Керригэн запомнил его взгромоздившимся на стол, в армейских breeches и высоких ботинках, словно он вот-вот отправляется в какую-то далекую экспедицию. Казалось, он говорил искренне, но ощущалось в этом что-то неестественное, театральное, будто в прочувствованном монологе о воинском долге слышалась насмешка над ним. Недаром несколько офицеров Африканского стрелкового полка, у которых уже начали пробиваться гитлеровские усики, окружили его отнюдь не из солидарности с его идеями, и если бы не присутствовавшие в казино корреспонденты, ему бы не поздоровилось. Именно тогда Керригэн инстинктивно почувствовал, что должен защитить его, – он поднял бокал и произнес: «Merry Christmas!» . С тех пор это приветствие стало для них своего рода условным знаком, неким ритуалом – ведь мужчины, как и дети, нуждаются в подобных оборотах, серьезных или шутливых, чтобы выразить свои чувства, которые иначе они, наверное, выразить не умеют.
– Счастливого Рождества! – на сей раз по-испански отвечает корреспондент London Times, прерывая тем самым череду образов, в какие-то доли секунды пронесшихся в голове, и с характерной усмешкой протягивает руку этому высокому чудаковатому типу, который имеет обыкновение бродить по пустыням, произносить напыщенные речи в самых неподходящих местах и появляться в моменты, когда его меньше всего ждут.
Огни гаснут, и на сцене, где в полночь всегда бывают музыкальные представления, рождается мягкий звук саксофона, к нему присоединяются пианино и контрабас, и в круге света появляется одетая в бархат марокканская девушка, отдаленно напоминающая Аиду Уард ; она начинает с модной мелодии The man I love . Дым, плывущий над музыкой; брызги синих и красных вспышек, удлиняющих тени; торжествующий звук трубы; разговоры, стихающие в темноте…
– Песок там тяжелый, будто медный, с бороздками, образующими причудливые орнаменты. Глубинные слои месяцами удерживают влагу, и километрах в трехстах к востоку должна быть пальмовая роща.
Алонсо Гарсес делает большой глоток коньяка, только что принесенного официантом, и ставит рюмку на стол.
– Откуда ты знаешь такие подробности, если ни разу там не был? – тихо спрашивает Керригэн, насмешливо глядя на приятеля.
– Я читал отчеты экспедиции Маркеса и Кироги и уверяю тебя… хотя ты все равно не поймешь, – вдруг с неудовольствием прерывает он сам себя, словно пытается таким образом подогреть интерес своего скептически настроенного собеседника.
Однако уже через несколько мгновений он сдвигает в сторону все стоящее на столе и быстро разворачивает карту. Золотистый язычок зажигалки освещает часть Западной Сахары. Раздувая ноздри, Гарсес снова начинает говорить, путано и увлеченно, но в какой-то момент опять останавливается: ему кажется, он все-таки нащупал слабое место корреспондента London Times, разжег его воображение, хотя, вероятно, он и ошибается. Керригэн вроде слушает с любопытством, однако с каждой затяжкой будто отстраняется – может быть, неосознанно, инстинктивно или в силу профессиональной привычки; внимательно смотрит на карандашные пометки, трет указательным пальцем мясистый подбородок, хмурит брови, о чем-то размышляет. С этими англичанами никогда ничего не поймешь.
После долгого молчания журналист бормочет что-то невразумительное, потом решительно разгоняет дым и столь же решительно заявляет:
– Если хочешь, я помогу тебе найти переводчика, но на Исмаила не рассчитывай. Хайле Селассие прислал телеграмму, чтобы мы через британское консульство оказали ему помощь, и судя по всему я еще до конца месяца должен буду поехать в Джибути, а оттуда в Аддис-Абебу, и Исмаил мне понадобится. И потом, по правде говоря, этот твой проект кажется мне чистым безумием.
– Почему безумием? Впадина Ийиль лежит на соляных слоях, которыми испокон веков пользовались кочевники в торговле с Томбукту. Речь идет о меридиане, по которому проходит граница с французской частью Сахары.
– Единственное, что я знаю, так это что твоей республике лучше заниматься собственными делами и делами своих европейских соседей, чем нарушать древние караванные пути.
– Речь ведь идет не только о подземных скважинах, но и о том, что если вся эта зона, – он тычет пальцем в карту, – действительно окажется впадиной, ее можно будет превратить в огромное внутреннее море. А кроме того, – голос его изменился, – есть места, которые невозможно забыть, и только находясь там…
– Никакой философии, – прерывает его Керригэн, складывая карту. – Лучше обернись и посмотри, как поводит плечами эта девушка. Вот кого невозможно забыть.
Синий отблеск пробегает по столу. Контрабасист улыбается женщине, непринужденно облокотившейся о пианино, но он ее не видит: застывшая, отрешенная улыбка предназначена музыке, вариациям одной и той же мелодии, рожденным воображением, которые то словно подстрекают к чему-то, то, наоборот, сдерживают, то бросают вызов, то признают себя побежденными, А в зале тем временем звучит Lady be good .
– Сегодня утром в «Эксельсьоре» я видел женщину, которую действительно невозможно забыть, – говорит Гарсес и замолкает, наверное, воскрешая в памяти утреннюю встречу.
Он вспоминает, как стремительно она вошла, в невесомом одеянии из раскаленного воздуха и любопытных взглядов, как нервно постукивала пальцами по стойке администратора; от нее исходило нечто неуловимое, будто она принадлежала миру снов, но ощущения при этом вызывала самые что ни на есть телесные. Наконец он зажигает сигарету. Керригэн из-за бутылки виски внимательно смотрит на него, ожидая продолжения, но тот предпочитает больше ничего не говорить, кроме двух слов: Эльса Кинтана, и разгоняет рукой дым, а вместе с ним – и волнующие воспоминания.
– Я бы тоже не стал подходить к ней. Одинокая женщина, живущая в «Эксельсьоре», не может принести ничего, кроме осложнений. И потом, в Танжере полно красивых девушек, которые не шпионят, не работают ни на одно правительство, не являются любовницами королей преступного мира и ничего не требуют взамен.
Керригэн говорит сдержанным, отечески-покровительственным тоном, со знанием дела; сделав глоток виски, он добавляет, скорее грустно, чем цинично, словно посмеиваясь над собой:
– Любовь – то же самое, что алкоголь: сначала желание, потом привычка.
При этом он делает смиренное лицо, приподнимая брови и слегка кивая головой, затем откидывается на спинку стула, прикрывает глаза и начинает ногами выбивать ритм ударных, мол, нравоучения, к которым обязывает дружба, закончены, хотя сам ни на йоту не верит, что Гарсес примет эти нравоучения всерьез.
III
Первые страницы газет в киосках на улице Марин – словно пожелтевшая кожа больной Европы. Филип Керригэн смотрит на сутолоку кривых улочек, на женщин в разноцветных накидках, закрывающих все лицо, на небо и неподвижные облака, кладет несколько монет в деревянный ящик под витриной, просматривает первую полосу, затем разворачивает газету, и внимание его тут же приковывает одна из колонок, где помещено короткое сообщение о стычке на границе Рейнской области. Пока напряженный взгляд перебегает со строчки на строчку, Керригэн думает, что несмотря на заявления Рейха, пытающегося затушевать инцидент, и призывы французского генерального штаба к спокойствию, немецкие войска рано или поздно нарушат Версальский договор. Сложив газету, он по улице Либертэ направляется к площади Франции, где расположены иностранные представительства. Британское консульство находится в старинном дворце с арабесками у входа, возле которого несут вахту двое солдат в белых кепи и красных мундирах. Керригэн останавливается у дверей, возможно, сравнивая это пышное сооружение с мрачным зданием в викторианском стиле на Блумсбери-сквер, где у лифта висит металлическая табличка с надписью London Times, а на этажах раздается адский треск пишущих машинок. Пробыв в консульстве не более двадцати минут, он выходит, и лицо его не выражает ничего, кроме скуки и отвращения, причем это отнюдь не маска, поскольку в данный момент его не видит никто, ради кого стоило бы подобную маску надевать. Кто знает, о чем он думает, – может быть, о тех усилиях, которые прикладывают сотрудники министерства иностранных дел, чтобы поверить в собственную ложь? Как бы то ни было, он пересекает улицу и медленно направляется к медине вдоль стены одного из танжерских комиссариатов. Вот мимо промелькнула женщина в чадре. Только в Африке можно увидеть такие глаза: блестящие и влажные, черные, как антрацит, веки слегка подкрашены сурьмой. Провожая ее взглядом, Керригэн чувствует укол будущей ностальгии. Этот город овладевает тобой: матовые тени на улицах медины; всепроникающий запах барашка со специями, смешанный с запахом мочи во внутренних двориках, где толкутся москиты; желтый вечер, умирающий за kasbah ; умиротворение гашиша, успокаивающего нервы и усмиряющего страсти. По сравнению со всем этим что значат для него Блумсбери-сквер, пивной бар «Фрини'с» или джем, изготовленный «Кросс и Блэкуэлл»? По улице Сьяген он направляется в кафе «Тингис». Ему не хочется идти сейчас в «Париж», потому что как раз сейчас ему меньше всего хочется встречаться с коллегами или консульскими чиновниками вкупе с их прекрасными женами.
Бывают моменты, когда человек одновременно чувствует тяжесть, будто на плечи ему давит каменная плита, и легкость, абсолютную ненужность всего – жизни, профессии, родины… В подобные моменты он видит себя таким, каков есть: чуть больше пятидесяти, белки в красных прожилках, непроходящая усталость, истерзанное тело, пустая душа… Он делает большой глоток сладкого чая с сильным запахом мяты. В висках отдается шум улицы, стук деревянной кувалды, которой кто-то неизвестно зачем бьет по доскам. Дело, связанное с вольфрамом и передатчиками, никак не идет из головы. Италия вот-вот вторгнется в Абиссинию, немецкие войска движутся к Саарской области, а дипкорпус делает вид, будто вольфрам и передатчики имеют не больше значения, чем невинные швейные машины. Дипломатия фунта стерлингов в чистом виде. «Wait and see» – так лаконично выразил свою позицию сэр Джордж Мэйсон, сидя у себя в кабинете в департаменте Западной Европы. Ни намека на Британское общество нежелезистых металлов, ни ответа, ни разъяснения, ничего. Вот так обстоят дела в Танжере – открытом городе с неуловимой сутью, в который привозят грузы неизвестно откуда приплывшие суда, где все пропитано новостями, исчезающими так же быстро, как появились. Телеграммы, доклады, «горящие» материалы – все сметает ветер.
Керригэн зажигает сигарету, прищурившись, смотрит в зеркало за стойкой бара и видит группу танжерцев, мирно покуривающих и попивающих чай со сладостями под вращающимся вентилятором. В глубине, не очень хорошо различимое из-за дыма – лицо женщины, явно иностранки, чуть склонившейся над столом. Он задерживает на ней взгляд: белый европейского покроя костюм с темно-синим шелковым шарфом невольно привлекает внимание. Она пишет что-то на клочке бумаги, затем задумывается, зажав в зубах ручку, несколько раз нервно встряхивает головой, наконец рвет записку и замирает, рассеянно глядя на улицу. Керригэн наблюдает за ней в зеркало, словно рассматривает картину: немного неправильные черты, не поддающиеся описанию, странным образом усиливают ее притягательность. Она напоминает ему другую женщину, тоже бледную, молодую и нерешительную. Есть вещи, которые только бередят старые раны, например, назойливое жужжание насекомых, молчание, жара, физическое влечение, овладевающие тобой образы… Керригэн достает из кармана несколько монет и с отсутствующим видом начинает перебирать их, то выстраивая в столбик, то опять рассыпая. Интересно, как влюбляются женщины? Этот вопрос переносит его в комнату со стенами в мелкий цветочек, и он вспоминает волосы той, другой девушки, пушок во всяких тайных местах, ее невесомость, когда она, обнаженная, двигалась по комнате, слезно парила в воздухе. Он прекрасно знает, что это за девушка. Он видит ее руку, теребящую занавески, серые воды Темзы за окном, изгиб ее тела, когда она поднимает с пола одежду, слышит, как тихо, но решительно она говорит – нет, никогда. В конце концов, все понятно, любой женщине было бы тяжело выносить такую жизнь. Керригэн закрывает глаза, забывая вынуть изо рта потухшую сигарету.
Горячая ванна в десять, а если дождь, в четыре – крытый экипаж. Он не помнит продолжения стихов, а к этой старой боли он уже притерпелся, пожалуй, даже больше, чем к собственной жизни. Иногда она его атакует, но быстро проходит, как озноб. Что-то похожее было в войну: во время воздушных налетов от страха спасали всякие простые, житейские заботы. Когда осенью 1914 года его отряд был отрезан у реки Эсн, он ничего не боялся, кроме одного – что не удастся отправить сообщение. Он видел бледные огоньки минометных разрывов и знал, что там Париж, что немцы сдерживают контрнаступление в сорока километрах к северу от столицы, а сам думал лишь о том, как бы добраться до телеграфного аппарата. Да, именно такие заботы помогают нам выжить. Это была его первая хроника, и не о чем-нибудь, а о победе союзников. Тогда он был еще слишком неопытен и слишком верил газетной риторике, чтобы подсчитывать, во что обошлась эта победа: более двухсот тысяч погибших и раненых. Он открывает глаза, еще крепче сжимает зубами сигарету и снова смотрит в зеркало. Теперь лицо женщины словно слегка затуманилось, на нем проступило выражение ожидания и легкого беспокойства, свойственное всем женщинам, приходящим на свидание. Он думает, может, под каким-нибудь предлогом подойти к ней и завязать разговор, но тут же представляет себе долгую, изнурительную процедуру ухаживания и отказывается от этой мысли, сразу будто состарившись. По улице Сьяген кто-то едет на велосипеде, лавируя меж лотками с фруктами и постоянно звоня в звонок. В голову в очередной раз приходит вольфрам, но лучше уж думать об этом, чем вообще ни о чем. Те самые заботы, которые помогают выжить. В первую очередь его интересуют события, последствий которых еще можно избежать. Если в Средиземноморье и существует советская угроза, то она может исходить только от Испании, но ведь глупо думать, что ради противостояния этой угрозе Объединенное королевство будет мириться с торговлей оружием и действиями немцев и итальянцев совместно с испанскими правыми по свержению республики. Однако не эта тревожная мысль заставляет Керригэна с силой раздавить каблуком сигарету, а то, что подобные глупые, бессмысленные вещи тут же облекаются в расплывчатые политические формулировки. В последнее время и с ним нередко происходит нечто похожее: стоит попытаться разобраться в той или иной информации, проникнуть в ее суть, как она тут же превращается в передовицу, а их, как известно, всегда пишут слишком поздно, когда ничем уже не помочь. Сейчас самое главное для него – электрооборудование, компания H amp;W, вольфрам и передатчики. Пока данные факты не влекут за собой неизбежных последствий, они не интересуют европейскую прессу, удостаиваясь нескольких строчек на последних страницах местных газет. Корреспондент London Times издает какой-то неопределенный звук, нечто среднее между сопением и фырканьем, который, очевидно, выражает его безмерную усталость от всего происходящего в мире. Он понимает, что развитие событий не будет зависеть ни от разума, ни от аналитических потуг западных министерств иностранных дел, ни от его вялых попыток избежать неизбежного. Да и что ему, в конце-то концов, сейчас важно?
Из окна «Тингис» виден кусочек Танжера, запыленные окна, джильбабы, смуглые лица. Оранжевое палящее сияние заливает улицу. Кувалда перестала бить по доскам. Керригэн чувствует жжение в желудке и вспоминает, что они с Гарсесом договорились вместе поесть, но прежде он должен снять галстук и ботинки, полежать немного в полутьме своей комнаты на улице Кретьен, и выкурить трубку, которую приготовит ему Исмаил. Он чувствует себя каким-то чужим, одиноким, может, оттого, что давно ни с кем не спал. Керригэн делает последний глоток чая и встает, оставляя на столе столбик монет. Уже у двери он оборачивается и видит, что женщина в темно-синем шарфе смотрит на него. От легкого дыхания вентилятора идеально подстриженные черные волосы, наискосок перечеркивающие щеку, слегка колышутся; как птичье крыло, думает Керригэн, и вдруг понимает, что это и есть та женщина, о которой вчера вечером говорил Гарсес. Возможно, ее расплывчатый облик пробуждает в нем какие-то подозрения, но он прямо-таки впивается в нее глазами – внимательными и острыми глазами журналиста, не мужчины. Свет скользит по ней, ее костюму, подчеркивая бледность кожи, мечтательное выражение лица, высокие скулы… В ней все неясно, нечетко и в то же время своеобразно, начиная от шарфа и кончая тем, что она, словно провоцируя окружающих, сидит одна в кафе в самом центре арабского города.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21
– Счастливого Рождества! – на сей раз по-испански отвечает корреспондент London Times, прерывая тем самым череду образов, в какие-то доли секунды пронесшихся в голове, и с характерной усмешкой протягивает руку этому высокому чудаковатому типу, который имеет обыкновение бродить по пустыням, произносить напыщенные речи в самых неподходящих местах и появляться в моменты, когда его меньше всего ждут.
Огни гаснут, и на сцене, где в полночь всегда бывают музыкальные представления, рождается мягкий звук саксофона, к нему присоединяются пианино и контрабас, и в круге света появляется одетая в бархат марокканская девушка, отдаленно напоминающая Аиду Уард ; она начинает с модной мелодии The man I love . Дым, плывущий над музыкой; брызги синих и красных вспышек, удлиняющих тени; торжествующий звук трубы; разговоры, стихающие в темноте…
– Песок там тяжелый, будто медный, с бороздками, образующими причудливые орнаменты. Глубинные слои месяцами удерживают влагу, и километрах в трехстах к востоку должна быть пальмовая роща.
Алонсо Гарсес делает большой глоток коньяка, только что принесенного официантом, и ставит рюмку на стол.
– Откуда ты знаешь такие подробности, если ни разу там не был? – тихо спрашивает Керригэн, насмешливо глядя на приятеля.
– Я читал отчеты экспедиции Маркеса и Кироги и уверяю тебя… хотя ты все равно не поймешь, – вдруг с неудовольствием прерывает он сам себя, словно пытается таким образом подогреть интерес своего скептически настроенного собеседника.
Однако уже через несколько мгновений он сдвигает в сторону все стоящее на столе и быстро разворачивает карту. Золотистый язычок зажигалки освещает часть Западной Сахары. Раздувая ноздри, Гарсес снова начинает говорить, путано и увлеченно, но в какой-то момент опять останавливается: ему кажется, он все-таки нащупал слабое место корреспондента London Times, разжег его воображение, хотя, вероятно, он и ошибается. Керригэн вроде слушает с любопытством, однако с каждой затяжкой будто отстраняется – может быть, неосознанно, инстинктивно или в силу профессиональной привычки; внимательно смотрит на карандашные пометки, трет указательным пальцем мясистый подбородок, хмурит брови, о чем-то размышляет. С этими англичанами никогда ничего не поймешь.
После долгого молчания журналист бормочет что-то невразумительное, потом решительно разгоняет дым и столь же решительно заявляет:
– Если хочешь, я помогу тебе найти переводчика, но на Исмаила не рассчитывай. Хайле Селассие прислал телеграмму, чтобы мы через британское консульство оказали ему помощь, и судя по всему я еще до конца месяца должен буду поехать в Джибути, а оттуда в Аддис-Абебу, и Исмаил мне понадобится. И потом, по правде говоря, этот твой проект кажется мне чистым безумием.
– Почему безумием? Впадина Ийиль лежит на соляных слоях, которыми испокон веков пользовались кочевники в торговле с Томбукту. Речь идет о меридиане, по которому проходит граница с французской частью Сахары.
– Единственное, что я знаю, так это что твоей республике лучше заниматься собственными делами и делами своих европейских соседей, чем нарушать древние караванные пути.
– Речь ведь идет не только о подземных скважинах, но и о том, что если вся эта зона, – он тычет пальцем в карту, – действительно окажется впадиной, ее можно будет превратить в огромное внутреннее море. А кроме того, – голос его изменился, – есть места, которые невозможно забыть, и только находясь там…
– Никакой философии, – прерывает его Керригэн, складывая карту. – Лучше обернись и посмотри, как поводит плечами эта девушка. Вот кого невозможно забыть.
Синий отблеск пробегает по столу. Контрабасист улыбается женщине, непринужденно облокотившейся о пианино, но он ее не видит: застывшая, отрешенная улыбка предназначена музыке, вариациям одной и той же мелодии, рожденным воображением, которые то словно подстрекают к чему-то, то, наоборот, сдерживают, то бросают вызов, то признают себя побежденными, А в зале тем временем звучит Lady be good .
– Сегодня утром в «Эксельсьоре» я видел женщину, которую действительно невозможно забыть, – говорит Гарсес и замолкает, наверное, воскрешая в памяти утреннюю встречу.
Он вспоминает, как стремительно она вошла, в невесомом одеянии из раскаленного воздуха и любопытных взглядов, как нервно постукивала пальцами по стойке администратора; от нее исходило нечто неуловимое, будто она принадлежала миру снов, но ощущения при этом вызывала самые что ни на есть телесные. Наконец он зажигает сигарету. Керригэн из-за бутылки виски внимательно смотрит на него, ожидая продолжения, но тот предпочитает больше ничего не говорить, кроме двух слов: Эльса Кинтана, и разгоняет рукой дым, а вместе с ним – и волнующие воспоминания.
– Я бы тоже не стал подходить к ней. Одинокая женщина, живущая в «Эксельсьоре», не может принести ничего, кроме осложнений. И потом, в Танжере полно красивых девушек, которые не шпионят, не работают ни на одно правительство, не являются любовницами королей преступного мира и ничего не требуют взамен.
Керригэн говорит сдержанным, отечески-покровительственным тоном, со знанием дела; сделав глоток виски, он добавляет, скорее грустно, чем цинично, словно посмеиваясь над собой:
– Любовь – то же самое, что алкоголь: сначала желание, потом привычка.
При этом он делает смиренное лицо, приподнимая брови и слегка кивая головой, затем откидывается на спинку стула, прикрывает глаза и начинает ногами выбивать ритм ударных, мол, нравоучения, к которым обязывает дружба, закончены, хотя сам ни на йоту не верит, что Гарсес примет эти нравоучения всерьез.
III
Первые страницы газет в киосках на улице Марин – словно пожелтевшая кожа больной Европы. Филип Керригэн смотрит на сутолоку кривых улочек, на женщин в разноцветных накидках, закрывающих все лицо, на небо и неподвижные облака, кладет несколько монет в деревянный ящик под витриной, просматривает первую полосу, затем разворачивает газету, и внимание его тут же приковывает одна из колонок, где помещено короткое сообщение о стычке на границе Рейнской области. Пока напряженный взгляд перебегает со строчки на строчку, Керригэн думает, что несмотря на заявления Рейха, пытающегося затушевать инцидент, и призывы французского генерального штаба к спокойствию, немецкие войска рано или поздно нарушат Версальский договор. Сложив газету, он по улице Либертэ направляется к площади Франции, где расположены иностранные представительства. Британское консульство находится в старинном дворце с арабесками у входа, возле которого несут вахту двое солдат в белых кепи и красных мундирах. Керригэн останавливается у дверей, возможно, сравнивая это пышное сооружение с мрачным зданием в викторианском стиле на Блумсбери-сквер, где у лифта висит металлическая табличка с надписью London Times, а на этажах раздается адский треск пишущих машинок. Пробыв в консульстве не более двадцати минут, он выходит, и лицо его не выражает ничего, кроме скуки и отвращения, причем это отнюдь не маска, поскольку в данный момент его не видит никто, ради кого стоило бы подобную маску надевать. Кто знает, о чем он думает, – может быть, о тех усилиях, которые прикладывают сотрудники министерства иностранных дел, чтобы поверить в собственную ложь? Как бы то ни было, он пересекает улицу и медленно направляется к медине вдоль стены одного из танжерских комиссариатов. Вот мимо промелькнула женщина в чадре. Только в Африке можно увидеть такие глаза: блестящие и влажные, черные, как антрацит, веки слегка подкрашены сурьмой. Провожая ее взглядом, Керригэн чувствует укол будущей ностальгии. Этот город овладевает тобой: матовые тени на улицах медины; всепроникающий запах барашка со специями, смешанный с запахом мочи во внутренних двориках, где толкутся москиты; желтый вечер, умирающий за kasbah ; умиротворение гашиша, успокаивающего нервы и усмиряющего страсти. По сравнению со всем этим что значат для него Блумсбери-сквер, пивной бар «Фрини'с» или джем, изготовленный «Кросс и Блэкуэлл»? По улице Сьяген он направляется в кафе «Тингис». Ему не хочется идти сейчас в «Париж», потому что как раз сейчас ему меньше всего хочется встречаться с коллегами или консульскими чиновниками вкупе с их прекрасными женами.
Бывают моменты, когда человек одновременно чувствует тяжесть, будто на плечи ему давит каменная плита, и легкость, абсолютную ненужность всего – жизни, профессии, родины… В подобные моменты он видит себя таким, каков есть: чуть больше пятидесяти, белки в красных прожилках, непроходящая усталость, истерзанное тело, пустая душа… Он делает большой глоток сладкого чая с сильным запахом мяты. В висках отдается шум улицы, стук деревянной кувалды, которой кто-то неизвестно зачем бьет по доскам. Дело, связанное с вольфрамом и передатчиками, никак не идет из головы. Италия вот-вот вторгнется в Абиссинию, немецкие войска движутся к Саарской области, а дипкорпус делает вид, будто вольфрам и передатчики имеют не больше значения, чем невинные швейные машины. Дипломатия фунта стерлингов в чистом виде. «Wait and see» – так лаконично выразил свою позицию сэр Джордж Мэйсон, сидя у себя в кабинете в департаменте Западной Европы. Ни намека на Британское общество нежелезистых металлов, ни ответа, ни разъяснения, ничего. Вот так обстоят дела в Танжере – открытом городе с неуловимой сутью, в который привозят грузы неизвестно откуда приплывшие суда, где все пропитано новостями, исчезающими так же быстро, как появились. Телеграммы, доклады, «горящие» материалы – все сметает ветер.
Керригэн зажигает сигарету, прищурившись, смотрит в зеркало за стойкой бара и видит группу танжерцев, мирно покуривающих и попивающих чай со сладостями под вращающимся вентилятором. В глубине, не очень хорошо различимое из-за дыма – лицо женщины, явно иностранки, чуть склонившейся над столом. Он задерживает на ней взгляд: белый европейского покроя костюм с темно-синим шелковым шарфом невольно привлекает внимание. Она пишет что-то на клочке бумаги, затем задумывается, зажав в зубах ручку, несколько раз нервно встряхивает головой, наконец рвет записку и замирает, рассеянно глядя на улицу. Керригэн наблюдает за ней в зеркало, словно рассматривает картину: немного неправильные черты, не поддающиеся описанию, странным образом усиливают ее притягательность. Она напоминает ему другую женщину, тоже бледную, молодую и нерешительную. Есть вещи, которые только бередят старые раны, например, назойливое жужжание насекомых, молчание, жара, физическое влечение, овладевающие тобой образы… Керригэн достает из кармана несколько монет и с отсутствующим видом начинает перебирать их, то выстраивая в столбик, то опять рассыпая. Интересно, как влюбляются женщины? Этот вопрос переносит его в комнату со стенами в мелкий цветочек, и он вспоминает волосы той, другой девушки, пушок во всяких тайных местах, ее невесомость, когда она, обнаженная, двигалась по комнате, слезно парила в воздухе. Он прекрасно знает, что это за девушка. Он видит ее руку, теребящую занавески, серые воды Темзы за окном, изгиб ее тела, когда она поднимает с пола одежду, слышит, как тихо, но решительно она говорит – нет, никогда. В конце концов, все понятно, любой женщине было бы тяжело выносить такую жизнь. Керригэн закрывает глаза, забывая вынуть изо рта потухшую сигарету.
Горячая ванна в десять, а если дождь, в четыре – крытый экипаж. Он не помнит продолжения стихов, а к этой старой боли он уже притерпелся, пожалуй, даже больше, чем к собственной жизни. Иногда она его атакует, но быстро проходит, как озноб. Что-то похожее было в войну: во время воздушных налетов от страха спасали всякие простые, житейские заботы. Когда осенью 1914 года его отряд был отрезан у реки Эсн, он ничего не боялся, кроме одного – что не удастся отправить сообщение. Он видел бледные огоньки минометных разрывов и знал, что там Париж, что немцы сдерживают контрнаступление в сорока километрах к северу от столицы, а сам думал лишь о том, как бы добраться до телеграфного аппарата. Да, именно такие заботы помогают нам выжить. Это была его первая хроника, и не о чем-нибудь, а о победе союзников. Тогда он был еще слишком неопытен и слишком верил газетной риторике, чтобы подсчитывать, во что обошлась эта победа: более двухсот тысяч погибших и раненых. Он открывает глаза, еще крепче сжимает зубами сигарету и снова смотрит в зеркало. Теперь лицо женщины словно слегка затуманилось, на нем проступило выражение ожидания и легкого беспокойства, свойственное всем женщинам, приходящим на свидание. Он думает, может, под каким-нибудь предлогом подойти к ней и завязать разговор, но тут же представляет себе долгую, изнурительную процедуру ухаживания и отказывается от этой мысли, сразу будто состарившись. По улице Сьяген кто-то едет на велосипеде, лавируя меж лотками с фруктами и постоянно звоня в звонок. В голову в очередной раз приходит вольфрам, но лучше уж думать об этом, чем вообще ни о чем. Те самые заботы, которые помогают выжить. В первую очередь его интересуют события, последствий которых еще можно избежать. Если в Средиземноморье и существует советская угроза, то она может исходить только от Испании, но ведь глупо думать, что ради противостояния этой угрозе Объединенное королевство будет мириться с торговлей оружием и действиями немцев и итальянцев совместно с испанскими правыми по свержению республики. Однако не эта тревожная мысль заставляет Керригэна с силой раздавить каблуком сигарету, а то, что подобные глупые, бессмысленные вещи тут же облекаются в расплывчатые политические формулировки. В последнее время и с ним нередко происходит нечто похожее: стоит попытаться разобраться в той или иной информации, проникнуть в ее суть, как она тут же превращается в передовицу, а их, как известно, всегда пишут слишком поздно, когда ничем уже не помочь. Сейчас самое главное для него – электрооборудование, компания H amp;W, вольфрам и передатчики. Пока данные факты не влекут за собой неизбежных последствий, они не интересуют европейскую прессу, удостаиваясь нескольких строчек на последних страницах местных газет. Корреспондент London Times издает какой-то неопределенный звук, нечто среднее между сопением и фырканьем, который, очевидно, выражает его безмерную усталость от всего происходящего в мире. Он понимает, что развитие событий не будет зависеть ни от разума, ни от аналитических потуг западных министерств иностранных дел, ни от его вялых попыток избежать неизбежного. Да и что ему, в конце-то концов, сейчас важно?
Из окна «Тингис» виден кусочек Танжера, запыленные окна, джильбабы, смуглые лица. Оранжевое палящее сияние заливает улицу. Кувалда перестала бить по доскам. Керригэн чувствует жжение в желудке и вспоминает, что они с Гарсесом договорились вместе поесть, но прежде он должен снять галстук и ботинки, полежать немного в полутьме своей комнаты на улице Кретьен, и выкурить трубку, которую приготовит ему Исмаил. Он чувствует себя каким-то чужим, одиноким, может, оттого, что давно ни с кем не спал. Керригэн делает последний глоток чая и встает, оставляя на столе столбик монет. Уже у двери он оборачивается и видит, что женщина в темно-синем шарфе смотрит на него. От легкого дыхания вентилятора идеально подстриженные черные волосы, наискосок перечеркивающие щеку, слегка колышутся; как птичье крыло, думает Керригэн, и вдруг понимает, что это и есть та женщина, о которой вчера вечером говорил Гарсес. Возможно, ее расплывчатый облик пробуждает в нем какие-то подозрения, но он прямо-таки впивается в нее глазами – внимательными и острыми глазами журналиста, не мужчины. Свет скользит по ней, ее костюму, подчеркивая бледность кожи, мечтательное выражение лица, высокие скулы… В ней все неясно, нечетко и в то же время своеобразно, начиная от шарфа и кончая тем, что она, словно провоцируя окружающих, сидит одна в кафе в самом центре арабского города.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21