Через минуту я повернулся к отцу. Он курил, потом молча замял окурок и бросил. Мы оба смотрели, как в окурке ярко тлела последняя искорка и тянулся прозрачный стебелек дыма. Дрогнув, огонек навечно исчез, дым беззвучно отлетел и рассеялся. Меня всего пронзило сознание того, что я последний раз вижу отца, что по сути он уже мертв... И он знает, и думает об этом сейчас. Я поднял глаза на него. О, как мучительно больно смотреть!..
- Да , сынок, - сказал он тихо. - Считай, мы все, - он кивнул на неказистую избенку, - по ту сторону... Тебе надо ехать. Маме передашь все, Коле расскажи. Не забывай...
Он обхватил меня и сжал руками, холодный, жесткий. Шумно задышал в щеку, будто стараясь вдохнуть мою плоть. Его руки еще тяжелее напряглись, как бы силясь втиснуть в меня большое неуклюжее тело. И его тепло проникло в меня, будоражущей волной окатило грудь, обожгло лицо.
Отец засмеялся мне в щеку, царапнул щетиной за ухом - и разом отпрянул.
- Ни о чем не жалей. - Он стиснул пальцами мои плечи. - Пока есть сила в руках, она... - он запнулся, - ничего с нами не сделает.
Через полчаса полуторка резво тряслась по подмерзшей за ночь грязи в сторону Волоколамска. Когда солнце поднялось, сгоняя в глубокие овраги мертвый туман, растапливая белую изморозь с оживающих растений, левее, с северо-запада слабо донеслись глухие раскаты орудийной канонады, после короткой паузы снова долетело злобное ворчание, будто огромный зверь с окровавленной пастью угрожающе рыкал перед прыжком.
Двумя днями раньше, поздно вечером, на одном из привалов я слышал нечто похожее. Отошел в сторону, в темноту, чтобы отдохнуть от многолюдья, бестолковой суеты. Сразу пропал в осенней тьме. Оттуда наблюдал, как у крыльца горели слабые огоньки папирос, блеклый отсвет в оконце избы. Почти на ощупь я брел по мягкой земле все дальше, пока не почуял, что приблизился к черному обрыву. Лица коснулись холодные голые прутья. Я остановился, не решаясь шагнуть дальше. И тут из холодной тьмы долетело тихое урчание, усилилось, наполняясь злобой и ненавистью, и превратилось в звериный рык, от которого все внутри сжалось от страха. Инстинктивно я отпрянул и стал отходить к избам. Потом сообразил, что, может, волк, рыскавший у деревни, предостерег меня от приближения.
Сейчас или днями позже этот окровавленный зверь, чей рык сотрясает души живых на десятки километров вокруг, пожрет отца и поползет дальше.
Мой приятель, который бледнея вслушивался в глухие раскаты за горизонтом, вдруг задрожал, как от смертельного озноба. Я почувствовал, что по моим щекам против воли катятся слезы.
- Испугались, ребятки? - проговорил хрипло солдат, сопровождавший машину и зябко кутавшийся на куче брезента. - Ничего, для вас все позади.
Он тоскливо хмурился, пошевеливая побитыми проседью усами. О нем говорили, что был уже там, видел передовую, а после госпиталя оказался в ополчении.
- Такая судьба наша... Сила у него страшенная. А вы держитесь подальше. Бог даст, образуется, поживете, детишек родите, нас вспомните.
На меня снова накатило то чувство, с которым я прощался с отцом: что говорит со мной человек, переступивший непреодолимую черту. Он знает об этом. А я знал, чувствовал, что буду жить, буду вдыхать морозный радостный воздух, видеть солнце, чувствовать силу своего тела или его безмерную усталость, которую лечит провальный сон. Я буду жить.
Второй день. Почему-то мне кажется, что знаю я свой последний день до мельчайших подробностей. Навязчиво является одно и то же видение: августовская прозрачная, уже холодеющая синева неба, золото солнца, упавшее на сухое колкое жнивье, легкий привкус невесомой глиняной пыли над лугом. Наверное, в такой день я умру. Будет крематорий, горсть пыли от меня. В ней все, что составляло длинную, почти бесконечную череду моих дней. Только я один мог бы разглядеть в серой тошнотворной кучке бриллиантовую россыпь рассветов, тоску глухих холодных осеней и другую мелочь, которой набита странная колымага моей жизни.
Мой сын родился, когда мне было уже за сорок. Иллюзии к этому сроку совсем исчезли, и поэтому на младенца смотрел я с сочувствием и состраданием. Бессмысленное движение чистых глаз, ручки и ножки, что-то хватающие, теребящие. Полное неведение будущего. Иногда, механически управляясь с запачканными пеленками-распашонками, подменяя умотанную мамашу, я вглядывался в его лицо, надеясь найти хоть слабый отклик. Смешно, но я бы хотел найти в нем понимание того, что есть мы, что это я склоняюсь над ним, трогаю его, и он знает об этом.
А на третьем месяце его жизни все и произошло.
В один из летних жарких дней, я как обычно склонился над сыном, заворачивая его в очередную пеленку, заглянул в его отвлеченные глаза - и тут личико прояснело, губки дрогнули и потянулись в непривычную улыбку, и ротик с восторгом забулькал смехом.
Смех вспышкой света озарил комнату, разлетелся по квартире, метнулся в окна, чтобы все знали - родилась душа. Жена остолбенело замерла в дверях, ревниво сокрушаясь: как это, ее дитя дарит первый смех не ей! Да простится ей этот гнев.
О, этот божественный миг! Когда моя бессмертная душа, дрогнув, озарила прикосновением мое дитя, вдохнула глоток души в маленькое тельце.
Гром и молния, пожалуй, тоже были. Если считать таковым ревнивый, неподвластный чувствам грозный блеск глаз жены. Да и как не разгневаться, как не возмутиться, если это н е т в о я д у ш а прильнула к теплу будущей жизни, а е г о ! Пусть даже он и муж тебе, и отец твоего сына. Все равно чудовищно - это же б е с с м е р т и е ! Если не об этом говорить, не об этом сокрушаться, то о чем же еще!
А через некоторое время глаза сына поменяли цвет: стали карими, как у меня. Теперь он смотрит на свет моими глазами, в нем теплится и растет капля моей души.
Теперь-то я был совершенно уверен, что моя душа жила в моем сыне. Ее трепет я вижу в его глазах. Как в зеркале, я нахожу отражение своих глаз, и его глазами загляну в новый мир. .Моя душа бессмертна. Отец мой растворился в глине подмосковных полей, но это его тоска теребит меня, когда я осенней распутицей бреду мимо сырых низин, заваленных пожухлым листом, когда смотрю на тревожно хлопочущую под ветром осину. Когда мой серый прах смешается с землей, а мой мальчик окажется в сыром захламленном клочке осеннего леса, в нем пробьется и эта осенняя хандра, от которой тоскливо сожмется сердце, и разольется по телу сладостной волной сознание, что бьется, пульсирует огонек жизни и не погаснет никогда, как бы не дул холодный ветер, как бы не грозила грядущая зима, усыпая омертвелые листья и траву сухими колкими снежинками.
Третий день. Нет смысла. Нет бога. Ничего нет. Есть бледное лицо сына, охваченное жаром тельце, слабые пальцы, упавшие на кровать. Врачи что-то отрешенно, отстранено толкующих о плохих анализах крови, о том, что они делают все возможное. Их глаза зашорены, занавешены. Они не хотят видеть отчаянья в толкущихся перед ними родителях. Лишь няньки и медсестры обозначают суету и заботу после получения ими денег. Жена, забегая домой, прячется по углам и плачет. Кроме отчаянья, у меня ничего не осталось. Теперь я знаю. Нет смысле. Нет бога. Ничего нет.
Сын очнулся от жара где-то около пяти вечера. Его рука слабо шевельнулась, он открыл глаза. Он видел меня, смотрел спокойно и серьезно.
- У тебя что-нибудь болит? - спросил я .
- Нет, - едва слышно раздвинулись его губы.
Он снова молчал, глядя серьезно и спокойно.
- Я болею, - сказал он, - и мне все хуже... Так ведь? Я, наверное, умру?
- Этого не может быть, - едва пролепетал я.
Он, казалось, успокоился, а через некоторое время сознание ушло от него - навсегда.
Ничего не стало. Через какое-то время мы с женой разошлись. Я стал жить один. Но смысла в этом не было. Я даже не пытался искать его. Зачем? Больше ничего нет. Я все тебе сказал.
***
Однажды вечером зазвонил телефон. Елисей снял трубку.
- Здорово, - вонзился в ухо знакомый переполненный весельем голос, узнаешь Валерку? Я твой должник, - он счастливо захихикал, - до этой, до гробовой досочки. Ах, досочки мои, досочки.
- Ты что, поправился? - спросил Елисей, вспомнив их разговор, его бледное трясущееся лицо.
- Отлегло, спасибо тебе.
- Я то тут при чем? - удивился Елисей?
- Не скромничай. Если бы не ты... ой, как плохо мне было, теперь как рукой сняло. В общем, через минут десять выйди к подъезду. Мои ребята тебе коробочку передадут. От меня подарочек, не пожалеешь.
- Не нужно мне ничего.
- Брось, и не заикайся.
Не успел он повторить отказ, как в трубке зазвучали гудки.
Раздосадованный Елисей все-таки накинул пиджак, сказал жене, что ему надо выйти минут на десять.
По безлюдной улице редкой вереницей тянулись фонари. Вокруг царили не свойственные городу покой и тишина.
Разудалое веселье Есипова ничуть не удивило. Он, как водится, сразу забыл о всех ужасах и клятвах, едва полегчало. Вряд ли, подумал Елисей, существует на свете что-нибудь, что могло бы остановить Есипова, если его плоть хоть немного набрала силы. В юности он, кажется, даже сам боялся терзающих его желаний. А сейчас даже угроза смерти не устрашает. Еще из поры совместной учебы в памяти Елисея остался один такой эпизод.
Один из преподавателей явился на занятия с симпатичной ассистенткой. Девушка была в самом соку, ее мягкое, сочное тело переполняло тонкую ткань одежды. Есипов весь вытянулся, как охотничья собака в стойке. Он пожирал ее глазами, а иногда переводил взгляд на преподавателя и бледнел, потому что профессор известен был злобным характером и цепкой на студенческие проделки памятью.
Так Есипов терзался до перемены. Едва прозвенел звонок, он ринулся вперед. Он ходил кругами около стола, за которым укладывал портфель преподаватель, не зная, как выманить аппетитную девицу.
Когда они наконец встали из-за стола и двинулись к двери, один из студентов спросил о чем-то профессора, и тут же Есипов разъединил ассистентку и ее шефа и чуть ли не руками вытеснил красавицу за дверь, где сразу обрушил на нее все свои способности: улыбки, намеки, поглаживания.
Через неделю или две по институту пронесся слушок, что тот профессор, зайдя не вовремя в свой кабинет, застукал ассистентку и Есипова в момент любовного восторга. Есипов был страшно перепуган и каялся на каждом углу, но как всегда вышел сухим из воды, а вот ту девицу в институте больше никто не видел.
На перекресток из темного проулка лихо вылетела черная "Волга", круто развернулась и , грузно сунувшись на передние колеса, тормознула у ног Елисея. Дверца открылась, салон слабо осветился.
- Елисей Иванович? - послышалось из машины.
Елисей наклонился, желая разглядеть, кто находился внутри. Чья-то крепкая рука вынырнула из проема двери и уцепилась в его плечо. Пошатнувшись, он завалился на заднее сидение.
- А где Валерий... что за шутки? - возмутился он.
Близко Елисей увидел улыбающиеся лица крепких молодых людей.
- Валерий Дмитриевич велел доставить вас как принца, а при сопротивлении - живого или в анабиозе, - сказал один, и вместе они довольно заржали.
Машина, круто развернувшись, уже неслась по пустынной улице. Повиляв по кривым улочкам, они оказались в районе местного стадиона. Машина вкатилась в распахнутые ворота и остановилась у приземистого сруба с тускло освещенной дверью. Стены были выкрашены черной краской, и поэтому избушка совершенно сливалась с тьмой ночи, только слабый фонарь над входом да узкое запотевшее оконце выделялись на черном фоне. Едва они вошли, как Елисей сообразил, что это сауна. Вдоль стены стояли шкафчики с одеждой, одежда была разбросана на креслах и стульях, в беспорядке расставленных в предбаннике. За дверью в парилку шумели голоса, хохот. Парни, которые его привезли, видимо, решили, что больше опекать его не надо, быстро скинули одежду и нырнули в жаркий проем двери. Сразу же оттуда появился Есипов, совершенно голый, весь распаренный, мокрый, колышущийся бесчисленными складками жира, словно плохо надутый шар, подпираемый маленькими ступнями.
- Елисеюшка, извини. Ты не в обиде? - Лицо его счастливо светилось, а голос ласково ворковал. - Прости маленькую шутку, давай в компанию, я твой должник навечно.
- Надо жену предупредить, - ответил Елисей, подходя к телефону. Он уже смирился с вынужденной встречей, постарался успокоить жену и сказал, что его привезут обратно на машине.
Он разделся, пристроил в свободный шкафчик свою полупотрепанную одежду. Есипов подхватил его мокрой горячей рукой, подвел к двери и почти втолкнул в клубящийся жар. Тут же Елисей разглядел голых девиц. За его спиной довольно заурчал Есипов, животом проталкивая дальше.
- Мы тут секцию открыли, - громко заявил Есипов и под общий хохот добавил: - Будешь пятым членом. И тебе задание сразу. Может, выручишь? Ну, мужичков мы членами секции запишем. А вот как нам с нашими мамочками быть?
- Пиши влагалищами секции, - буркнул Елисей первое, что пришло в голову, злясь на Есипова.
Общее веселье снова взорвалось. С повизгиванием смеялся Есипов, в щенячьем бульканьи его голоса было столько радости, такое по-детски слабоумное наслаждение, что Елисею стало его немного жалко, хотя жалеть его было не за что. Но тут адский жар проник в тело Елисея, размягчая, оплавляя каждую клеточку, и он затих, прикрыв глаза. Его уже не беспокоило собственное голое тело, таких же голых девиц. Весь поглощенный бушующим в воздухе огнем, он плюхнулся на покрытую простынею скамью и старался больше не двигаться. Есипов что-то говорил в общем шуме, но слова не проникали в его сознание. Наверное, он выглядел довольно отрешенно, и поэтому Есипов быстро отстал и повалился на топчан в углу. К нему прильнула невысокая женщина с налипшими по плечам черными волосами, ее легкое, переливающееся тело клубилось и пенилось, подобно раскаленному воздуху вокруг. Есипов, распластанный, с раскрытым ртом и глазами, замер.
Шум отдалился от Елисея, воздух сгустился, наполняясь светом, в котором стирались и тонули смутные силуэты, тени. Свет пульсировал, и его вспышки касались тела, словно волны, пробегая по груди, спине, охватывали голову. Наконец самая яркая вспышка поглотила Елисея... И он вновь оказался на пожухлой траве полого склона, возле глинистой дороги. Так же безжизненно лежало его тело, так же клонилось к нему лицо молодой женщины. Но только все вокруг было ярко озарено солнечным светом. Солнце пылало над горизонтом, утончая небесную голубизну, заливало каждую складку земли, испаряя холодную изморозь на листьях и траве. С тревогой и радостью он чувствовал, как солнечная энергия пронизывает его, наполняя теплом.
Женщина звала его, но он увлеченный сиянием вокруг, не слышал ее. Губы ее снова зашевелились.
- Мне надо идти дальше, - сказал Елисей, или ему показалось, что он говорил.
Она не слышала, тревога на ее лице не исчезала.
- Ты видишь свет вокруг? - спросил он, но ее лицо не изменилось. Мне надо видеть, что придет с этим светом, - добавил он, уже не надеясь, что она поймет...
Свет исчез. Его губы обжег горячий воздух, кожу охладил струящийся пот. Рядом он увидел другое лицо, молодое, почти детское, с алыми нежными губами, светлые вьющиеся волосы пропитались влагой, свернулись тяжелыми влажными кольцами, обвили длинными прядями нежные уши, охватили тонкую шею, легли на детские плечи. Голубые глаза в облаке темных завитков ресниц смотрели вопросительно и строго.
- Я вас знаю, - она смутилась, - да нет, я знаю... вы очень хороший человек. А я Настя.
Она замолчала, легко погрузившись в раздумье, словно деревце, ветки которого только что теребил порыв ветра. Руки ее, казалось, еще летели в исчезнувшем движении, стройные ноги едва касались пола.
- Я рада... сейчас не надо говорить...
Она придвинулась к нему, ее пальцы скользнули по его волосам, охватывая затылок, шею. Лицо Елисея коснулось ласковой волны ее груди. Он медленно погружался в тепло ее тела, словно в надвигающийся поток. Каждая его мышца насыщалась энергией и силой, погружаясь в нежную глубину. В движении растворился тот жестокий холод октябрьского замороженного склона, который казался ему холодом смерти. Потом исчез последний ледяной кристаллик, царапавший его душу. Вместе с ним исчез и он, осталось лишь время, которое текло легко и незаметно, как сон...
Сон прервался движением. Он почувствовал, что тепло дробится, разрывается, ласково отталкивает его. И он снова становится тяжелым и грубым. Настя отстранилась, его опять охватил сухим жаром воздух. Он остался один, потом до него донеслись голоса из-за плохо прикрытой двери.. Двигаться не хотелось.
Через некоторое время в дверях появился Есипов, с накинутым на плечи халатом, раскрытым на огромном животе.
- Хорошего понемногу, - пробасил он. - Конечно, мы потрясены и прочее.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25