Я подслушиваю их беседу из коридора, стараясь избежать насмешек мадемуазель Од и бдительности госпожи Клавель, и временами мне удается разобрать обрывки споров, возгласы господина Вольтера, его теплый сухой смех, который шелестит за дверью, точно ветер среди камней. Разговор становится все громче и оживленнее, некоторые слова господина Вольтера заглушают низкий мягкий баритон дяди, иногда гость повышает тон, стучит тростью в кирпичный пол — кажется, вот-вот закричит, но тут снова раздается его смех, который нарушает тишину гостиной и взрывается, словно ракета фейерверка.
После обеда господин Клавель возлагает большие надежды на прогулку в лес. Однако господин Вольтер сказывается больным: он разбит усталостью, он желает только одного — лежать в постели, он уклоняется от этой экспедиции, как и в прошлом году. Дядюшка нетерпеливо ждет, стоя на крыльце и подтрунивая над гостем, ждем и мы — мадемуазель Од, я и слуга Кавен в костюме лесного разбойника, с запасом коробок и луп.
— Вы, верно, ждете этого четвероногого, Руссо! — насмехается господин Вольтер. — Куда же вы подевали вашего пожирателя трав?
— Боже упаси, — протестует мой дядя, — это вовсе не мой пожиратель трав! Но почему бы вам не пойти с нами, дорогой друг? Свежий воздух придаст вам сил. Неужто вы опять запретесь, подобно отшельнику, у себя в комнате?
— Подобно монаху-отшельнику из «Услад», дорогой мой философ. Не отсылайте же меня так упорно в Женеву! Мне нужно написать тысячу писем, сотню эпиграмм, пополнить репертуар моих четырех театров, обследовать вашу библиотеку, поговорить с «госпожой философшею» и прослушать из ее уст всего Аддисона! Так что отправляйтесь собирать свои цветочки без меня. Только пощадите насекомых. Хотя разрешаю вам принести самую красивую бабочку для моей племянницы.
С этими словами он делает пируэт вокруг своей трости, смеется, отдает поклон и уходит в дом.
Во все время этой сцены я видел или, скорее, чувствовал, что мадемуазель Од едва удерживается от намерения умолить господина Вольтера составить нам компанию. Она пристально глядит на него, глаза ее блестят, щеки пылают, губы приоткрыты, но лицо разочарованно гаснет в тот миг, как господин Вольтер оставляет нас с носом. В лесу мы находим множество жесткокрылых, и всевозможных еловых бабочек, и Argynnis paphia (так называемый «испанский табак»), свернувшийся по причине сегодняшней жары, и одну довольно редкую аквилегию, которой не хватало в гербарии мадемуазель Од, и даже лисью челюсть без единого зуба.
— Беззубая челюсть. Она мне кое-кого напоминает, — говорю я, глупо ухмыляясь и протягивая находку мадемуазель Од. Дядя мой, занятый размещением своих трофеев по коробкам Кавена, не слышал моих слов, но мадемуазель Од пристально глядит на меня, и в ее взгляде сквозит грусть. И еще — неизбывное одиночество.
* * *
Итак, я оскорбил и мадемуазель Од, и господина Вольтера.
Никогда больше, за всю мою последующую жизнь, не доведется мне испытать такой жгучий стыд, как в ту минуту. Лужайка погрузилась во мрак. Мухи жужжат вокруг моей головы, словно вознамерились заключить ее в железный венец, голоса спутников звучат где-то далеко, точно в пустыне… Но вот страшное мгновение истекло. Я прихожу в себя. Вечерний зефир ворошит кроны деревьев, воздух напоен теплом. Мадемуазель Од шагает впереди меня по тропинке, я не могу оторвать глаз от ее гибко колеблющейся талии, от стройных ног под платьем, так легко переступающих через камни и сухие ветки. Мы возвращаемся домой. Вот мы и дома. Фасад Усьера блестит в лучах заходящего солнца. Господин Вольтер сидит в саду, его плечи прикрыты кашемировой шалью, в руках, кажется, книга; он с радостным возгласом вскакивает с кресла и обнимает моего дядю.
XII
Огни сливаются с огнями в моей ослепленной памяти. Что есть греза? Я прочел столько трактатов, ее осуждающих! Будь я святым, мне потребовалось бы огромное мужество или подлинная любовь к мученичеству, дабы продолжать упиваться грезами. Вот он — теплый летний вечер в маленьком загородном поместье, в стране, управляемой Их Превосходительствами, и ничто не привлекло бы нашего внимания к былому видению, если бы в этот час его не озарял огонь самого блестящего ума Европы. Да, нынешним вечером именно здесь, в Усьерском замке, окруженном сумрачными холмами, бурлит радость свободной мысли, звучат пламенные речи, искрится остроумие, сверкают жгучие сарказмы. Этот человек — старый, скрюченный ревматик, иссохший, немощный и беззубый, старая хромающая развалина, старый скелет, все еще лакомый до жизни, старый фанатичный поборник терпимости, старый холерик — то переполнен энергией, то неподвижен, как статуя, но статуя, полная огня, который гаснет — и тут же вспыхивает вновь, умирает — и оживает на наших глазах, сгорает в собственном пламени — и восстает из него, точно птица Феникс! О, в этом полутрупе кипит неистовая жизненная сила!
А что же мои ночные сомнения, мои терзания последних недель, недоверие к логике очевидности, любопытство к чужим скрываемым тайнам и способность всюду и во всем видеть ложь? Не будет преувеличением сказать, что это буйное пламя сжигает их столь же быстро, как отсутствие его могло бы дать им полную свободу. Взять хоть этот стыд, испытанный мною днем в лесу, на лужайке: блеск остроумия господина Вольтера заставляет меня позабыть о нем, но он вновь разгорается во мне с наступлением ночи, после того, как гости разошлись, а господин Клавель проводил господина Вольтера в его опочивальню.
И вот начинается жуткая ночь. Та самая, которую моя память окрестила «ночью несчастья». Господин Вольтер затих наконец у себя в келье на почетном «гостевом» этаже, и демон сомнения пользуется его исчезновением, чтобы ловко внедриться в мои мысли, подвергнуть их соблазну, воцариться у меня в голове. О, я безумец! Господин Вольтер не исчезал, не удалялся! Более того, я знаю, я уверен, что его энергия продолжает будоражить наш дом, что его голос по-прежнему звучит в ночной тиши, что его слова могут пронзить мою душу в тот самый миг, как я этого захочу. Но увы — я не хочу этого. Иные слова, сочащиеся ядом, подстрекают меня к ревности и скверному любопытству. Где теперь Од? Уж не спустилась ли она к господину Вольтеру? Я слишком ясно видел ее ловкий маневр там, в гостиной, нынешним вечером. Это старание подобраться к нему поближе, вплотную. Не спускать с него глаз. Впивать каждое слово. В какой-то момент господин Вольтер согласился выпить стакан оранжада. «Это мне на закуску, чтобы подсластить мои речи!» — бросил он, и Од, громко рассмеявшись, легонько ущипнула его руку. Да, именно так все и было: этот жеманный вопрос о комедии, чтобы побудить его к импровизации по поводу трагедии, а потом другие вопросы: как стать актрисою, и трудное ли это ремесло, и какие роли прилично играть молодой девушке. Что бы ни делал господин Вольтер, прекрасные глаза Од не отрываются от гостя. Каждое энергичное движение, каждая тирада, актерский жест, замечание, едкая насмешка или милая шутка этого высохшего скелета вызывают воркующий смех мадемуазель Од. Она выпила чуть больше вина, чем следовало, взгляд ее блестит ярче обычного, сочные губки приоткрылись, показывая белоснежные зубы, грудь бурно вздымается в вырезе льняного платья. Девушка и смерть. Юность — добыча старого костлявого скомороха.
Сам ли я измыслил это видение? Или же мой демон-искуситель исподволь внушил мне эту мысль, это внезапное отвращение к слишком уж яркому образу старика, упивающегося своей победой над беззащитной птичкой, попавшейся к нему в когти? «Это мне на закуску! На закуску!» Слова эти погребальным звоном отдаются у меня в ушах, я не могу заснуть, ночь тянется бесконечно долго и никак не проходит. Омерзительное видение — мадемуазель Од в образе похотливой крестьянки, отдающейся старому скелету.
И вдруг мне чудится, будто я слышу скрип кровати и стук отворяемой двери; я узнаю эти легкие шаги по коридору, затем вниз по лестнице, и снова безмолвие, только на сей раз еще более многозначительное, насыщенное чьим-то присутствием. Од спустилась к господину Вольтеру. Она вошла в его комнату, теперь она в полной власти скелета! Великий Боже, почему ты не образумил меня в тот миг, почему не сделал достойным нашего долгого века разума?! Увы, греза возобладала над логикою, грянула столь долго ожидаемая гроза, оправдались печальные предчувствия обмана и катастрофы.
Что поведает мне память о тех мучительных долгих мгновениях? Она говорит вот что: я встаю с постели — бесшумно, хотя бедная моя голова раскалывается от грохота бури и завываний ада. Далее она говорит, что я совсем не владею собой, что с треском захлопываю дверь комнаты и громко топоча сбегаю вниз по лестнице. Что открываются все двери, которые я миную. Что я не вижу никого из сбежавшихся людей, а ломлюсь в дверь господина Вольтера с криком: «Од, выходите! Од, вы не имеете права…» Еще она говорит, что господин Вольтер появляется на пороге в длинной ночной рубашке и колпаке, с пачкою бумаг в руке, что господин Клавель трясет меня за плечи, хватает за шиворот, втаскивает наверх, в мою комнату, и приказывает слуге Кавену сторожить в коридоре.
Не обманывают ли меня воспоминания? Не являют ли они в слишком уж черном свете ту вечно терзавшую меня боязнь не понравиться, оказаться лишним, что толкнула меня устроить на сей раз мой собственный спектакль, который вылился в этот ужасающий скандал? Одно видение может быть обманом, но былые грезы не лгут.
Я слишком хорошо знаю господина Клавеля, чтобы не оценить его благожелательной простоты. На следующее утро, на заре, когда весь дом еще спит, он входит в мою комнату, протягивает мне кошелек и просит собрать несколько принадлежащих мне книг. Потом замолкает и спокойно ждет, когда я закончу сборы. В доме царит мертвая тишь, в саду распевают птицы, а еще мне чудится шум ветра, предвещающий смену погоды.
Вот и всё. Мы спускаемся по лестнице, мы уже в передней, господин Клавель смотрит мне в глаза, ничего не говорит, отворяет тяжелую дверь, я выхожу, он запирает за мною, и я остаюсь один на Мезьерской дороге, идущей прямиком через холмы с колышущейся травой. Что же я наделал? Теперь я иду, пораженный, но не опечаленный, под блеклым утренним солнцем и с каждым новым шагом привыкаю к новому моему состоянию. Греза нашептывает еще, что это не трусливое бегство и не дерзкая ретирада, что уйти в этом предосеннем свете куда как хорошо, ибо мне давно уже следовало покончить с другим, чересчур видимым, светом.
Что есть видение? «Если ночные видения суть продукт одних лишь человеческих органов, отчего же они не производят дневных мыслей?» — насмешливо писал в своем «Словаре» господин Вольтер. Я и уверен и в то же время не очень уверен, что понимаю эту фразу, словно сия дефиниция отнимает часть истины у моей увиденной в грезах, но правдивой истории. Однако я пережил эти события в свете ночи и при ясном дне, и время, несущее грезы и озаряющее их своим собственным светом, сохранило и нашептало их мне. Нынче мне семьдесят пять лет, а было восемнадцать, когда одним летним утром, на заре, господин Клавель захлопнул за мною дверь Усьера. Странный сон, способный затуманить целый век, Бога, потрясения и перипетии мира и оставить от всего этого один лишь тот былой, поблекший сезон, заставив меня вновь пережить его так, словно мне никогда не суждено умереть! И пережить так остро, что мне явственно видится, как я шагаю на рассвете по узкой Мезьерской дороге и свежий ветерок, прилетевший с холмов, холодит мне губы, а в голове звучит смех господина Вольтера.
1 2 3 4 5