А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

— говорил офицер, показывая головой на белобрысого солдатика.
А солдатик то поглядывал на воду, то прислушивался к грохотанию бомбардировки. Но дым и бомбы были далеко, и он, видимо, был так же счастлив, как и офицер.
— Не волнуйся, Витя…
— Не оставайся, Шура… Или получить крест хочешь?.. О милый… Когда с вылазки меня перенесли на бастион и я открыл глаза, многие офицеры подходили и говорили, что я молодец… Полковой тоже… Обещал представить к Анне с мечами… А я, как вспомнил вылазку и как убивал, — мне было ужасно стыдно… невыносимо постыдно… И я плакал… плакал — и за себя и за людей… Я ведь не смел думать, что буду таким зверем… И ты, милый, добрый Шура, станешь таким же зверем… Уедем вместе… Подумай… Ты только вчера приехал… Мы не наговорились даже… Как позволил тебе папенька, Шура… И бедная маменька…
Юноша и сам начинал колебаться, а главное, он вспомнил предостережение врача о том, что брат опасен. И раны, и злая лихорадка… То и дело может умереть на дороге…
— Ну, хорошо, Витя. Я отвезу тебя домой…
— И останешься?..
— Поеду, Витя… Потом… позже…
— Я уговорю тебя… Прежде раздумай… Будь на службе — иди, если призовут… это понятно… Убьют или ранят… Чем мы лучше солдат… Ведь наш бригадный называет их пушечным мясом, как и Наполеон их зовет… А ведь Наполеон — гениальный разбойник, вот и все… Я много читал о нем… Он просто… одного себя любил… И знаешь что, Шура?
— Что?
— Будет же время, когда не будет войн… Наверное, не будет! — возбужденно проговорил офицер.
Он утомился, примолк и сконфуженно улыбнулся, взглядывая на яличника словно бы виноватыми глазами и почти испуганный, что вызовет в старом Бугае осуждающий взгляд.
Бугай и Маркушка, жадно слушавшие офицера, были под сильным впечатлением чего-то диковинного и в то же время обаятельного.
Этот офицер возбуждал и жалость и какое-то невольное восхищение и признаниями, и самообвинениями, и доселе неслыханными словами об отвращении к войне, и просьбами брата не идти на войну, и самым его необыкновенно милым, открытым лицом, над которым, казалось, уже витала смерть, которой он не чувствовал, а напротив, ехал полный надежды и счастья.
И он, и все, что он говорил, дышали искренностью и правдой.
Это-то и почувствовалось старым и малым: Бугаем и Маркушкой.
Старик ни на мгновение не осудил мысленно молодого офицера. Напротив, внутренне просиял и словно бы умилился и смотрел на офицера проникновенным взглядом. В нем было и удивление, и ласка, и жалость.
— А ты отставной матрос? — спросил молодой офицер, успокоенный и обрадованный ласковым взглядом Бугая.
— Точно так, ваше благородие…
После секунды возбужденно прибавил:
— А вы душевно обсказывали, ваше благородие… Лестно слушать, ваше благородие… Не по-божьи люди живут… То-то оно и есть…
Бугай навалился на весла.
— Вот видишь, Шурка, — радостно сказал офицер брату…
И прибавил, обращаясь к Бугаю:
— Это ты отлично… Не по-божьи люди живут… Нехорошо! О, скоро люди будут жить лучше. Непременно…
Через четверть часа ялик пристал к Северной стороне.
Офицер остался на ялике, а брат его пошел на почту добывать лошадей.
Денщик-солдатик пересел к офицеру.
— А ты, Маркушка, сбегай за свежей водой! Может, барину испить угодно! — сказал Бугай.
— Спасибо, голубчик… А мальчик славный! — промолвил офицер, когда Маркушка побежал.
— То-то башковатый, ваше благородие. Небось поймет, что вы насчет войны обсказывали. А то на баксион просится… Отец матрос у него на четвертом… Мать его недавно умерла… Так сирота со мной… Гоню его в Симферополь… А то того и гляди убьет, а он… не согласен… Ну да я его не пущу на убой, ваше благородие…
— Еще бы…
Бугай несколько времени молчал и наконец таинственно проговорил:
— Вот вы сказывали, что лучше будет жить людям… И прошел слух, будто и у нас насчет простого человека скоро войдут в понятие и пойдет новая линия. И быдто перед самой войной было предсказание императору Николаю Павловичу. Слышали, ваше благородие?
— Нет. Расскажи, пожалуйста…
И Бугай начал:
— Сказывал мне один человек, ваше благородие, что как только француз пошел на Севастополь, отколе ни возьмись вдруг объявился во дворец старый-престарый и ровно лунь, вроде быдто монаха. И никто его не видал. Ни часовые, ни царские адъютанты, как монах прямо в царский кабинет императора Николая Павловича. «Так, мол, и так, ваше императорское величество, дозвольте слово сказать?» Дозволил. «Говори, мол, свое слово!» А монах лепортует: «Хотя, говорит, ваше величество, матросики и солдатики присягу исполнят по совести и во всем своем повиновении пойдут, куда велит начальство, и будут умирать, но только, говорит, Севастополю не удержаться». — «По какой причине?» — спросил император. «А по той самой причине, ваше величество, что господь очень сердит, что все его, батюшку, забыли…»
— А ведь это правда… Забыли! — перебил офицер.
— И вовсе забыли, ваше благородие! — ответил Бугай.
И продолжал:
— «И для примера извольте припомнить мое слово: француз и гличанин победит. И тогда беспременно объявите свое царское повеление, чтобы солдатам и матросам была ослабка и чтобы хрестьянам объявить волю, а не то, говорит, вовсе матушка Россия ослабнет, француз и всякий будет иметь над ней одоление». А император, ваше благородие, все слушал, как монах дерзничал, да как крикнул, чтобы монаха допросили, кто он такой есть… Прибежали генералы, а монаха и след простыл… Нет его… Точно скрозь землю провалился…
— Тебе рассказывали, голубчик, вздор… Как мог явиться и пропасть монах? Это сказка… Сказка, которой поверили те, которые ждут и хотят, чтобы сказка была правдой. Но она будет, будет после войны!.. Верь, Бугай!..
Бугай перекрестился.
В эту минуту прибежал Маркушка и принес воду.
Офицер с жадностью выпил воду, поблагодарил Маркушку и, раздумчиво взглядывая на него, вдруг сказал:
— Маркушка! Поезжай со мной в деревню!
— Зачем? — изумленно спросил мальчик.
— Будешь жить у меня… Я буду учить тебя, потом отдам в училище… Тебе будет хорошо. Поедем!
— Что ж, Маркушка… Поблагодари доброго барина и поезжай… Тебе новый оборот жизни будет… А то что здесь околачиваться! — говорил Бугай.
— Еще ни за что убьют! — вставил солдатик.
— Спасибо вам, добрый барин. И дай вам бог здоровья, и всего, всего, что пожелаете! — горячо сказал Маркушка. — Но только я останусь в Севастополе! — решительно и не без горделивости прибавил Маркушка.
— И дурак! — сказал Бугай, а сам, втайне довольный, любовно взглядывал на своего мальчика-приятеля.
— Пусть и дурак, а не поеду. Никуда не поеду. Что ж я так брошу и тятьку и вас, дяденька!.. А вы еще гоните! — обиженно вымолвил мальчик.
Никакие убеждения офицера не подействовали.
Приехала наконец почтовая телега, запряженная тощей тройкой.

Молодой офицер и брат-юноша простились с Бугаем и Маркушкой, оставили ему адрес, чтоб он приехал, если раздумает, и скоро телега поплелась.
Бугай перекрестился и промолвил:
— Живи, голубчик! Спаси его господь!
— Бог даст, выживет! — промолвил Маркушка.
— Ну, валим назад, Маркушка… И какой ты у меня правильный, добрый чертенок! — ласково сказал Бугай. — А вечером проведаем тятьку на баксионе! — прибавил он.

ГЛАВА VIII
I
После жаркого осеннего дня — такие дни в Крыму не редкость — почти без сумерек наступил вечер.
Он был ласково тих и дышал нежной прохладой.
Плавно, медленно и торжественно поднимался по небосклону полный месяц. Красивый, холодный и бесстрастный ко всему, что творится на земле, он обливал ее своим таинственным, серебристым, мягким светом, полный чар.
И недвижные в мертвом штиле рейды и бухты, и белые дома и домишки Севастополя, и притихшие бастионы и батареи, и окрестные возвышенности — словом, все это казалось на лунном свете какой-то волшебной декорацией.
А звезды и звездочки, сверкающие словно бы брильянты, засыпавшие бархатистое темное небо, трепетно и ласково мигали сверху.
— О господи! — невольно вырывался из груди не то восторг, не то вздох.
И люди еще сильнее чувствовали прелесть этого вечера.
Ведь он мог быть каждому и последним!
Но пока вечер свой. Стрельба прекратилась с обеих сторон. Люди устали убивать друг друга и хотели отдыха.
Словно бы утомилась и насытилась за день и сама смерть.
Она притаилась и не показывалась на людях даже редкими светящимися точками бомб, с тихим свистом взлетающих в воздух, чтобы шлепнуться среди людей и разорваться.
Смерть сводила теперь последние счеты не публично.
Она витала в переполненных госпиталях и на перевязочных пунктах, где тяжелораненые и тяжелобольные, уже обреченные, должны были расстаться с жизнью в этот чудный вечер.
И немногие сестры милосердия, эти самоотверженные подвижницы любви к ближнему, в первый раз появившиеся в русских госпиталях, едва успевали, чтоб облегчить последние минуты умирающих, выслушать последние просьбы о поклонах далеким близким и трогательную благодарность за ласковый уход доброй сестры.
Это были первые ласточки милосердия.
И как же полюбили солдаты и матросы этих сестер, бывших для страждущих в полном смысле пестуньями. Они и давали лекарство, перевязывали раны, говорили ободряющие слова, читали книги, писали письма, духовные завещания и умиляли не привыкшего к ласке солдата терпением и кротостью.
— Хоть потолкайся, матушка, около меня, так мне уж будет легче! — говорил один тяжелораненый солдат.
Вот что писал в своем «Историческом обзоре действий Крестовоздвиженской общины сестер попечения о раненых и больных» знаменитый хирург Пирогов , благодаря энергии которого положение раненых значительно улучшилось со времени его приезда в Севастополь.
«Для всех очевидцев памятно будет, — пишет наш знаменитый хирург, — время, проведенное с двадцать восьмого марта по июнь месяц 1855 года в морском собрании. Во все это время около входа в собрание, на улице, где так нередко падали ракеты, взрывая землю, и лопались бомбы, стояла всегда транспортная рота солдат под командою деятельного и распорядительного подпоручика Яни; койки и окровавленные носилки были в готовности принять раненых; в течение девяти дней мартовской бомбардировки беспрестанно тянулись к этому входу ряды носильщиков; вопли носимых смешивались с треском бомб; кровавый след указывал дорогу к парадному входу собрания. Эти девять дней огромная танцевальная зала беспрестанно наполнялась и опоражнивалась; приносимые раненые складывались, вместе с носилками, целыми рядами, на паркетном полу, пропитанном на целые полвершка запекшеюся кровью; стоны и крики страдальцев, последние вздохи умирающих, приказания распоряжающихся — громко раздавались в зале. Врачи, фельдшера и служители составляли группы, беспрестанно двигавшиеся между рядами раненых, лежавших с оторванными и раздробленными членами, бледных как полотно от потери крови и от сотрясений, производимых громадными снарядами; между солдатскими шинелями мелькали везде белые капюшоны сестер, разносивших вино и чай, помогавших при перевязке и отбиравших на сохранение деньги и вещи страдальцев. Двери зала ежеминутно отворялись: вносили и выносили по команде: „на стол“, „на койку“, „в дом Гущина“ , «в Инженерный», «в Николаевскую». В боковой, довольно обширной комнате (операционной) на трех столах кровь лилась при производстве операций; отнятые члены лежали грудами, сваленные в ушатах; матрос Пашкевич — живой турникет морского собрания (отличавшийся искусством прижимать артерии при ампутациях) едва успевал следовать призыву врачей, переходя от одного стола к другому; с неподвижным лицом, молча, он исполнял в точности данные ему приказания, зная, что неутомимой руке его поручалась жизнь собратов. Бакунина постоянно присутствовала в этой комнате, с пучком лигатур в руке, готовая следовать на призыв врачей. За столами стоял ряд коек с новыми ранеными, и служители готовились переносить их на столы для операций; возле порожних коек стояли сестры, готовые принять ампутированных. Воздух комнаты, несмотря на беспрестанное проветривание, был наполнен испарениями крови, хлороформа; часто примешивался и запах серы — это значило, что есть раненые, которым врачи присудили сохранить поврежденные члены, и фельдшер Никитин накладывал им гипсовые повязки.
Ночью, при свете стеарина, те же самые кровавые сцены, и нередко еще в больших размерах, представлялись в зале морского собрания. В это тяжкое время без неутомимости врачей, без ревностного содействия сестер, без распорядительности начальников транспортных команд: Яни (определенного к перевязочному пункту начальником штаба гарнизона князем Васильчиковым) и Коперницкого (определенного сюда незабвенным Нахимовым), не было бы никакой возможности подать безотлагательную помощь пострадавшим за отечество. Чтобы иметь понятие о всех трудностях этого положения, нужно себе живо представить темную южную ночь, ряды носильщиков при тусклом свете фонарей, направленных ко входу собрания и едва прокладывавших себе путь сквозь толпы раненых пешеходов, сомкнувшихся в дверях его. Все стремятся за помощью и на помощь, каждый хочет скорого пособия: раненый громко требует перевязки или операции; умирающий — последнего отдыха; все — облегчения страданий».
II
В первый период осады Севастополь еще не представлял собою груды развалин.
Неприятельские укрепления еще не приблизились к нашим, и снаряды не долетали, как позже, во все концы города, и дома, в дальних от оборонительной линии улицах, были обитаемы.
Во многих частных домах были помещены раненые. Большой казенный дом командира порта, с огромным садом, был цел. Еще красовался Петропавловский собор, построенный в древнегреческом стиле, с красивой колоннадой, хотя несколько колонн уже были разбиты бомбами. В казенных и частных домах квартировали адмиралы, генералы, штабные офицеры гарнизона и оставшиеся еще семьи офицеров-моряков. Раненые офицеры-моряки оставались дома, чтоб пользоваться уходом немногих жен или матерей, не покидавших Севастополя и после жестоких бомбардирований.
Не уезжала, конечно, из города и большая часть матросок, торговок и обитательниц слободок. Они только выбрались из них подальше от снарядов и устраивались на новых квартирах, но многие и оставались в своих домишках, скрываясь в погребах днем и не теряя надежды, что не лишатся своего достояния.
«Прогонят же наконец француза! Получит Менщик подкрепления, пойдет на неприятеля, и город останется цел!»
Оставались в городе и некоторые лавочники, и торговцы, и многий бедный люд, привыкший к насиженному месту. Появились с разных концов и люди, хотевшие воспользоваться случаем скоро нажиться.
И, вдали от бастионов, Севастополь был полон той обычной мирной жизни, которая по временам напоминала прежний оживленный город черноморских моряков.
Рынок по-прежнему был оживлен. Он служил центром всех новостей, слухов, судачения, перебранок торговок, умевших ругаться не хуже боцманов, и критических замечаний отставных старых матросов, не стеснявшихся и бранить и высмеивать Меншикова.
На большой Екатерининской улице по-прежнему многие магазины и лавки не закрывались, и нередко днем, под грохот орудий, женщины заходили в лавки. Приказчики так же клялись, и дамы так же торговались, как прежде, покупая ленточки, прошивки или новую шляпку, чтоб вечером, после бомбардировки, показаться в люди, на Графскую пристань или на бульвар Казарского, наряднее и авантажнее.
Даже на бастионах, где ядра и бомбы чуть ли не ежеминутно приносили увечья и смерть, появлялись и бойкие ярославцы, умевшие «заговаривать зубы» своими веселыми и остроумными присказками, и офени-владимирцы , и хохлы, и греки, и евреи — все эти «маркитанты» с жестянками разных закусок, ящиками сигар, табаком, спичками, бутылками вин и даже сластями, раскупаемыми, не торгуясь, офицерами. Появлялись и торговки с рынка с булками, бубликами, колбасой и квасом для продажи солдатам и матросам. Похаживал и сбитенщик, выкрикивая в блиндажах о горячем сбитне. Заходил и старый татарин Ахметка с корзинами, полными винограда. Забегали и храбрые прачки, стиравшие на господ на бастионах.
Все они рисковали жизнью ради хорошей наживы и надежды на бога и на «авось».
Но многие неустрашимые матроски, приносившие на бастионы своим матросам кое-что съестное, булку, выстиранную рубаху и доброе ласковое слово, рисковали жизнью только любви ради.
И напрасно матросы приказывали матроскам не ходить и казались сердитыми, втайне необыкновенно счастливые этими посещениями, — быть может, в последний раз.
Эти счастливцы особенно наказывали этим «глупым» с «опаской» возвращаться, под пулями, в город.
Забегали и дети-подростки.
Матросы грозили «форменно проучить» их, если еще осмелятся прийти сюда.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19