Бесконечные ночи без сна рядом с его неподвижной спиной. Взрослеть – значит брать на себя часть вины за совершенные ошибки. В то время она его уже не любила, и это
было еще хуже, чем трусость, мелочность, злость – вся та паутина, что, не давая выпутаться, душила ее. Она старалась разорвать путы, вернуться назад, прийти в себя, оправиться от потрясения, вызванного потерей времени и неверными решениями, как будто все это было возможно. Она старалась действовать самостоятельно, стала иначе одеваться, постриглась по парижской моде – косые пряди по диагонали через всю щеку, и приобрела решительный и одновременно непринужденный вид женщины, готовой противостоять жизни. Именно такой запечатлена она рядом с ним на фотографии, которая лежит в чемодане: распахнутое пальто, подкрашенные зовущие губы, глаза, живо, но опасливо смотрящие не на спутника, а в объектив, будто пособничество фотографа сможет превратить ее в ту женщину, какой она решила стать. Однако решение чересчур запоздало – ведь его величество случай, заговорщицки усмехаясь, не переставая плетет свою сеть, лишая желаний, сгибая волю, незаметно подкидывая то катастрофу, то менее разрушительные, но не менее тщательно спланированные неприятные мелочи, пока не доведет все до последнего акта.
Она больше не плачет, только вздыхает иногда. Сомкнутыми веками и неподвижностью она напоминает умирающего, который перебирает в памяти воспоминания. Сейчас чуть за полночь, ветер то и дело вздымает клубы пыли, и они, долетев до окна, теряются где-то над бухтой. Весь мир, так или иначе, начинается в Танжере, здесь сталкиваются и громоздятся судьбы. Смех в саду затихает, поглощенный темнотой. Ночь, словно предзнаменование, падает на слабо освещенное тело спящей женщины, накрывает упрямый холм, вздымающийся у самого пролива, лунно поблескивает на минаретах мечетей, спускается по кривым улочкам медины, разливает свой аромат над погруженными в тень площадями, широкими пустынными проспектами и могильными плитами, окутывая темнотой молчание тех, кто спит здесь – и там. Для кого-то сон – отдохновение, для кого-то – наказание бесконечными тягостными размышлениями, и для всех – наконец-то раскрытая, обнажившаяся тайна. За окном, заточенный в собственных стенах, плененный собственным очарованием, дремлет город.
VI
По сравнению с пароходами и судами, пришвартованными у морского причала, открытые террасы кафе с их столиками и тентами кажутся палубой роскошного лайнера. В этот час жара не такая удушающая, и Филип Керригэн спокойно попивает свой чай с мятой. Если бы не официанты-арабы, не кафтаны и джильбабы, время от времени мелькающие на другой стороне улицы, Танжер вполне можно принять за любой веселый европейский город в разгар курортного сезона: бело-голубые полосатые футболки, парусиновые туфли, сандалии, соломенные шляпки с муслиновыми вуалетками, морские фуражки… В Ницце, Сан-Тропе и Венеции туристы в точно такой же одежде точно так же потягивают аперитивы, лениво листают местную прессу и отгадывают кроссворды в газетах.
От последних лучей солнца холм у пролива розовеет. Вечер – опасное время, порой его созерцание делает человека несчастным, как созерцание линии горизонта всегда вызывает мечты и воспоминания. Керригэн поднялся из-за стола и теперь стоит, облокотившись на перила пристани, завороженный раскрывающимся на западе красочным веером. В порт только что вошел паром. В течение нескольких мгновений этот берег бывает столь прекрасен, что ты чувствуешь себя чуть ли не обязанным навсегда покинуть его, и созерцание его в эти мгновения – своеобразная форма ненависти, но однажды ты вспомнишь его именно таким, каким видишь сейчас, и захочешь вернуться. Можно ли знать заранее, что ты никогда не вспомнишь, а что никогда не удастся забыть? Человеческая память полна проводков, сплетающихся в плотную запутанную сеть наподобие ловушки. Воспоминание – это то, что ты имеешь или что потерял? Порой проводки обрываются, и не успеешь глазом моргнуть, как прошлое стирается; порой электрические искры вспыхивают лишь в одной части мозга, и никто не может предсказать, где именно они вспыхнут и почему. Когда разрозненные впечатления и состояния души – усталость, сердечная слабость, пронзительные крики чаек, маслянистый гребень волны, необычно падающий свет – сплетаются в одну цепь, рождается тоска… Корреспондент London Times чувствует, как странный поток переносит его на знакомую реку, полную баркасов, и над водой проносится таинственное дуновение: Кэтрин Брумли, Кэти, Кэт…
Трудно забыть ее холодные белые руки на перилах моста Саутворк около станции Кэннон-стрит, чуть запрокинутое назад лицо, расстегнутый ворот блузки, шерстяной жакет на плечах. У нее было ласковое и какое-то уютное выражение лица, а в глазах – что-то от робкой и мечтательной девочки. Она смотрела доверчиво, не ожидая от его молчания ничего плохого – одного лишь ответа. Керригэн думает, что есть вещи, которые невозможно понять, сколько ни пытайся: мысли девушки, последний луч солнца в сумерках, лицо, от одного слова становящееся чужим. Журналист сжимает руками железные перила и ощущает шероховатость ржавчины, ее холодное крошащееся прикосновение. Ни звука не доносится от воды, кроме плеска самой воды, но за этим слабым шепотом он слышит из дали времен себя, как сквозь музыку слышно шуршание иглы по пластинке, вспоминает, в какой момент хорошо поставленным голосом совершенно чужого человека начал нащупывать пути к отступлению, приводя почти убедительные доводы. Она ничего не спросила, даже губ не разжала, когда он взял ее за руку, только все смотрела на реку, словно стыдилась того, что приходится притворяться. Воспоминания бывают легкие и тяжелые, таков уж этот верный враг – наша память, усеянная ожогами, которые в самый неподходящий момент снова начинают жечь, не до конца залеченными ранами и язвами, и со всем этим нужно научиться жить. Ничего страшного. У всех есть что-то, о чем лучше не думать.
Слева, где кончается песок, на фоне неба четко вырисовываются горы Аньера, изъеденные и серые, словно груда пемзы. Керригэн еще несколько мгновений стоит неподвижно, пытаясь прогнать горькие воспоминания и сосредоточиться на том, что предпринять дальше, вдыхает резкий запах моря и думает, что завтра опять задует восточный ветер и в проливе будет сильное волнение. Потом, сунув руки в карманы, быстро уходит, будто вдруг вспомнил, что куда-то опаздывает. Тем временем в кварталах, примыкающих к набережной, улицы заполняются снующими, как муравьи, людьми, чья работа с заходом солнца только начинается. Торговцы зажигают на тележках карбидные лампы, на треножниках в костерках, наполняющих воздух запахом дыма, кипят чайники, какая-то женщина склоняется над глиняным тазом и пробует что-то с ложки. Рыбачьи лодки являют собой причудливое созвездие огней – словно свечи на поверхности моря. Керригэн прыгает с лодки на лодку, пробираясь к затерянному в темноте пакетботу. Взгромоздившись на палубу, он осторожно входит в каюту, где хранятся мешки с почтой. Дверь туда открыта, охраны нет, впрочем, он так и думал. Но каким бы умным ты себя ни воображал, всегда нужно иметь исходную точку, направление, пусть не совсем точное, кончик нити, за который можно потянуть. Керригэн располагает только указаниями Исмаила. На шее все быстрее пульсирует какая-то жилка. Из встречи с Мэйсоном в консульстве он вынес только одно: единственное, что действительно беспокоит Англию, – это возможность захвата Советским Союзом плацдарма на другом конце Европы. По сравнению с этим действия немцев и итальянцев и возможные контакты нацистской партии в Марокко кажутся ей не столь уж важными.
Корреспондент London Times пересекает палубу, медленно, держась за стены, спускается в машинное отделение и там при слабом свете спички пытается отыскать хотя бы намек на то, что ищет. Он внимательно осматривает оборудование и турбины, ощупывает шестерни, болты, гайки. Должно же это где-то быть! И хотя на судне пусто, его переполняет волнующее ощущение опасности, он чувствует себя странно молодым, как в старые времена, когда, только начав работать в отделе местной хроники London Times, бегал по печально знаменитым столичным трущобам в поисках новостей. Он не замечает ступеньку и, споткнувшись, ударяется головой о железную балку под потолком. От гулкого удара лицо искажает гримаса боли, но подняв глаза, он видит это – чемоданчик, прикрепленный клейкой лентой к верхней части балки. Внутри, как и говорил его помощник, лежат наушники, передатчик, штыри и зажимы для подключения к батарее, аппарат Морзе и приборчик для шифровки сообщений. Керригэн внимательно рассматривает каждый предмет: он никогда не видел такого полного и так ловко спрятанного комплекта. Прежде чем застегнуть ремни и вернуть чемоданчик на место, он еще раз читает надпись на крышке: Klappe Schlieben. Имя ни о чем ему не говорит, разве что о немецком происхождении обладателя, но это он и раньше предполагал. Подобный передатчик дает возможность посылать сообщения, которые не перехватит ни одна телеграфная служба ни одного министерства иностранных дел. У Керригэна складывается впечатление, что он стоит на верхушке подводного рифа, чья основная масса, обладающая разрушительной силой, скрыта под водой. На палубе дует свежий ночной ветер. Корреспондент London Times опускает руку в воду и смачивает ушибленный лоб, вернее бровь. Ссадина не очень глубокая, но жжет сильно. Прежде чем уйти, он с любопытством рассматривает какое-то грузовое судно, стоящее на черной неподвижной воде примерно в миле от него.
За толпами людей на пристанях ничего не разглядишь. Странники повсюду одинаковы, думает Керригэн, будь то Танжер или любое другое место; правда, Танжер больше похож на театральную декорацию, чем на реальный город: пальмы с гнущимися под ветром стволами, старые покрашенные известкой стены, обсидиановая луна на краю небосвода. Он останавливается закурить, прикрывая пламя ладонью, и вдруг, глядя на обгоревшую спичку, слегка улыбается: он представляет, что сказал бы главный редактор, если бы узнал, в какие дела он влезает. Фрэзер был классическим английским журналистом, полным патриотических предрассудков, который никогда не выходил из старого здания на Блумсбери-сквер и по-прежнему верил в героические постулаты своей профессии и колониальные мифы начала века вроде Лоуренса Аравийского или Генри Мортона Стэнли, того самого, что по поручению главного редактора New York Herald вел поиски Ливингстона и спустя два года все-таки отыскал его. Филип до сих пор помнит слова, сказанные им на прощание перед отъездом в Африку: «Бывают моменты когда журналиста должны волновать не столько новости, сколько интересы своей страны». Неплохой принцип для издателя, но он-то всего-навсего корреспондент, Фрэззер обожал пространные репортажи вроде тех, где Керригэн описывал столкновения между арабскими племенами и итальянцами в Ливии, красоты пустыни, стрельбу из минометов, людей, стоящих на коленях в траншеях… Стоит ли признаваться, что эти репортажи в большинстве своем были написаны не выходя из лагеря, со слов полковника, который рассказывал о происходящем на скучной пресс-конференции, изредка тыча в карту на стене, а если находил нужным, то еще отвечал на вопросы о потерях и поставках с весьма приблизительной точностью? На основе именно такой информации якобы из первых рук специальные корреспонденты писали свои замечательные очерки, достойные Пулитцеровской премии, но не годные к публикации без предварительной отметки отдела цензуры соответствующих посольств. Конечно, что по сравнению со всем этим какая-то глупая интрига, пусть даже она скомпрометирует Англию, уронит ее честь? Керригэн встряхивает головой и глубоко вздыхает, что может означать и точку в долгом размышлении, и уныние, в которое повергает его жизнь, работа или собственное душевное состояние.
Огоньки на тележках образуют длинную ломаную линию, теряющуюся в ночи. Звуки, неясные голоса, пейзажи и люди с их реально существующими лицами, именами и прошлым громоздятся друг на друга и в какой-то момент под его взглядом превращаются в нечто эфемерное, ускользающее, как сам воздух этого необычного континента. Керригэн снимает пиджак, закидывает его на плечо и бредет, опустив голову, словно пытается отыскать на земле письмена, раскрывающие не доступную прежде истину. Он думает о своем помощнике, чье лицо отражает скрытую энергию, а всегда внимательные глаза не упускают ни одной детали, вспоминает разговор с ним о Вилмере и приходит к выводу, что настал момент проверить информацию Исмаила.
Одна из улочек приводит его от набережной к воротам Баб-эль-Бахр, и он осторожно поднимается по ступеням, ведущим к медине. Под луной стены домов белеют, как старые кости. В разбитой брови будто бьется крошечное сердце. Он с трудом находит лавку, принадлежащую зятю Исмаила – мужу его сестры. Деревянная дверь ведет во внутренний двор, где едва можно различить сваденные в кучу мешки, мотки проволоки, накрытые брезентом ящики и еще какие-то предметы, не поддающиеся определению. В глубине брезжит свет керосиновой лампы. Керригэн идет туда и попадает в комнату, напоминающую пещеру Али-Бабы. Сколько раз подобное впечатление возникало у него в арабских домах – отгороженных от внешнего мира, замаскированных, как тайные дворцы. Комната просторная, устланная коврами. Па подушках у низкого стола в дальнем от входа углу полулежит старик в просторной синей одежде с впалыми щеками и обветренной туго натянутой кожей. Вдоль стен тоже стоят какие-то мешки, у ткацкого станка навалены груды разноцветных тканей. Два босых ребятенка вбегают, едва не задев витрину. Похоже, присутствие Керригэна не сильно их смущает. За ними появляется молодая женщина; она держится очень прямо, как держатся только те, кто с детства привык носить кувшины на голове, крашенные хной волосы полыхают, руки под широкой одеждой опущены. Она подходит к столу, возле которого лежит старик, наклоняется и что-то шепчет ему на ухо, после чего, закрыв лицо, направляется к журналисту, жестом просит его подождать, чуть кивает головой, делает несколько шагов назад и исчезает. Корреспондент London Times осматривается. Резной потолок в стиле мудехар слегка облупился, в витринах – раскрашенные коробочки из кедра, шкатулки, инкрустированные перламутром, берберские длинноствольные ружья, чехлы из невыделанной кожи с кисточками, оманские кинжалы, серебряные ожерелья и браслеты, ляпис-лазурь… Слабое освещение делает окружающее нереальным, расплывчатым, будто все это – лишь дрожащее отражение в зеркале каких-то смутных образов. Входит слуга с подносом, ставит его на стол возле старика и приглашает гостя садиться. Керригэн, обжигая пальцы, медленно пьет сладкий чай, потом, в надежде начать разговор с человеком в синей одежде, произносит имя Исмаила, но старик продолжает лежать с непроницаемым лицом, преисполненный достоинства, и ни малейшим жестом не дает понять чужестранцу, что понимает его. Керригэн чувствует себя неловко и уже сомневается, была ли идея пойти в лавку такой уж удачной. В этот момент из боковой двери появляется толстый человек средних лет в желтых шлепанцах и белой шапочке, который идет так медленно и так внимательно смотрит под ноги, будто обладает властью растянуть или остановить время.
– Salam alaikum! – говорит он, одаривая Филипа в буквальном смысле слова блестящей улыбкой, поскольку два золотых зуба так и сияют на его одутловатом лице. – Я Абдулла-бин-Саид.
– Alaikum as salam! – отвечает Керригэн – Исмаил сказал, вы можете мне кое-что показать. – Он намеренно не скрывает, зачем пришел сюда, иначе цель визита затеряется среди экивоков и обволакивающе-вежливых фраз, на которые марокканцы большие мастера.
– Да, да, – отвечает Абдулла, выливая остатки чая из его чашки, ополаскивая ее и вновь наполняя дымящимся напитком, затем подает чай старику и представляет его:
– Мой отец, говорит только по-арабски, но достаточно прожил, чтобы понимать по глазам и жестам. В свое время он был проводником караванов.
Старик подносит чашку к губам и при этом так кривит их, будто прикоснулся к раскаленным углям.
– Видели нашу лавку? У нас есть очень старые вещи: ковры, оружие, украшения… Драгоценности испокон веку олицетворяли алчность и красоту. Попадаются и европейские – кому-то всегда приходится что-то закладывать, а двадцать процентов – не так уж много, больше я прошу, только если нет достаточных гарантий. Иногда их выкупают, иногда нет. Обратите внимание на этот браслет с изумрудами, – он осторожно приподнимает свое дородное тело и показывает Керригэну лежащее на бархате украшение. – Это чудо принадлежало семье эрцгерцога австрийского, но не думаю, что вас интересуют подобные предметы, – и он натянуто улыбается, вновь обнажая золотые зубы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21
было еще хуже, чем трусость, мелочность, злость – вся та паутина, что, не давая выпутаться, душила ее. Она старалась разорвать путы, вернуться назад, прийти в себя, оправиться от потрясения, вызванного потерей времени и неверными решениями, как будто все это было возможно. Она старалась действовать самостоятельно, стала иначе одеваться, постриглась по парижской моде – косые пряди по диагонали через всю щеку, и приобрела решительный и одновременно непринужденный вид женщины, готовой противостоять жизни. Именно такой запечатлена она рядом с ним на фотографии, которая лежит в чемодане: распахнутое пальто, подкрашенные зовущие губы, глаза, живо, но опасливо смотрящие не на спутника, а в объектив, будто пособничество фотографа сможет превратить ее в ту женщину, какой она решила стать. Однако решение чересчур запоздало – ведь его величество случай, заговорщицки усмехаясь, не переставая плетет свою сеть, лишая желаний, сгибая волю, незаметно подкидывая то катастрофу, то менее разрушительные, но не менее тщательно спланированные неприятные мелочи, пока не доведет все до последнего акта.
Она больше не плачет, только вздыхает иногда. Сомкнутыми веками и неподвижностью она напоминает умирающего, который перебирает в памяти воспоминания. Сейчас чуть за полночь, ветер то и дело вздымает клубы пыли, и они, долетев до окна, теряются где-то над бухтой. Весь мир, так или иначе, начинается в Танжере, здесь сталкиваются и громоздятся судьбы. Смех в саду затихает, поглощенный темнотой. Ночь, словно предзнаменование, падает на слабо освещенное тело спящей женщины, накрывает упрямый холм, вздымающийся у самого пролива, лунно поблескивает на минаретах мечетей, спускается по кривым улочкам медины, разливает свой аромат над погруженными в тень площадями, широкими пустынными проспектами и могильными плитами, окутывая темнотой молчание тех, кто спит здесь – и там. Для кого-то сон – отдохновение, для кого-то – наказание бесконечными тягостными размышлениями, и для всех – наконец-то раскрытая, обнажившаяся тайна. За окном, заточенный в собственных стенах, плененный собственным очарованием, дремлет город.
VI
По сравнению с пароходами и судами, пришвартованными у морского причала, открытые террасы кафе с их столиками и тентами кажутся палубой роскошного лайнера. В этот час жара не такая удушающая, и Филип Керригэн спокойно попивает свой чай с мятой. Если бы не официанты-арабы, не кафтаны и джильбабы, время от времени мелькающие на другой стороне улицы, Танжер вполне можно принять за любой веселый европейский город в разгар курортного сезона: бело-голубые полосатые футболки, парусиновые туфли, сандалии, соломенные шляпки с муслиновыми вуалетками, морские фуражки… В Ницце, Сан-Тропе и Венеции туристы в точно такой же одежде точно так же потягивают аперитивы, лениво листают местную прессу и отгадывают кроссворды в газетах.
От последних лучей солнца холм у пролива розовеет. Вечер – опасное время, порой его созерцание делает человека несчастным, как созерцание линии горизонта всегда вызывает мечты и воспоминания. Керригэн поднялся из-за стола и теперь стоит, облокотившись на перила пристани, завороженный раскрывающимся на западе красочным веером. В порт только что вошел паром. В течение нескольких мгновений этот берег бывает столь прекрасен, что ты чувствуешь себя чуть ли не обязанным навсегда покинуть его, и созерцание его в эти мгновения – своеобразная форма ненависти, но однажды ты вспомнишь его именно таким, каким видишь сейчас, и захочешь вернуться. Можно ли знать заранее, что ты никогда не вспомнишь, а что никогда не удастся забыть? Человеческая память полна проводков, сплетающихся в плотную запутанную сеть наподобие ловушки. Воспоминание – это то, что ты имеешь или что потерял? Порой проводки обрываются, и не успеешь глазом моргнуть, как прошлое стирается; порой электрические искры вспыхивают лишь в одной части мозга, и никто не может предсказать, где именно они вспыхнут и почему. Когда разрозненные впечатления и состояния души – усталость, сердечная слабость, пронзительные крики чаек, маслянистый гребень волны, необычно падающий свет – сплетаются в одну цепь, рождается тоска… Корреспондент London Times чувствует, как странный поток переносит его на знакомую реку, полную баркасов, и над водой проносится таинственное дуновение: Кэтрин Брумли, Кэти, Кэт…
Трудно забыть ее холодные белые руки на перилах моста Саутворк около станции Кэннон-стрит, чуть запрокинутое назад лицо, расстегнутый ворот блузки, шерстяной жакет на плечах. У нее было ласковое и какое-то уютное выражение лица, а в глазах – что-то от робкой и мечтательной девочки. Она смотрела доверчиво, не ожидая от его молчания ничего плохого – одного лишь ответа. Керригэн думает, что есть вещи, которые невозможно понять, сколько ни пытайся: мысли девушки, последний луч солнца в сумерках, лицо, от одного слова становящееся чужим. Журналист сжимает руками железные перила и ощущает шероховатость ржавчины, ее холодное крошащееся прикосновение. Ни звука не доносится от воды, кроме плеска самой воды, но за этим слабым шепотом он слышит из дали времен себя, как сквозь музыку слышно шуршание иглы по пластинке, вспоминает, в какой момент хорошо поставленным голосом совершенно чужого человека начал нащупывать пути к отступлению, приводя почти убедительные доводы. Она ничего не спросила, даже губ не разжала, когда он взял ее за руку, только все смотрела на реку, словно стыдилась того, что приходится притворяться. Воспоминания бывают легкие и тяжелые, таков уж этот верный враг – наша память, усеянная ожогами, которые в самый неподходящий момент снова начинают жечь, не до конца залеченными ранами и язвами, и со всем этим нужно научиться жить. Ничего страшного. У всех есть что-то, о чем лучше не думать.
Слева, где кончается песок, на фоне неба четко вырисовываются горы Аньера, изъеденные и серые, словно груда пемзы. Керригэн еще несколько мгновений стоит неподвижно, пытаясь прогнать горькие воспоминания и сосредоточиться на том, что предпринять дальше, вдыхает резкий запах моря и думает, что завтра опять задует восточный ветер и в проливе будет сильное волнение. Потом, сунув руки в карманы, быстро уходит, будто вдруг вспомнил, что куда-то опаздывает. Тем временем в кварталах, примыкающих к набережной, улицы заполняются снующими, как муравьи, людьми, чья работа с заходом солнца только начинается. Торговцы зажигают на тележках карбидные лампы, на треножниках в костерках, наполняющих воздух запахом дыма, кипят чайники, какая-то женщина склоняется над глиняным тазом и пробует что-то с ложки. Рыбачьи лодки являют собой причудливое созвездие огней – словно свечи на поверхности моря. Керригэн прыгает с лодки на лодку, пробираясь к затерянному в темноте пакетботу. Взгромоздившись на палубу, он осторожно входит в каюту, где хранятся мешки с почтой. Дверь туда открыта, охраны нет, впрочем, он так и думал. Но каким бы умным ты себя ни воображал, всегда нужно иметь исходную точку, направление, пусть не совсем точное, кончик нити, за который можно потянуть. Керригэн располагает только указаниями Исмаила. На шее все быстрее пульсирует какая-то жилка. Из встречи с Мэйсоном в консульстве он вынес только одно: единственное, что действительно беспокоит Англию, – это возможность захвата Советским Союзом плацдарма на другом конце Европы. По сравнению с этим действия немцев и итальянцев и возможные контакты нацистской партии в Марокко кажутся ей не столь уж важными.
Корреспондент London Times пересекает палубу, медленно, держась за стены, спускается в машинное отделение и там при слабом свете спички пытается отыскать хотя бы намек на то, что ищет. Он внимательно осматривает оборудование и турбины, ощупывает шестерни, болты, гайки. Должно же это где-то быть! И хотя на судне пусто, его переполняет волнующее ощущение опасности, он чувствует себя странно молодым, как в старые времена, когда, только начав работать в отделе местной хроники London Times, бегал по печально знаменитым столичным трущобам в поисках новостей. Он не замечает ступеньку и, споткнувшись, ударяется головой о железную балку под потолком. От гулкого удара лицо искажает гримаса боли, но подняв глаза, он видит это – чемоданчик, прикрепленный клейкой лентой к верхней части балки. Внутри, как и говорил его помощник, лежат наушники, передатчик, штыри и зажимы для подключения к батарее, аппарат Морзе и приборчик для шифровки сообщений. Керригэн внимательно рассматривает каждый предмет: он никогда не видел такого полного и так ловко спрятанного комплекта. Прежде чем застегнуть ремни и вернуть чемоданчик на место, он еще раз читает надпись на крышке: Klappe Schlieben. Имя ни о чем ему не говорит, разве что о немецком происхождении обладателя, но это он и раньше предполагал. Подобный передатчик дает возможность посылать сообщения, которые не перехватит ни одна телеграфная служба ни одного министерства иностранных дел. У Керригэна складывается впечатление, что он стоит на верхушке подводного рифа, чья основная масса, обладающая разрушительной силой, скрыта под водой. На палубе дует свежий ночной ветер. Корреспондент London Times опускает руку в воду и смачивает ушибленный лоб, вернее бровь. Ссадина не очень глубокая, но жжет сильно. Прежде чем уйти, он с любопытством рассматривает какое-то грузовое судно, стоящее на черной неподвижной воде примерно в миле от него.
За толпами людей на пристанях ничего не разглядишь. Странники повсюду одинаковы, думает Керригэн, будь то Танжер или любое другое место; правда, Танжер больше похож на театральную декорацию, чем на реальный город: пальмы с гнущимися под ветром стволами, старые покрашенные известкой стены, обсидиановая луна на краю небосвода. Он останавливается закурить, прикрывая пламя ладонью, и вдруг, глядя на обгоревшую спичку, слегка улыбается: он представляет, что сказал бы главный редактор, если бы узнал, в какие дела он влезает. Фрэзер был классическим английским журналистом, полным патриотических предрассудков, который никогда не выходил из старого здания на Блумсбери-сквер и по-прежнему верил в героические постулаты своей профессии и колониальные мифы начала века вроде Лоуренса Аравийского или Генри Мортона Стэнли, того самого, что по поручению главного редактора New York Herald вел поиски Ливингстона и спустя два года все-таки отыскал его. Филип до сих пор помнит слова, сказанные им на прощание перед отъездом в Африку: «Бывают моменты когда журналиста должны волновать не столько новости, сколько интересы своей страны». Неплохой принцип для издателя, но он-то всего-навсего корреспондент, Фрэззер обожал пространные репортажи вроде тех, где Керригэн описывал столкновения между арабскими племенами и итальянцами в Ливии, красоты пустыни, стрельбу из минометов, людей, стоящих на коленях в траншеях… Стоит ли признаваться, что эти репортажи в большинстве своем были написаны не выходя из лагеря, со слов полковника, который рассказывал о происходящем на скучной пресс-конференции, изредка тыча в карту на стене, а если находил нужным, то еще отвечал на вопросы о потерях и поставках с весьма приблизительной точностью? На основе именно такой информации якобы из первых рук специальные корреспонденты писали свои замечательные очерки, достойные Пулитцеровской премии, но не годные к публикации без предварительной отметки отдела цензуры соответствующих посольств. Конечно, что по сравнению со всем этим какая-то глупая интрига, пусть даже она скомпрометирует Англию, уронит ее честь? Керригэн встряхивает головой и глубоко вздыхает, что может означать и точку в долгом размышлении, и уныние, в которое повергает его жизнь, работа или собственное душевное состояние.
Огоньки на тележках образуют длинную ломаную линию, теряющуюся в ночи. Звуки, неясные голоса, пейзажи и люди с их реально существующими лицами, именами и прошлым громоздятся друг на друга и в какой-то момент под его взглядом превращаются в нечто эфемерное, ускользающее, как сам воздух этого необычного континента. Керригэн снимает пиджак, закидывает его на плечо и бредет, опустив голову, словно пытается отыскать на земле письмена, раскрывающие не доступную прежде истину. Он думает о своем помощнике, чье лицо отражает скрытую энергию, а всегда внимательные глаза не упускают ни одной детали, вспоминает разговор с ним о Вилмере и приходит к выводу, что настал момент проверить информацию Исмаила.
Одна из улочек приводит его от набережной к воротам Баб-эль-Бахр, и он осторожно поднимается по ступеням, ведущим к медине. Под луной стены домов белеют, как старые кости. В разбитой брови будто бьется крошечное сердце. Он с трудом находит лавку, принадлежащую зятю Исмаила – мужу его сестры. Деревянная дверь ведет во внутренний двор, где едва можно различить сваденные в кучу мешки, мотки проволоки, накрытые брезентом ящики и еще какие-то предметы, не поддающиеся определению. В глубине брезжит свет керосиновой лампы. Керригэн идет туда и попадает в комнату, напоминающую пещеру Али-Бабы. Сколько раз подобное впечатление возникало у него в арабских домах – отгороженных от внешнего мира, замаскированных, как тайные дворцы. Комната просторная, устланная коврами. Па подушках у низкого стола в дальнем от входа углу полулежит старик в просторной синей одежде с впалыми щеками и обветренной туго натянутой кожей. Вдоль стен тоже стоят какие-то мешки, у ткацкого станка навалены груды разноцветных тканей. Два босых ребятенка вбегают, едва не задев витрину. Похоже, присутствие Керригэна не сильно их смущает. За ними появляется молодая женщина; она держится очень прямо, как держатся только те, кто с детства привык носить кувшины на голове, крашенные хной волосы полыхают, руки под широкой одеждой опущены. Она подходит к столу, возле которого лежит старик, наклоняется и что-то шепчет ему на ухо, после чего, закрыв лицо, направляется к журналисту, жестом просит его подождать, чуть кивает головой, делает несколько шагов назад и исчезает. Корреспондент London Times осматривается. Резной потолок в стиле мудехар слегка облупился, в витринах – раскрашенные коробочки из кедра, шкатулки, инкрустированные перламутром, берберские длинноствольные ружья, чехлы из невыделанной кожи с кисточками, оманские кинжалы, серебряные ожерелья и браслеты, ляпис-лазурь… Слабое освещение делает окружающее нереальным, расплывчатым, будто все это – лишь дрожащее отражение в зеркале каких-то смутных образов. Входит слуга с подносом, ставит его на стол возле старика и приглашает гостя садиться. Керригэн, обжигая пальцы, медленно пьет сладкий чай, потом, в надежде начать разговор с человеком в синей одежде, произносит имя Исмаила, но старик продолжает лежать с непроницаемым лицом, преисполненный достоинства, и ни малейшим жестом не дает понять чужестранцу, что понимает его. Керригэн чувствует себя неловко и уже сомневается, была ли идея пойти в лавку такой уж удачной. В этот момент из боковой двери появляется толстый человек средних лет в желтых шлепанцах и белой шапочке, который идет так медленно и так внимательно смотрит под ноги, будто обладает властью растянуть или остановить время.
– Salam alaikum! – говорит он, одаривая Филипа в буквальном смысле слова блестящей улыбкой, поскольку два золотых зуба так и сияют на его одутловатом лице. – Я Абдулла-бин-Саид.
– Alaikum as salam! – отвечает Керригэн – Исмаил сказал, вы можете мне кое-что показать. – Он намеренно не скрывает, зачем пришел сюда, иначе цель визита затеряется среди экивоков и обволакивающе-вежливых фраз, на которые марокканцы большие мастера.
– Да, да, – отвечает Абдулла, выливая остатки чая из его чашки, ополаскивая ее и вновь наполняя дымящимся напитком, затем подает чай старику и представляет его:
– Мой отец, говорит только по-арабски, но достаточно прожил, чтобы понимать по глазам и жестам. В свое время он был проводником караванов.
Старик подносит чашку к губам и при этом так кривит их, будто прикоснулся к раскаленным углям.
– Видели нашу лавку? У нас есть очень старые вещи: ковры, оружие, украшения… Драгоценности испокон веку олицетворяли алчность и красоту. Попадаются и европейские – кому-то всегда приходится что-то закладывать, а двадцать процентов – не так уж много, больше я прошу, только если нет достаточных гарантий. Иногда их выкупают, иногда нет. Обратите внимание на этот браслет с изумрудами, – он осторожно приподнимает свое дородное тело и показывает Керригэну лежащее на бархате украшение. – Это чудо принадлежало семье эрцгерцога австрийского, но не думаю, что вас интересуют подобные предметы, – и он натянуто улыбается, вновь обнажая золотые зубы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21