрос не прочь целоваться (он уже сам пьян) и велит подать еще водки…И пьют и галдят матросики…– А я не спущу, не спущу ему, – вопит Макаров, на счет Афанасия угостившийся, – потому он не смеет драться. За что ж?.. Посуди ты сам, Афанасей… И рази он смеет?..Афанасий не понимал, в чем дело, однако отвечал:– Шиби… и ты – чертова голова – шиби!..– Давай, Афанасей, шибить!..И они расшибли два стаканчика.– Есть в тебе… што ли, совесть? – допрашивал один матрос.Француз только моргал глазами…– Ну и пей, французская морда! Пей, не куражься!..И матрос сует французу целый стакан голого спирта.Тот в испуге таращит глаза.В небольшой кофейной сидят за столом Леонтий и Василий.Я вошел и сел в сторонке, друзья меня не заметили.– И полюбил я тебя, Вася… Потому видел… душа в тебе… Без души человек што!.. И знаешь, што я тебе скажу?.. Так я и Сашку-варварку полюбил… Была в ей душа!..Леонтий остановился.– Повадился ходить к ей… Вижу, не противен… меня слушает, – я и решил… «Пойдешь, говорю, Сашка, за меня замуж?» Удивилась… посмотрела так на меня… «Не могу, говорит, Леонтий Иваныч. Хоша, говорит, я вас почитаю, но и приверженности настоящей нет, – я к другому имею приверженность!»– Ишь ты! – воскликнул молодой матросик.– Кто же этот злодеи, скажи ты мне, говорю, чтобы я ему скулы своротил!.. Такая это меня злость взяла. – «Не скажу, говорит…», а сама так листом трясется, потому видит злость эту мою. – Скажи да скажи, – пристал я к ней, – ничего, мол, не сделаю!.. – «Лексеев, – отвечает, – фершал девятого экипажа! Вы, Леонтий Иваныч, бережите, говорит, слово, а то грех…» Что мне грех… коли все нутро ест! Ушел это я от нее, да в кабак… Оттель к фершалу и давай его бить… И бил я его… бил плюгавого фельдшеришку, поколь сердце не отошло. Замертво оставил… Выдрали меня и разжаловали… был я, брат, и унтером! – усмехнулся Леонтий. – И стало мне легче быдто, как я спакосничал Сашке-то… Опосля встретил этто я ее на улице… Она отвернулась и плюнула, а мне – словно бес радует какой. «Видели, говорю, вашего миленького?.. жив, что-ль, еще?..» Ничего не ответила, словно от чумы прочь пошла… Через год ушел я из Кронштадта. Опоскудела жисть-то.Левка вдруг вытянул свою могучую руку и что есть силы хватил по столу. Зазвенели на полу стаканы… Подлетел гарсон… Леонтий достал франк и швырнул гарсону.Скоро Рябкин был совсем пьян и ровно сноп повалился на пол…– Вяжи меня, Вася, вяжи… не то убью! – кричал он.Подошли еще матросы с улицы. Леонтия связали, положили в шлюпку и на веревке подняли на корвет…Кричал он целую ночь; грозился кому-то, говорил, что правды на свете нет и матрос безвинно терпит. Наконец он заснул. Наутро, проснувшись, он целый день ни с кем не говорил.Впоследствии Рябкин спился совсем, и, когда корвет пришел в Николаевск-на-Амуре, его списали с корвета и перевели в Сибирский экипаж.После этого я еще раз видал Леонтия. Сказывали мне матросы, что пьянствовал он шибко… И драли его шибко, да розги его не брали. Выпорют его, – он встанет и снова пьет; все пропивает…А корвет уже готовился оставлять Брест… Первого декабря 1860 года он был совсем готов к уходу, и после полудня, отсалютовав крепости, выходил с рейда, чтоб идти далеко-далеко и долго не видать Европы.Первые дни океан не пугал. Погода стояла отличная. Одно худо: противный ветер заставлял лавировать и подвигаться миль по тридцати в сутки. Океанская качка уж и не беспокоила никого. Качка Немецкого моря приучила ко всем качкам.Но вот 10-го декабря заревел ветер… И пошел аврал. Раздался свисток и вслед за ним зычный боцманский окрик:– Пошел все наверх третий риф брать!Ветер не шутит. Заревел он на просторе и застонал в снастях.Океан словно рассердился, – вспенился. Забурлил и гонит высокие волны, седые гребешки которых бешено разбиваются в серебристую пыль о бока корвета.Словно птица морская летит корвет… Нет ему препятствия… Грациозно, легко подымается он на волнистую гору и снова опускается, имея ее уже за кормой… Только дрожь какая-то идет по всему судну, да дух захватывает у непривычного, если за борт посмотреть… Одна пена, густая пена сердито клокочет сбоку.Словно бешеные, бросаются матросы наверх… Рассыльный врывается в кают-компанию, «всех наверх», говорит, и сам летит наверх. Все бежит сломя голову… Для не моряка показалось бы, что судно ко дну идет… такая суматоха.Андрей Федосеич, старый лейтенант, из породы таких, которые любят матроса и в то же время не прочь его побить, несется на бак, на лету надевает пальто и еще со шканец кричит, простирая руки к небесам: «на местах стоять!», не замечая в усердии к службе, что все на местах стоят…Все идет хорошо… Обезьянами взбежали матросы по марсам и расползлись по реям. Работа у них кипит… Они делают свое трудное матросское дело и изредка промеж себя без всякой злобы переругиваются.Офицеры стоят внизу, и от нетерпения многих словно трясучка берет. Они покрикивают, да подчас в припадке служебности и прошипят сквозь зубы: «Петров… ах ты…», но фразы не доканчивают, ибо недавно только что приказ капитанский вышел, запрещающий к службе не идущие окончания.Крепят паруса и… о ужас! У фок-мачты одна веревочка, махонькая такая веревочка, нейдет… Уж Андрей Федосеич простер к небесам руки, но пока еще крепится. И только в безмолвии кажет изрядный кулак на марс… А веревка, чтобы ей пусто было, словно нарочно нейдет.В этот-то злосчастный момент – момент, многим морякам знакомый, раздается крик:– На баке! Что делают?.. Отчего снасть не идет?..Андрей Федосеич напускается на Никитича.– Ну, уж и боцман!.. Чего смотришь?.. Смотри, смотри же! – пустил Андрей Федосеич fortissimo очень сильно (итал.)
.Наконец терпение Андрея Федосеича лопается, и он шумно забывает недавний приказ об окончаниях, к службе не идущих.Никитич только сплюнул на сторону и сам, по окончании выговора, стал ругаться направо и налево (больше для очистки совести), выделывая такие замысловатые и чисто артистические вариации на тему поминания родственников, которые, конечно, незнакомы сухопутному жителю и в которых моряки дошли до виртуозного совершенства.Изругав родственников и ближайших знакомых и унтер-офицера Матвеича, что под руку подвернулся, ни в чем неповинного в веревочке, Никитич снова сплюнул и засвистал по-соловьиному в дудку.Матвееву, в свою очередь, захотелось на ком-нибудь потешиться. «За что мне-то попало!» Он взбежал на марс, дал незаметного стрекача молодому матросу Гаврилке, виновному, что не шла снасть, и, сорвав таким манером сердце, незаметно же сошел вниз.Почесался Гаврилка… Нельзя было сорвать ему сердце на предмете одушевленном (а уж как хотелось!), и он сперва выругал на чем свет стоит бедную веревку и только тогда ее раздернул.– А ты что драться лазил? – замечает Андрей Федосеич.– Согрешил, ваше благородие, просто сами на грех наводят.– Согрешил… Ах ты, подлая шкура, – сурово замечает стоящий сбоку Леонтий.– Ты, смотри, не драться… А то просушу… Слышишь?– Да помилуйте, ваше благородие. Я-то что же один терпеть буду? – жалобно говорил Матвеев, – меня ж обфилатили… а я уж и не смей… Они за все подводят.– Нну… Терпи!– Не стерпишь, – под нос себе ворчит унтер-офицер и уходит.Но, увидев, что Андрей Федосеич ушел, он не мог удержаться (так велика привычка), чтобы не показать отошедшему Гаврилке хоть издали кулака; потом подошел к нему и сказал:– А уж ты, швандырь окаянный!.. Смотри!.. Скажи, варвар ты этакой, за тебя я нешто ответы принимать должон? Погоди, голубчик… усахарю…– Чего усахаришь-то?– Ужо припомню, – шипит змеей унтер-офицер, – припомню, голубчик, припомню, лентяйка вологодская… припомню.– Ну, чаво вы пристали-то… Матвеич?– Не разговаривать! – крикнул офицер и обернулся.Матвеев юркнул за мачту.– Что, брат, – с участием тихо шепчут Гавриле другие матросы, – отошло?– Отошло, братцы, – говорит Гаврила, махнув рукой, и идет снасть тянуть.– Андрей Федосеич!.. Андрей Федосеич!.. Посмотрите, ради бога, – кричит шканечный офицер, – контра-брас у вас не тянут!..Голос и лицо этого офицера выражают такую искреннюю грусть и такое отчаяние, что не моряк подумал бы, что он о пособии просит, говоря, что, мол, малые дети с голоду умирают. Но моряк в душе, конечно, поймет все это отчаяние и грусть…Рифы взялись благополучно… «Подвахтенные вниз!» – скомандовал старший офицер.Матросы «невахтенные» тоже сошли на палубу.– Уж как ты, Гаврилка, прозевал… просто не знаю… Трес я тебе, трес снасть-то… ровно ослеп ты, право.– Какое ослеп… видать-то видал я, что надо ее раздернуть, да думаю… сама, подлая, раздернется… а она, каторжная, и не раздернулась… Под марсом, выходит, заело… Как не заметить-то! – поясняет Гаврилка. – А уж я Матюшке-подлецу не спущу… Съездил… хоша и не больно, а съездил… Еще, говорит, припомню… Ишь, раскуражился!– Ну его к богу, Гаврилка… Ишь толчки считать вздумал.– Ужо съедем на берег… взмылю его… право, взмылю…– Ну уж и взмылишь… врешь!– А нешто не взмылю. Хайло ему начищу!– Ты что тут раскричался! – замечает боцман, проходя мимо.– Да как же, Никитич… за что Матвеев обидел понапрасну… Ныне и господа не дерутся, а тут всякой в рожу лезет, ровно в свою.– Ну, говори!.. Что ж и не лезть!.. С вашим братом иначе нельзя. Надо когда и в рожу.Тем и кончилось все дело.Скоро забылись неприятности авральной работы, и по всем уголкам палубы пошли разговоры… лясы матросские…Гаврила уже рассказывал, как он проводил в отпуску время… Около него составился порядочный кружок.– Ты, Гаврилка, сказывай, как ублажали-то тебя… в деревне, когда на побывку ходил.
1 2 3
. Ветер был изрядный, качка сильная… Некоторые из матросов, впервые попавшие в море и не успевшие еще привыкнуть ко всем суровостям морской службы, струхнули порядочно… Один из рекрутов, – молодой такой, славный матрос лет двадцати, с необыкновенно симпатичной физиономией, – сидел, прижавшись к баркасу, и, бледный, печальный, со страхом глядел на высокие волны, что, словно горы, подымались сбоку и будто залить хотели совсем корвет…– Что, ватрушка олонецкая?.. Чай, теперь и маменьку с тетенькой вспомнил, – глумился над ним Куличков, матрос из кантонистов. Матрос из кантонистов. – Кантонист – так в крепостной России называли солдатских и матросских детей, с самого рождения прикрепленных к военному ведомству и воспитывавшихся в особой школе; по ее окончании их обычно на 20 лет зачисляли на военную службу.
– Что, трусишь?– Страшно… Волна вздымается-те как… И нутро мутит, – оправдывался новичок…– Эх, баба ты!.. Вот я боцману скажу… он тебя на марс пошлет. Там те растрясет.– Не трожьте, дядя!..– Ну, дай чарку за тебя.– Пейте, что теперь водка…– Я те дам водки, шкура ты барабанная, учебная крыса… Что молодого обижаешь?.. Смотри, Куличков!..И сказавший это Леонтий так взглянул на Куличкова, что тот только пробормотал:– Я ведь шутю…– Так впредь не шути!.. А ты чего спужался, матросик, аль страшно?.. Привыкнешь, паря, обтерпишься, – ласково вдруг заговорил Рябкин.– Противно мне… море-то… дядя…– Зови меня, матросик, Левонтьем. Какой я тебе дядя? А что противно, так оно всякому спервоначалу-то противно…– Тяжело терпеть, Левонтий, – грустно сказал Василий.– А что?– Тоже жалко своих… мать-то… как, и опять Апроська… первой год женился.Василий безнадежно махнул рукой, а Леонтий ласково глядел своими выразительными глазами на молодого рекрута и немного погодя сказал:– Ты, Вася, коли что там с работой не справишься, у меня спроси… Да не робей, брат. А кто обижать захочет, спуску не давай… Что, аль опять мутит?..– Мутит, Левонтий, – как смерть бледный, отвечал первогодок-матрос…– Пойдем, брат, сухаря съешь…И он заботливо свел матроса на палубу.Потом Леонтий так привязался к молодому матросу, что обида Василию была и ему обидой. Словно нянька ходил он за ним, и через два месяца из него вышел такой лихой матрос, что Леонтий, глядя, бывало, как Василий бесстрашно крепит брамсель в свежий ветер, улыбался, и лицо его светлело.Леонтий мало говорил с своим любимцем на корвете. Он разговора не любил, но на деле показывал привязанность своей любящей натуры и ласково выслушивал нехитростные воспоминания молодого матроса, даже сочувственно улыбался, когда молодой матрос так порывисто, так горячо рассказывал о молодой Апроське.Под пьяную руку Леонтий был словоохотливее.На берегу он был всегда вместе со своим фаворитом, но пить его не приучал.– Што толку-то в ней… в эфтой водке-то; не пей, Вася, никогда не пей… Гадость она!.. Не с добра ее пьют, – угрюмо говорил Леонтий и залпом выпивал стакан крепкого спирта.Как попал Леонтий в рекруты, об этом в подробности не знал никто. Знали только, что он пошел из дворовых. Да еще молва по корвету ходила, будто любовишка какая-то скрутила Леонтия, что прежде он не такой был.Случай привел меня узнать кое-что про его прошлое от него самого же в одном из брестских кабаков.Знаете ли что, читатель! Много, очень много тяжелого и трагического подчас бывает в жизни матроса.С виду, кажется, благоденствует матрос – и сыт, и одет, будто и весел, песни по вечерам поет, а вглядитесь поглубже, прислушайтесь иногда темной ночью, сидя на вахте, как какой-нибудь молодой матрос про свою деревню рассказывает, или как старик-матрос клянет идола экипажного командира, от которого он просился на три года в «дальнюю»… «безвестную»…Не всякому русскому матросу радостно дальнее плаванье. А он и туда даже сам иной раз просится… Знать, уж больно солоно пришлось от чего-нибудь. Одного жена безжалостная погнала в «дальнюю»… «Скопи мне, мол, денег»… Другого, какого-нибудь безответного, били да пороли до того, что даже и терпеливый русский матрос не стерпел и пошел проситься в «кругосветку», надеясь, что в плавании легче будет…И терпит все матрос. И бурю терпит, и ветер и дождь терпит… И работает он трудную работу, крепит, качаясь над океаном, паруса в свежую погодку; не досыпает ночей; вечно находится в опасности… И сносит все это он, и только вымещает накипевшую досаду на водке, да разве в песне у него из груди вырвется иногда такая надрывающая нотка, что насквозь проберет иного любителя русских песен.Я был назначен в Бресте ехать с людьми на берег.– Сажай-ка людей на шлюпку, – сказал я боцману.– Ну, живо на шлюпку… Вались, кто на берег! – скомандовал Никитич.Скоро полон-полнешенек баркас отвалил от борта. Только что пристали к пристани, матросы бросились из шлюпки и пошли гулять.Наполнились кабаки, оживились… В какой-нибудь французской бюветке Бюветка – небольшой трактир, буфет (франц.).
русский матросик закатывает, лихо упершись рукой в бок: «Вниз по матушке по Волге», а другие подтягивают и постукивают стаканчиками. Слушают французские солдаты русскую песню, спьяна восхищаются и лезут целоваться. Матрос не прочь целоваться (он уже сам пьян) и велит подать еще водки…И пьют и галдят матросики…– А я не спущу, не спущу ему, – вопит Макаров, на счет Афанасия угостившийся, – потому он не смеет драться. За что ж?.. Посуди ты сам, Афанасей… И рази он смеет?..Афанасий не понимал, в чем дело, однако отвечал:– Шиби… и ты – чертова голова – шиби!..– Давай, Афанасей, шибить!..И они расшибли два стаканчика.– Есть в тебе… што ли, совесть? – допрашивал один матрос.Француз только моргал глазами…– Ну и пей, французская морда! Пей, не куражься!..И матрос сует французу целый стакан голого спирта.Тот в испуге таращит глаза.В небольшой кофейной сидят за столом Леонтий и Василий.Я вошел и сел в сторонке, друзья меня не заметили.– И полюбил я тебя, Вася… Потому видел… душа в тебе… Без души человек што!.. И знаешь, што я тебе скажу?.. Так я и Сашку-варварку полюбил… Была в ей душа!..Леонтий остановился.– Повадился ходить к ей… Вижу, не противен… меня слушает, – я и решил… «Пойдешь, говорю, Сашка, за меня замуж?» Удивилась… посмотрела так на меня… «Не могу, говорит, Леонтий Иваныч. Хоша, говорит, я вас почитаю, но и приверженности настоящей нет, – я к другому имею приверженность!»– Ишь ты! – воскликнул молодой матросик.– Кто же этот злодеи, скажи ты мне, говорю, чтобы я ему скулы своротил!.. Такая это меня злость взяла. – «Не скажу, говорит…», а сама так листом трясется, потому видит злость эту мою. – Скажи да скажи, – пристал я к ней, – ничего, мол, не сделаю!.. – «Лексеев, – отвечает, – фершал девятого экипажа! Вы, Леонтий Иваныч, бережите, говорит, слово, а то грех…» Что мне грех… коли все нутро ест! Ушел это я от нее, да в кабак… Оттель к фершалу и давай его бить… И бил я его… бил плюгавого фельдшеришку, поколь сердце не отошло. Замертво оставил… Выдрали меня и разжаловали… был я, брат, и унтером! – усмехнулся Леонтий. – И стало мне легче быдто, как я спакосничал Сашке-то… Опосля встретил этто я ее на улице… Она отвернулась и плюнула, а мне – словно бес радует какой. «Видели, говорю, вашего миленького?.. жив, что-ль, еще?..» Ничего не ответила, словно от чумы прочь пошла… Через год ушел я из Кронштадта. Опоскудела жисть-то.Левка вдруг вытянул свою могучую руку и что есть силы хватил по столу. Зазвенели на полу стаканы… Подлетел гарсон… Леонтий достал франк и швырнул гарсону.Скоро Рябкин был совсем пьян и ровно сноп повалился на пол…– Вяжи меня, Вася, вяжи… не то убью! – кричал он.Подошли еще матросы с улицы. Леонтия связали, положили в шлюпку и на веревке подняли на корвет…Кричал он целую ночь; грозился кому-то, говорил, что правды на свете нет и матрос безвинно терпит. Наконец он заснул. Наутро, проснувшись, он целый день ни с кем не говорил.Впоследствии Рябкин спился совсем, и, когда корвет пришел в Николаевск-на-Амуре, его списали с корвета и перевели в Сибирский экипаж.После этого я еще раз видал Леонтия. Сказывали мне матросы, что пьянствовал он шибко… И драли его шибко, да розги его не брали. Выпорют его, – он встанет и снова пьет; все пропивает…А корвет уже готовился оставлять Брест… Первого декабря 1860 года он был совсем готов к уходу, и после полудня, отсалютовав крепости, выходил с рейда, чтоб идти далеко-далеко и долго не видать Европы.Первые дни океан не пугал. Погода стояла отличная. Одно худо: противный ветер заставлял лавировать и подвигаться миль по тридцати в сутки. Океанская качка уж и не беспокоила никого. Качка Немецкого моря приучила ко всем качкам.Но вот 10-го декабря заревел ветер… И пошел аврал. Раздался свисток и вслед за ним зычный боцманский окрик:– Пошел все наверх третий риф брать!Ветер не шутит. Заревел он на просторе и застонал в снастях.Океан словно рассердился, – вспенился. Забурлил и гонит высокие волны, седые гребешки которых бешено разбиваются в серебристую пыль о бока корвета.Словно птица морская летит корвет… Нет ему препятствия… Грациозно, легко подымается он на волнистую гору и снова опускается, имея ее уже за кормой… Только дрожь какая-то идет по всему судну, да дух захватывает у непривычного, если за борт посмотреть… Одна пена, густая пена сердито клокочет сбоку.Словно бешеные, бросаются матросы наверх… Рассыльный врывается в кают-компанию, «всех наверх», говорит, и сам летит наверх. Все бежит сломя голову… Для не моряка показалось бы, что судно ко дну идет… такая суматоха.Андрей Федосеич, старый лейтенант, из породы таких, которые любят матроса и в то же время не прочь его побить, несется на бак, на лету надевает пальто и еще со шканец кричит, простирая руки к небесам: «на местах стоять!», не замечая в усердии к службе, что все на местах стоят…Все идет хорошо… Обезьянами взбежали матросы по марсам и расползлись по реям. Работа у них кипит… Они делают свое трудное матросское дело и изредка промеж себя без всякой злобы переругиваются.Офицеры стоят внизу, и от нетерпения многих словно трясучка берет. Они покрикивают, да подчас в припадке служебности и прошипят сквозь зубы: «Петров… ах ты…», но фразы не доканчивают, ибо недавно только что приказ капитанский вышел, запрещающий к службе не идущие окончания.Крепят паруса и… о ужас! У фок-мачты одна веревочка, махонькая такая веревочка, нейдет… Уж Андрей Федосеич простер к небесам руки, но пока еще крепится. И только в безмолвии кажет изрядный кулак на марс… А веревка, чтобы ей пусто было, словно нарочно нейдет.В этот-то злосчастный момент – момент, многим морякам знакомый, раздается крик:– На баке! Что делают?.. Отчего снасть не идет?..Андрей Федосеич напускается на Никитича.– Ну, уж и боцман!.. Чего смотришь?.. Смотри, смотри же! – пустил Андрей Федосеич fortissimo очень сильно (итал.)
.Наконец терпение Андрея Федосеича лопается, и он шумно забывает недавний приказ об окончаниях, к службе не идущих.Никитич только сплюнул на сторону и сам, по окончании выговора, стал ругаться направо и налево (больше для очистки совести), выделывая такие замысловатые и чисто артистические вариации на тему поминания родственников, которые, конечно, незнакомы сухопутному жителю и в которых моряки дошли до виртуозного совершенства.Изругав родственников и ближайших знакомых и унтер-офицера Матвеича, что под руку подвернулся, ни в чем неповинного в веревочке, Никитич снова сплюнул и засвистал по-соловьиному в дудку.Матвееву, в свою очередь, захотелось на ком-нибудь потешиться. «За что мне-то попало!» Он взбежал на марс, дал незаметного стрекача молодому матросу Гаврилке, виновному, что не шла снасть, и, сорвав таким манером сердце, незаметно же сошел вниз.Почесался Гаврилка… Нельзя было сорвать ему сердце на предмете одушевленном (а уж как хотелось!), и он сперва выругал на чем свет стоит бедную веревку и только тогда ее раздернул.– А ты что драться лазил? – замечает Андрей Федосеич.– Согрешил, ваше благородие, просто сами на грех наводят.– Согрешил… Ах ты, подлая шкура, – сурово замечает стоящий сбоку Леонтий.– Ты, смотри, не драться… А то просушу… Слышишь?– Да помилуйте, ваше благородие. Я-то что же один терпеть буду? – жалобно говорил Матвеев, – меня ж обфилатили… а я уж и не смей… Они за все подводят.– Нну… Терпи!– Не стерпишь, – под нос себе ворчит унтер-офицер и уходит.Но, увидев, что Андрей Федосеич ушел, он не мог удержаться (так велика привычка), чтобы не показать отошедшему Гаврилке хоть издали кулака; потом подошел к нему и сказал:– А уж ты, швандырь окаянный!.. Смотри!.. Скажи, варвар ты этакой, за тебя я нешто ответы принимать должон? Погоди, голубчик… усахарю…– Чего усахаришь-то?– Ужо припомню, – шипит змеей унтер-офицер, – припомню, голубчик, припомню, лентяйка вологодская… припомню.– Ну, чаво вы пристали-то… Матвеич?– Не разговаривать! – крикнул офицер и обернулся.Матвеев юркнул за мачту.– Что, брат, – с участием тихо шепчут Гавриле другие матросы, – отошло?– Отошло, братцы, – говорит Гаврила, махнув рукой, и идет снасть тянуть.– Андрей Федосеич!.. Андрей Федосеич!.. Посмотрите, ради бога, – кричит шканечный офицер, – контра-брас у вас не тянут!..Голос и лицо этого офицера выражают такую искреннюю грусть и такое отчаяние, что не моряк подумал бы, что он о пособии просит, говоря, что, мол, малые дети с голоду умирают. Но моряк в душе, конечно, поймет все это отчаяние и грусть…Рифы взялись благополучно… «Подвахтенные вниз!» – скомандовал старший офицер.Матросы «невахтенные» тоже сошли на палубу.– Уж как ты, Гаврилка, прозевал… просто не знаю… Трес я тебе, трес снасть-то… ровно ослеп ты, право.– Какое ослеп… видать-то видал я, что надо ее раздернуть, да думаю… сама, подлая, раздернется… а она, каторжная, и не раздернулась… Под марсом, выходит, заело… Как не заметить-то! – поясняет Гаврилка. – А уж я Матюшке-подлецу не спущу… Съездил… хоша и не больно, а съездил… Еще, говорит, припомню… Ишь, раскуражился!– Ну его к богу, Гаврилка… Ишь толчки считать вздумал.– Ужо съедем на берег… взмылю его… право, взмылю…– Ну уж и взмылишь… врешь!– А нешто не взмылю. Хайло ему начищу!– Ты что тут раскричался! – замечает боцман, проходя мимо.– Да как же, Никитич… за что Матвеев обидел понапрасну… Ныне и господа не дерутся, а тут всякой в рожу лезет, ровно в свою.– Ну, говори!.. Что ж и не лезть!.. С вашим братом иначе нельзя. Надо когда и в рожу.Тем и кончилось все дело.Скоро забылись неприятности авральной работы, и по всем уголкам палубы пошли разговоры… лясы матросские…Гаврила уже рассказывал, как он проводил в отпуску время… Около него составился порядочный кружок.– Ты, Гаврилка, сказывай, как ублажали-то тебя… в деревне, когда на побывку ходил.
1 2 3